"Я опять прощаюсь с пенатами. В прошлом сохранилась непреодолимая сила. Я прислушиваюсь к молчанию вещей. Оно для меня понятней приказа командира. Я уверен, что умру не скоро. Мне суждено завершить собою род. Он должен истлеть. Я его последняя ткань, обреченная на разрушение. Меня будут катать в кресле, кормить, умывать, пока я не развалюсь. Судьба нарочно помогла моему деду разбогатеть. Род, который был тогда еще многочислен, приговорен к постепенному вымиранию. Богатство деда даст мне воз-[240]можность сгнить заживо. Я богат ровно настолько, чтобы одиночеству моей смерти ничто не помешало, чтобы я умер среди руин, в молчании прошлого, как символ. Это предуготовано роду. Смертельная рана, которую я получил в Шампани, смертельная для всякого человека, - для меня оказалась только тяжелой. Но этой раны достаточно, чтобы к концу жизни я стал идиотом. Я буду идиотом, безногим и отвратительным, меня будут возить в кресле. Вещи хотят этого. Вековые вещи, которые выпестовали мой род, будут смотреть на его конец.
На этих днях я снова ухожу на фронт. Сознание, что на мою смерть будут глядеть родные стены, наполняет меня бесстрашием. Я уверен, что война не угрожает моей жизни. Но уверенность эта мучительно скучна.
Сегодня, поздно вечером, гуляя в парке, я натолкнулся на какого-то человека, искавшего дорогу. Когда он заметил меня, он попытался спрятаться за деревьями, но я догнал его. Вид у него измученный, он, вероятно, несколько дней в бегах. Я потребовал, чтобы он назвал себя. Он заявил, что он пленный и больше ничего не скажет. Я запер его в усыпальницу. Пусть придет в себя. Утром допрошу. Наверно, крупная дичь".
Андрей очнулся от холода, точно внезапно его окунули в прорубь. Он насилу вытащил руки из-под головы. Он был весь сведен, как содранная с дерева кора. С того момента, как его опустили в подвал на ровные каменные плиты, он заснул, точно в беспамятстве. Проснувшись, он ощупал плиты. Они уходили гладкой поверхностью в темноту. Он пополз в стороны, то вытягивая руки впе-[241]ред, то приподнимая их над головой. Потом поднялся. Руки его наткнулись на камень. Прямоугольные плиты, какими был выложен пол, нависли сверху отлогим сводом.
Андрей сделал несколько резких движений руками, чтобы разогреться.
Позади него раздался непонятный гул. Он перестал двигаться и прислушался. Гул приближался мерно, точно вдалеке перекатывались какие-то глыбы. Вдруг он прекратился, замирая глухими отголосками в темноте. Грузные отрывистые шаги, сменившие гул, стихли где-то поблизости от Андрея. Потом громыхнуло ржавое железо, зазвенел, как старые часы, замок, и молниеподобный свет резнул Андрея по глазам. Сквозь новую волну гула, поднятую низким голосом, Андрей различил слова:
- Пожалуйте, сударь.
Он вылез на высокий приступок, с трудом сгибая окоченевшие ноги. Молодой солдат, с виду денщик, с засученными по локоть рукавами и в мягких туфлях, провел Андрея длинной чередою коридоров и лесенок в тихие сумрачные залы, завешанные оружием, картинами и рыцарским снаряженьем. Потом постучал в низкую дверь и спросил громко:
- Прикажете ввести?
Андрей остановился в просторной комнате, перед письменным столом, заставленным рамками и грудой стеклянных безделушек. Кругом висели картины, как в музеях, в три-четыре ряда, на железных палках, протянутых вдоль белых стен.
Обер-лейтенант сидел за столом, вправленный в упругую униформу, лицом к двери.
- Ты можешь идти, - сказал он денщику. [242]
Затем раскрытыми светлыми глазами осмотрел Андрея.
- Теперь вы отдохнули, - произнес он, улыбнувшись, - и, может быть, расскажете о себе подробней?
Андрей пожал плечами.
- Я думаю, - продолжал обер-лейтенант, - что гостеприимство, оказанное вам этим домом, обязывает вас к некоторой любезности.
- Гостеприимство дома? - воскликнул Андрей. - Вы, вероятно, хотели сказать - гостеприимство подвала?
- Вы должны простить мне эту маленькую хитрость. Она была вызвана желанием продлить и, так сказать, упрочить ваше пребывание здесь.
- Я не хотел бы стеснить вас своим присутствием, - проговорил Андрей и пристально всмотрелся в обер-лейтенанта. Надо было заставить его переменить тон. Иначе нельзя было понять его намерений.
- Впрочем, мне нечего беспокоиться, - сказал Андрей, повернув голову к стене, - гостеприимство свойственно только дикарям. Я не мог бы отнять у вас времени даже при желании.
Обер-лейтенант повел бровями и сжал всегда немного приоткрытые губы. Но тотчас прежняя улыбка расправила его лицо. Он чувствовал себя свежим и здоровым. День был безоблачен. Солнце уже поднялось над деревьями и мягко грело сквозь открытое окно. Спиртовой кофейник пофыркивал поодаль обер-лейтенанта на круглом столе.
- Ха, я еще с вечера заметил, что вы пропитаны полемическим ядом. Вероятно, из-за неудачи предприятия? Но вам следует сообщить о себе поподробнее, в ваших же интересах. [243]
- Вы расспрашиваете из любопытства, - сказал Андрей, - все равно ничего не изменится: решать мою участь будет кто-то другой.
- Вот в этом все дело, - воскликнул обер-лейтенант, точно обрадовавшись, что разговор перешел к самому главному. - Кто будет решать вашу участь, в этом все дело. Значит, я спрашиваю вас по существу, а не из любопытства... Что вы там рассматриваете?
- Картину, - сказал Андрей.
- От меня зависит, как сложится ваша участь, - холодно произнес обер-лейтенант.
- Каким образом?
- Каким образом? - угрожающе переспросил обер-лейтенант и начал внушительно растягивать слова. - Я могу вас передать властям как бежавшего военнопленного или как шпиона. Вы мне кажетесь человеком не наивным. Беглец и шпион - несходные оттенки, не правда ли? Это - во-первых. Во-вторых, я могу вас передать военным или гражданским властям. Вы чувствуете разницу? Что вы там все разглядываете?
- Я знаю эту картину.
- Вы не можете знать этой картины! - крикнул обер-лейтенант. - Прошу смотреть на меня, когда я с вами говорю!
Андрей вскинул на него глаза.
- Я знаю этого художника.
- Вы не можете знать ни этой картины, ни художника! - закричал обер-лейтенант и ударил ладонью по столу. - Я вижу вас насквозь! Вы не увернетесь от меня! Вы неудачно выбрали: этого художника знаю один я!
- Его имя Курт Ван, - тихо сказал Андрей.
Обер-лейтенант привскочил и перегнулся через стол к Андрею. [244]
- Курт работал над этой картиной перед войной. Я думаю, что он не окончил ее.
- Вы знакомы с Куртом Ваном? - спросил обер-лейтенант, и губы его раскрылись, как у ребенка.
- Я пропадал неделями у него на мансарде. Мы были друзьями.
Обер-лейтенант оправился от удивления.
- Присядьте, пожалуйста, - сказал он, показывая на высокий кожаный стул и опускаясь на свое место.
- Курт собирался подарить эту картину магистрату Нюрнберга. Как она попала к вам?
Обер-лейтенант промолчал и посмотрел на картину.
- Странно, - сказал Андрей, - второй случай напоминает мне о Курте после того, как два года я ничего не слыхал о нем.
- Вы знаете, что с ним сталось?
- Он попал в плен, в Россию.
Обер-лейтенант встал и сделал два широких шага к окну. Потом, не повернувшись, тихо спросил:
- А вы русский?
- Да.
- Вы были друзьями, - сказал обер-лейтенант, над чем-то думая, - и вас разделила судьба. Это грустно. Мы уважаем дружбу. В нас развито это чувство. И чувство грусти.
Он обернулся, посмотрел на Андрея, на картину Курта, подошел к столу и неожиданно ласково предложил:
- Хотите чашку кофе? Я был очень нелюбезен, позабыв спросить вас, сыты ли вы. У вас очень изнуренный вид. Вы, наверно... давно в бегах? [245]
- Я сыт, - сказал Старцов, опускаясь на стул, - но я давно не пил, и кофе разогреет меня. Я до сих пор не могу согреться.
Обер-лейтенант налил чашку кофе, к которому еще не прикасался, и предложил:
- Возьмите сыру.
"Кексы, пожалуйста, кексы", - вспомнил Андрей перегибающегося, улыбчивого Дитриха. Он отхлебнул большой глоток кофе и затаил дыхание, ощущая, как горячая влага полилась по телу, выжигая свой путь до боли.
Обер-лейтенант прогуливался от окна к стене и говорил:
- Я считаю Вана большим талантом. Он настойчив, упрям и беспощаден к себе. Каждая новая картина его - шаг вперед. Я решил собрать их и потом сразу показать Германии нового немецкого художника. Правда, на него чересчур повлияли французы.
- Хорошее влияние, - вставил Андрей.
- Немцев оно разлагает, - сказал обер-лейтенант. - Нам свойственна только тема. Это видно по нашей литературе, как и по нашей индустрии. Мы разрабатываем только мысль. Французы увлекаются приемами. Это природа галлов. Они умеют маневрировать, но не умеют организовать наступленья и даже не умеют отступать. Их революции стали классическими. А чем сделалась Франция в результате классических революций? Бесправной олигархией. Революция французов - маневр, прием. У французов может быть Сезанн, но никогда не будет Беклина.
- Беклин? - воскликнул Андрей, схватившись за голову. - Беклин? Но ведь это безобразие!
- Я согласен, что он плохой художник. [246] Я говорю о нем как о лучшем выразителе темы. Он, как никто, ставит перед зрителем мысль.
- Это делает еще лучше Клингер, - сказал Андрей, - но ведь это не мешает ему быть еще бездарнее Беклина?
- Зато та же способность делает гения из Ленбаха, - вскричал обер-лейтенант.
Он говорил с обрывистым жестом одной руки, расстегнув высокий воротник униформы, чтобы удобней поворачивать голову от картины к Андрею.
- Я глубоко убежден в этом основном различии национальных характеров. Поэтому я говорю, что французы могут повредить Курту Вану, а не помочь ему. Для своей темы он должен найти свои приемы, а не занимать их у французов. У него своя дорога. Посмотрите, вот эта стена - его работы.
Обер-лейтенант кинулся к картинам, схватив полиропанную указку, и, как в школе, начал объяснять манеру письма Курта Вана, переходя от одного полотна к другому. Он заставил Андрея подойти к картинам и водил его за рукав по комнате, чтобы подтвердить какую-нибудь свою мысль наглядно на живописном образце.
Потом он сидел, немного усталый и задумчивый, вытянув руки на столе и рассматривая их медлящим взглядом.
- Курт Ван не понимал меня, - сказал он грустно. - Ему казалось, что я мешаю его славе. Он был уверен, что его картины пропадают напрасно в какой-то деревушке. Я писал ему, что публику нельзя раздражать частым появлением. Каждое выступление художника должно быть неожиданностью. Он не верил моему чистосердечию. Это фатально.
Обер-лейтенант опять задумался. [247]
- Фатально, - произнес он тише, - потому что недоверие его ко мне было инстинктивным. Мы разной крови.
Он взглянул на Андрея испытующе.
- Вы его друг. Стало быть, вы тоже не доверяете мне.
Андрей хотел что-то сказать, но обер-лейтенант повел головой и закрыл глаза.
- Это не в нашей власти. Я иногда завидую таким людям, как Ван или, может быть, как вы. Они не знают никого дальше своего отца. Одиночки. Им должно быть очень легко. Они решают всегда за себя, за одних себя. А за таких, как я, уже давно все решено дедами, пращурами, историей.
Обер-лейтенант потер руки, точно умывая их.
- Надо кончать, - сказал он. - Я могу облегчить вашу участь. Нет ли у вас с собой документов?
Андрей достал из бокового кармана сложенный в четвертку желтый лист. Это была единственная бумага, которую он взял с собою. Обер-лейтенант развернул ее.
Штадтрат
г. Бишофсберга
СВИДЕТЕЛЬСТВО
23 августа 1916 г. российскому подданному, г-ну Андрею Старцову, род. 17/XI 1890 г., разрешено совершить прогулку на Лауше.
Штадтрат Полицай-президиум.
- Вы не можете пожаловаться на бесчеловечное обращение с вами, - сказал с улыбкой обер-лейтенант. - Почему же ваша прогулка так затянулась? Где вы были целых три дня? Пытались бежать? [248]
Обер-лейтенант рассмеялся.
- На родину, через Австрию? Ха-ха! Я попаду в Россию раньше вас: скоро меня отправят на фронт.
Он опять замолк, откинувшись на спинку кресла и разглядывая Андрея.
- Хотите, я вас выручу? - спросил он, прищуриваясь.
Андрей вдруг вспомнил последний час с Мари, в комнате, притаившейся в мягкой, беззвучной темноте. Такого часа, когда ничего нет, кроме осязаний, и весь мир в человеческом тепле, - такого часа он ждал всю жизнь. И теперь, снова очутившись где-то рядом с Мари, - не видеть ее, не прикоснуться к ее лицу?
- Помогите мне, - сказал он дрогнувшим голосом, - если возможно. Мне стыдно за эту мальчишескую историю.
- Ну, почему же, - засмеялся обер-лейтенант, - такой порыв героичен!
Он взял перо и острыми буквами начертал на бумаге решетку слов:
Удостоверяю, что российский подданный, г-н Андрей Старцов, был найден в бессознательном состоянии поблизости замка цур Мюлен-Шенау и, по слабости здоровья, содержался у меня в течение трех дней, чем и вызвана его неявка перед надлежащими властями.
Обер-лейтенант
фон цур Мюлен-Шенау.
Он вручил Андрею бумагу и, прощаясь, придержал его за руку.
- В сущности, мой долг состоял в том, чтобы передать вас властям. Я нарушил его. Вы знаете, что это значит, когда немец нарушает долг? До свиданья.
Он позвонил и приказал денщику: [249]
- Проводи господина Старцова до дороги на станцию.
В день отъезда обер-лейтенант записал:
"Вчера неожиданно приехала Мари. Я был поражен ее жизнерадостностью и высказал это. Она не переставала за что-то благодарить меня, даже после того, как я сообщил ей, что уезжаю. Я так и не понял, в чем дело. Мы гуляли по парку, и она опять, как когда-то, много говорила о нашем будущем. Мне жалко было отпускать ее. Но она торопилась и уехала с обратным поездом. Сегодня я прощался с картинами и помогал надевать на них чехлы".
Бедный обер-лейтенант! Он занавешивал свои картины и не знал, долго ли они провисят под чехлами. Он смотрел в переливавшие радостью глаза Мари и не понимал, за что она благодарит его.
Что, если бы ему сказать, как отозвалась Мари на рассказ Андрея об офицере, который так ускорил их свиданье?
- Цур Мюлен-Шенау? - переспросила Мари Андрея. - Да, слышала. Это наш сосед. Но я незнакома с ним...
Что, если б передать ему эти слова?
Неужели тогда нашему роману пришлось бы преодолевать бездонные рвы отступлений и мрачные пустыни длиннот о войне?
Глава о девятьсот семнадцатом
О ком думал генерал-фельдмаршал фон Гинденбург?
Этот дом был благополучен.
Он не мог не быть благополучным. Его окна горели на солнце таким огнем, точно в них были вставлены не стекла, а хрустальные многогранники. Он был умеренно сер, потому что был облит цементом, умеренно розов, потому что к цементу был примешан сурик, умеренно бел, потому что выступы и лепка фасада были чистенько отштукатурены.
Этот дом - с сотнями горящих окон, тяжелой, как храмовые врата, дверью, прикрытый гладкой чешуей кирпично-красной черепицы, - этот дом был умеренно приятен.
Всякий умеренно приятный дом, конечно, благополучен. Как человек, который стоит на своем месте, в галстуке, в манжетах, проглаженных брюках, с упорядоченными волосами на голове, в крепких башмаках и с своевременной улыбкой [251] на лице. Такой человек приятен, такой человек благополучен.
Так этот дом.
Он стоял на том месте, где начиналась аллея Бисмарка, как раз на том месте, где поставил его штадтрат и где его фасад пожелал увидеть единственный во всей Германии городской гласный еврей, герр Отто Мозес Мильх. На том месте, мимо которого каждое воскресенье в половине пятого пополудни проходили самые почтенные бюргеры города Бишофсберга, направляясь в прекрасный парк Семи Прудов отслушать вечерний концерт военной капеллы.
Самые почтенные бюргеры проходили мимо умеренно приятного дома, и каждое воскресенье, в половине пятого пополудни, вскидывали глаза под кирпично-красную чешую черепицы, откуда умеренно крупно смотрели буквы:
ГОРОДСКАЯ
ХИРУРГИЧЕСКАЯ БОЛЬНИЦА
имени
ГОРОДСКОГО ГЛАСНОГО
ОTTO МО3ЕСА мИЛЬXА
И тогда бюргеры, в визитках и с туго скрученными зонтами, в котелках и светлых жилетках, начинали говорить о том, что из мировой войны победителем выйдет тот, у кого крепче нервы, как справедливо сказал генерал-фельдмаршал фон Гинденбург.
- Но позвольте, герр ассистент, мы заговорились и идем по дороге, где можно ездить только на велосипедах!
- Ах да, герр гофрат, вы совершенно правы.
И они возвращались назад и сворачивали на дорогу для пешеходов. Бисмаркова аллея дели-[252]лась на три рукава, и в начале каждого рукава прочных столбах стояли вывески:
ТОЛЬКО ДЛЯ ВЕЛОСИПЕДОВ
ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕШЕХОДОВ
ТОЛЬКО ДЛЯ ВЕРХОВОЙ ЕЗДЫ
Это приходилось как раз в начале аллеи, против дорожки, уложенной мелкими камушками и устремленной стрелой к подъезду хирургической больницы. И общество трех прочных столбов разделяли не менее прочные железные штанги с четко урисованными табличками:
ЗАПРЕЩАЕТСЯ СОРИТЬ БУМАГОЙ И КОЖУРОЙ ФРУКТОВ
СОБАК водить только НА ПРИВЯЗИ
ВОСПРЕЩАЕТСЯ НЯНЬКАМ С ДЕТЬМИ СИДЕТЬ НА ЛАВКАХ
НЕ ЛОМАТЬ ВЕТОК
НЕ ОБИВАТЬ ЛИСТЬЕВ
НЕ РАСКОВЫРИВАТЬ ДОРОЖЕК
ЗОНТАМИ И ПАЛКАМИ
[253]
ВЕЛОСИПЕДИСТЫ! СКОРОСТЬ НЕ БОЛЬШЕ 12 КИЛОМЕТРОВ