Сочинения в двух томах. Том первый - Северов Петр Федорович 3 стр.


Беленькое, смеющееся, в ручейковых кудряшках волос лицо. Синие, невиданно синие глаза! Я никогда не видел таких легких рук, таких плавных, как бы летящих плечей. Она взглянула вверх и, звонко чему-то засмеявшись, побежала через двор, к калитке. Я слышал упругий, как полет перепела, шум ее платья. И когда она скрылась за калиткой, в моих глазах долго еще плыл белый подол ее юбки. Он слепил меня. Мне стало вдруг странно тяжело. С испугом я почувствовал, что задыхаюсь, и жадно глотнул воздух.

Дверь снова открылась, и на площадку, скрипя кожей тугих сапог, выбежал обтянутый ремнями военный. Он оглянулся по сторонам и, придерживая маленькие, как черная бабочка, усы, тоже побежал к воротам.

Солнце отражалось на его желтых голенищах двумя стальными клинками, и казалось, что он бежит на этих длинных сверкающих клинках.

Вскоре из флигеля на площадку, разминаясь, вышел Жоржик, за ним через минуту вместе с самим хозяином шахты Давидом Абрамовичем Бляу выкатился багровый толстяк.

На ходу он швырнул Жоржику два кривых, с уродливыми наростами мяча и крикнул какое-то хриплое слово.

Жоржик быстро сдернул рубашку и подхватил мячи. Он надел их на руки и, затянув зубами шнурки, бросился на сердитого толстого человека. Тот отскочил в сторону и бережно подставил под удар такой же пухлый мяч.

Мы замерли в траве. За кудрявой завесой куста шумела диковинная драка. Мы видели, как толстяк намеренно помедлил, чтобы дать Жоржику возможность ударить себя в лицо. Жоржик ударил прямо в глаза. Старому Бляу это, очевидно, очень понравилось. Он рассмеялся. У него вспыхнули зубы и очки.

Тогда толстяк помедлил еще больше и сразу получил три удара в глаза и нос.

- Очень хорошо, мистер Фильдинг! - закричал старый Бляу. - Без сентиментов! - И опять блеснул очками.

У ворот зазвенел смех. Там смеялась она, нежная синеглазая женщина. Она смеялась, приоткрыв калитку и заглядывая во двор; ей, значит, тоже понравилось, что Жоржик так сильно ударил этого обрюзгшего человека. Рядом с ней, вытягивая длинную шею, что-то мурлыкал военный.

- Лев Денисович! - закричал ему хозяин, вздергивая сухое, синее от бритвы лицо. - Что скажете об этой инглиш систем? Воспитание воли… Замечательно?!

- Очень хорошо!

Я запомнил эти два сильные слова: воспитание воли. Я решил, что так называется драка кривыми мячами.

Нам крепко полюбился сад. Наверное, он полюбился нам именно потому, что был запретен, что за кустами жимолости и крыжовника нам приходилось прятаться, как зверькам.

В хмуром одиночестве по аллеям часто бродил Гаврила. Однажды он чуть не наступил мне на руку. Избежав опасности, мы испытывали острое и длительное наслаждение. Какими-то путями возникла у меня сумасбродная мысль, что этот риск для нее - для беленькой смеющейся Ани, - так звали ее, такое легкое имя. И пусть поймал бы меня Гаврила и зверски побил - пустяки! - ведь это же для нее, думал я. Странное было у меня чувство. С сожалением я поглядывал на Семена. Эх, Семен! Он ведь не знал такого острого, смутного восторга.

Постепенно мы изучали сад. Он тянулся очень далеко, до самого оврага. И там, на склонах, тоже росла смородина. Я следил за медленным наливом розовых ягод. Неуловимо они тяжелели с каждым днем. Большую часть времени мы проводили в овраге. В нем зелеными скирдами вздымалась бузина. Мы делали из нее звучные хлопушки, меньше играя ими, больше надеясь продать Жоржику. На пологой полянке, поросшей высокой травой, мы нашли румяную клубнику.

Я принес домой большую пригоршню ягод. Отец встретил меня в переулке. Грязный, усталый, он, однако, чему-то улыбался. Он взял одну ягоду из моих рук, сжал ее слегка и, следя за розовой струйкой, сбегающей по грязному пальцу, сказал:

- Пора нам, Васька, и за ум взяться. Вырос! Вот ботинки справим, а там и в школу.

И уже в комнате, почему-то немного стыдясь, добавил:

- Фарт мне выпал, сынок. На разборку завала взяли. Опасно, да… все-таки деньги.

На работу он ушел в вечернюю смену. Весь вечер рассказывал разные смешные истории, хохотал и суетился, словно не находя себе места. Смеялась и мать. Он ушел на сутки: мать еще с вечера приготовила ему обед.

Сенька прибежал ко мне в полдень. Он прибежал с рыжим Павликом, сыном десятника Огнева.

- К Жоржику машина прикатила! - крикнул Павлик издали, показывая этим, что знает наши проделки. - Двинули? - Он и раньше приставал к нам, но мы уговорились с Сенькой в сад никого третьего не брать.

- Ты, Павлик, сбегай, стащи у отца табачку, - предложил Семен.

Павлик согласился. Но он, кажется, видел, как мы побежали вверх по дороге и даже гнался за нами, прячась за заборами огородов.

- Вот чудак, - сказал Сенька хмуро. - "Пойду да пойду". Его ж хозяин не звал…

И снова гудит над нашими головами сад. По солнечным нитям, спутанным в траве, плавают синие стрекозы.

Около аллеи цветет сибирская герань, дальше, за сливами, жаркие заросли малины. Настороженно шуршат цепкие шершавые листья. В тесном лабиринте зелени мы долго кружим на четвереньках, почти задыхаясь, покрытые горячим потом и зеленой пылью листвы.

Вблизи от аллеи воздух свежей.

Отсюда хорошо видна площадка, где по утрам играет Жоржик.

В тени яблони, на широких скамьях, в компании бледных мужчин и пышноволосых женщин я сразу узнаю белокурую головку. Я узнаю звонкий и чистый смех. И смутная радость щекочет мне горло, радость, от которой так вот, прямо навзничь, упасть бы в траву и, не думая, отчего это, смеяться…

- Ну, живут… - шепчет Семён. - Вишь, лопают…

Но, кроме одной розовой вазы на столе, мне ничего не видно.

- Сеня, - неожиданно говорю я громко, - эх, Семен!

Он испуганно дергает меня за рукав. Где-то близко упруго похрустывает песок. Я раздвигаю листву. От большой аллеи прямо на меня идет хозяин шахты старый Бляу. Он смотрит в какую-то точку над моей головой и мелко трясет бритым подбородком.

Я припадаю к земле, но хозяин идет прямо. Он, кажется, хочет раздавить меня своей громадной ногой. Я слышу, как скрипят подошвы его ботинок и побрякивают шнурки.

Он, конечно, видит меня. Но глаза его тусклы. В двух шагах от моего лица, наткнувшись на куст, он резко поворачивает вправо и идет дальше все той же крадущейся походкой, глядя в одну точку, словно влекомый невидимой нитью за подбородок.

Около крашенного известью ствола яблони он останавливается и смотрит по сторонам, потом резко продолжительно свистит. Тотчас из-за дальних кустов высоким прыжком выплывает огромный черный пес. У него белые лапы. Они работают медленно, как весла.

Он останавливается около хозяина и, взвизгивая, обнюхивает воздух. Вздрогнув всем телом, он вдруг несется к нашим кустам и, отпрянув, заливается яростным лаем. У него черная, с шоколадным отливом, полная пены пасть. Маслянистая шерсть на его хребте ворочается литыми желваками. Задние лапы бешено рвут траву.

- Вставай, а то разорвет, - с хрипом говорит Сенька, и, поднимаясь с земли, я вижу, как вдоль забора, раскачиваясь, вприпрыжку бежит Гаврила. Я пячусь назад, но падаю на кусты. Бежать нам некуда: справа - хозяин, позади - непролазные заросли малины.

Видя, что нам не уйти, Гаврила переходит на шаг и последние сажени двигается страшно медленно. Облизываясь и зевая, пес отходит в сторонку.

Над головой я слышу задыхающийся кашель старого Бляу:

- Негодяи… воришки!

- Дяденька, мы не будем… не будем, - тихо бормочет Сенька, но даже мне плохо слышен его голос.

- Дяденька!

Холодные костяшки пальцев впиваются в мое плечо, рвут ухо. Старый Бляу поднимает меня над землей. Напрасно обдирая руки, цепляюсь я за кусты. Костяшки пальцев запутались в моих волосах. Но я не чувствую боли. Меня одуряет приторный запах табака. Гаврила наклоняется рядом. Рот его широко раскрыт, и борода похожа на черную пену. Он тяжело вытаскивает что-то из кустов.

Обжигая колени, я падаю на песок.

- Дяденька… да мы ж не будем! - кричу я изо всех сил. Гаврила тяжело тянет Семена, обхватив его поперек туловища, и коротко взмахивает над ним своей огромной ладонью.

- Ягод захотели, собачата… - рычит он. - Вот вам ягоды.

- Я их проучу!.. - удушливо кашляет старый Бляу. - Встать!

Оглушенный, я поднимаюсь с земли. Прямо перед моими глазами, осыпанная лохматыми узелками завязей, раскачивается ветка вишни.

Сквозь узор ветки я вижу, как по площадке, мелко тряся щеками, бежит Жоржик.

- Папенька! - кричит он, прыгая и наливаясь румянцем. - Слышишь, папа, позволь маленький нок!.. И, взмахнув белым кулачком, бьет в грудь Сеньку, которого еще держит Гаврила.

Прыжком он поворачивается ко мне. У него блестящие глаза и презрительно надутые губы.

- Здорово! - гремит Гаврила. - Мастак!

Тряхнув плечами, Жоржик быстро заносит кулак и секунду, прицеливаясь, медлит. Я закрываюсь ладонями. От удара они щелкают, как плеть.

- Прекрати, - увещевает его отец и сам больно щиплет меня за ухо. Нас ведут на площадку. На искаженном лице Сеньки я замечаю слезы, маленькие скупые слезинки. И внезапно близко, в нескольких шагах от себя - ближе, чем в самой мечте! - я вижу синеглазую женщину. Розовая ваза светится перед ней, как огромный цветок.

С удивлением и смехом к нам поворачиваются все сидящие на скамьях, весь круг: длинновязый военный с усиками на губе, багровый толстяк, рыхлая дама в кудряшках… Я слышу испуганный вздох, но вижу только одну ее, легенькую, смеющуюся, полную тихого света.

- Опять курьез… Дичь поймали? - привставая, с медленной улыбкой спрашивает военный, и я слышу крадущийся скрип его сапог.

Хозяин останавливается перед нами. Он трясет лохматым кулаком и тяжелой седеющей головой:

- Дичь? Хуже! Воришки! Полюбуйтесь - иллюстрация к Ломброзо. И это дети! Что за страна!

Половина слов мне непонятна, и все же они больней ударов и щипков. Синеглазая женщина пристально смотрит мне в лицо. На ее щеках мягко выравниваются веселые ямки. Я хочу сказать ей, что мы не крали, даже и не думали что-нибудь украсть. Мы просто любили валяться на свежей траве в саду, наблюдать за игрой в кривые мячи и дышать этим воздухом, полным цветения вишни.

И не зная почему, я сразу начинаю верить, что она все поймет, эта нежная женщина, и, уже с радостной тревогой ожидая улыбки, говорю, глядя ей прямо в глаза и наслаждаясь ее взором:

- Тетенька-голубушка, мы ведь не крали… Мы только бродим с Сенькой… чтоб не скучно…

Но она быстро отворачивается, кривя губы:

- Лгунишка… И хитрый…

Только теперь мне становится очень страшно.

Хозяин подзывает Гаврилу и тихо приказывает запереть нас в сарай. И когда под конвоем бородача мы идем по двору, за деревьями я замечаю Жоржика; он торопливо оббегает клумбу, чтобы встретить нас на углу дома.

Но со стороны ограды кто-то вдруг громко зовет меня по имени. Оглядываясь, я вижу Павлика. Он цепляется за железные прутья, скользит и никак не может подняться на перекладину между ними.

- Васек, слышь, Васек! - кричит он сорванным голосом и, распластанный, застывает на прутьях. - Ах ты, парень!.. Да иди ж домой… отца-то прибило в завале!

Гаврила замедляет шаг, а Жоржик, чем-то смущенный, останавливается на расстоянии сажени. Я останавливаюсь тоже.

Сенька заглядывает мне в глаза. От его лица медленно отливает кровь.

- В завале? - повторяет он, как эхо.

Я оборачиваюсь к старому Бляу. Он стоит в сторонке и, не глядя на меня, набивает трубку, и укоризненно покачивает головой. И весь круг гостей, все до одного человека, смотрит теперь не на меня, а на вазу, в которой лежат яблоки. Они смотрят на нее так пристально, словно в ней что-то должно произойти. И уже кто-то тихо пробует смеяться. Я считаю их, этих здоровых, чистых людей… семь… восемь… девять… и почти с испугом вижу, какие мы с Сенькой маленькие.

- Папа, ты уж уволь их, - поет белокурая, опуская ресницы. Она поднимается и идет ко мне. Шелковое платье шуршит от легкого ветра. На лице ее нет улыбки. И зачем, кто просит ее хитрить? Напрасно она хочет улыбнуться, - упорная морщинка бороздит ее лоб.

- Бедный мальчик!

…Рыжие, дымные полосы плывут в моих глазах. Но я вижу ее близко… Медленно клонится купол яблони. Мне становится душно от злости. Тогда я шагаю к ней и прямо в лицо, даже ощущая ее дыхание, кричу и повторяю одно оскорбительное, грязное слово, которое слышал от пьяных шахтеров.

Кто-то грузный прыгает ко мне со скамьи. Но, стремясь ударить первым, с той же стороны подбегает Жоржик. Он останавливается, как при игре в кривые мячи, и важно заносит кулачок. Я сжимаюсь в комок и нырком бью его головой в живот. У него мягкое, словно надутое тело. Он падает на землю и визгливо зовет Гаврилу. Я бегу к воротам. На прутьях, ограды еще висит Павлик. Сенька мчится за мной. На ходу он вытирает слезы и подхватывает обломки кирпича.

Длинными прыжками его настигает Гаврила. Но Сенька увертывается и быстро взмахивает рукой. Зарычав, Гаврила хватается за щеку.

Из флигеля выбегают дворники. Однако мы уже на улице. Позади визг Жоржика и гусиный гогот женских голосов. Мы бежим через степь, к оврагу, отшвыриваясь камнями. Дворники гонятся за нами добрых две версты. Останавливаясь, мы швыряем камни и показываем кулаки.

На степном бугре мы, наконец, садимся отдыхать.

- Да ты постой… не реви, - задыхаясь, говорит Павлик, - он ведь живой, твой отец!.. Помяло его… Вот только, может, не выживет…

- А вот и выживет! - говорю я со злобой и отворачиваюсь, чтобы Сенька не видел слез.

СЧАСТЬЕ

- Что же это за штука счастье? - спрашивал нас Митрий Иванович, затягиваясь из большой, собственной работы трубки. - Ну-ка, что это за фрукт?

Я и Семен солидно молчали. Но Митрий Иванович с ответом не торопил. Он давал нам время подумать.

- Да, - говорил Семен неопределенно, - счастье…

Я беспокойно ерзал на стуле, как бы выражая этим действительную глубину задачи.

Из полутемного угла комнаты светились голубые глаза Авдея. Поначалу он обычно не вмешивался в разговор. Пальцы его лохматили кудрявую цыганскую бородку и поминутно расправляли усы.

Я поглядывал на Семена, Семен осторожно на меня. Но никто из нас не решался первым ввязываться в такой щекотливый разговор. Во-первых, так приятно было запросто сидеть с пожилыми, уважаемыми людьми, а во-вторых… не шутил ли Митрий Иванович?

Усмешка никогда не сходила с его лица, она пряталась в его усах, в мелких морщинках у рта, в прищуре глаз, в быстром, оценивающем взгляде.

Он брал со своего рабочего стола, заваленного обрезками кожи, крутой сияющий нож или колодку - что попадалось под руки - и встряхивал на большой дубленой ладони:

- Вот этот, скажем, предмет?.. Есть он счастье?

Семен отвечал рассудительно:

- Я думаю так, что счастье. Кормишься ж ты с него?

Митрий Иванович выпускал сивое облако дыма и презрительно фыркал.

- Дрянь! - восклицал он громогласно. - Дрянь это, а не счастье! - и минуту загадочно молчал.

- Разрешите махорочки? - спрашивал я примирительно, запуская пальцы в желтую деревянную табакерку.

- Кури, молодой, кури, да ума не прокуривай.

- Эх, дела-а, - вздыхал Семен и тоже тянулся к махорке. Скрытый дымом, наш бородатый приятель начинал развивать свою теорию счастья. Он очень любил этот философский разговор и заводил его при каждом удобном случае. При этом он как будто бы даже не замечал, что нам с Семеном всего-навсего по двенадцати лет.

В беседу вежливо вмешивался Авдей Он не говорил - мурлыкал; тихонько, ручейком журчал его голос:

- Счастье, братики мои, это, как бы сказать, природа. Солнышко греет… деревцо растет…

- Пр-равильно! - рычал Митрий Иванович и в восторге грохал кулаком по столу.

Вверху, над столиком, перед окном, в искусно сделанной из медной проволоки клетке прыгала веселая канарейка.

- Вона, видели? - выкрикивал он, запрокидывая смеющееся, покрытое беспорядочными рыжими клочьями бороды лицо. - Вот где оно, счастье! Жизни-то в ней, жизни сколько! Ишь как мельтешит…

Желтая птичка вилась над жердочкой, как маленькое пламя.

- Жизнь - это и есть счастье. Теплая прожилочка нам дорога, вот что! - И он поднимал перед сощуренными глазами бурую натруженную руку. Пальцы, собранные в щепоть, мелко дрожали, как бы стремясь ощутить эту невидимую прожилку.

Я примечал, что во всех, даже шутливых разглагольствованиях Митрия Ивановича чувствовалась единая, прочная нить.

Он очень любил жизнь, всякое проявление жизни: песни, шутки, веселье, задор. И, наверное, поэтому же любил птичек и мотыльков.

Бывало, мы ходили с ним на озера, за Донец, удить рыбу. У Митрия Ивановича хранилась целая коллекция удочек. Но он был особенный рыболов. Высшим наслаждением для него являлся сам процесс ловли: выжидание ленивых клевков карася, резких, нетерпеливых - окуня, сначала осторожных, потом отчаянных рывков сазана.

Однако последнее время рыба не шла. Кто-то выглушил ее динамитом. Лишь изредка на хлеб попадалась мелкая красноперка, при виде которой старик начинал от радости приплясывать и петь. Подхватив лесу, он осторожно высвобождал крючок и минутку держал на ладони яростно трепетавшее маленькое холодное тельце. Потом, вздыхая, покачивая головой, улыбаясь, выпускал рыбешку обратно в озеро.

- Плыви, дорогуша, плыви… Вот, хлопцы, видели? Всякая тварь жить хочет. А зачем губить?.. Живи! Броди себе в камышах, зернышки отыскивай…

С Авдеем, рассудительным, мягким старичком, Митрий Иванович подружился совсем недавно. Около двух недель назад вечером Авдей принес чинить сапоги. Он остановился на пороге и, сняв облезшую мерлушковую шапку, коротко блеснул глазами:

- Хозяину наше почтеньице.

- Садись, милый человек, - сказал Митрий Иванович и сбросил с табуретки кожаные лохмотья. Потом осмотрел сапоги и, подняв голову, задумчиво оглядел гостя.

- Ты, милый человек, не из цыган?

Гость ответил спокойно;

- Цыган - тот же человек.

- Верно. Бородища у тебя что уголь, а глаза голубые.

Авдей засмеялся:

- Мамаша, может, попутала. А мамаша русская.

Ни Митрий Иванович, ни я, ни Семен не были удивлены, когда и на другой, и на третий день новый знакомец наведывался выкурить папиросу. Мы уже знали, что пришел он на шахту с хуторов, из-за Донца. На хуторах батрачил пятнадцать лет сряду, но последний хозяин рассчитал, не уплатив за полгода работы. Жаловался Авдей на батрачью долю, на хуторских кулаков и расспрашивал шахтеров насчет работы. Работы, понятно, не было нигде, и так, за табаком и разговорами, шло время. В тихой комнатке старика оно шло незаметно. Здесь было как-то по-особому тепло. За окном шумело черное ночное ненастье. Между шутками у хозяина весело спорилась работа. Мягко шел по бурому полю подошвы нож. Посвистывала дратва, проскальзывая в отверстия вслед за шилом. Приходили соседи. Весь поселок перебывал здесь за неделю. От споров о хлебе, о фронтах и угле испуганно дрожали стекла.

Это был неспокойный 1919 год. По лесам и в степи шалили банды. Тяжелая слава атаманов гудела по деревням.

Гул фронтов катился неподалеку. Скупая газетка губернии перечисляла знакомые станции и местечки, взятые красными в последних боях. Поселок жил скрытым большим напряжением нервов: редко какая семья не ждала из близких окопов писем от родных людей.

Назад Дальше