Мое поколение - Горбатов Борис Леонтьевич 24 стр.


- Брехня! - дрожащим голосом сказал кто-то сзади Алеши. - Це неправда.

Алеша увидел, как к костру подходил парень, которого он раньше не замечал. Кнут дрожал в его руках.

- Неправду ты кажешь, Юхим, неправду! - обиженным голосом сказал паренек. - Печеный був, Задыка Антон Иваныч був, Комарев Авдоха був. А мий батько не путався з ными, не був вин. Це грех казать. Це грех…

Молчание прошло над костром. Алеша отчетливо услышал, как задвигался каждый. Тяжело повернулся, хрустя хворостом, Митрофан. Засопел и завозился Юхим, стал хлопать кнутом Андрей - парень, споривший из-за гнедого коня. Шумное и неловкое было молчание. Вот и привелось Алеше стать невольным свидетелем чужой драмы. Он искоса бросал взгляды на паренька, защищавшего своего отца: кнутовище прыгало у того в руке.

- Може, и не був, - сказал, наконец, Юхим. - Я знаю: его выпустили. Може, и не був. - Он поправил папаху и вдруг закричал: - А хто у гайдамаков служив? Мий батько? Мий батько чи твий? Га? Панас? Чий?

- Так вин не по своей воли, - тоскливо возразил Панас. - Не по своей. Узялы его.

- А чого мого батька не узялы? Чого?

- Та почем я знаю?

- Не знаешь? А? Того, що мий батько сам в Красную Армию пишов. А твий де був?

- Воны Красну Армию не люблять, - засмеялся Андрей, - у них понятия не така.

- А яка? - со слезами на глазах закричал Панас. - Яка в нас понятия? Ну, скажи, черт-цыган, яка?

- А така.

- Яка така? Яка?

- А ну, цытьте! Цыть! - загремел вдруг Митрофан. - Цыть! От грачи! А то - ой встану, ой встану…

Спорщики сразу утихли.

Юхим бросил в костер охапку хвои. Она зашипела и скорчилась. Огонь стремительно побежал по веткам, иглы мгновенно стали ярко-красными - такой узор! - потом начали светлеть, потом сразу стали темно-пепельными. Юхим задумчиво смотрел на них, потом покачал головой.

- Баловство! - и подбросил дров. Дрова горели основательно.

Было странно сейчас Алеше думать: где-то есть город, школа, учком. Только вчера он там был. А сегодня - степь, костер, кони, лениво жующие траву, детвора со своими историями. А где-то Павлик, Мотя, Тася… А где-то столица. А кругом полустанки, разъезды, выселки - и в каждом свои жизни, страхи, поступки. И никто не знает там Алешу, не думает о нем. Кто же, кто сейчас, в эту длинную и единственную минуту, кто думает о нем? Мать? Конечно. Она укладывается спать, вспоминает своего странствующего сына и вздыхает. Тася? Может быть. Валька? Возможно. Вряд ли, впрочем. Кто же еще?

Сон ушел от Алеши. Свернувшись калачиком, Алеша слушал всё новые и новые рассказы ребят. Андрей рассказал, как погиб его брат, убитый в бою под Лисками. Юхим - о том, как коммуне "Красная заря" бандиты подбросили письма: "Если не разойдетесь по хатам, спалим вас". Бабы уходили ночевать в чужое село, мужики несли стражу.

- А коммунары все ж таки не разошлись по хатам! - торжествующе закончил Юхим. - Не перелякались! Ни! На то ж воны и коммунары!..

Тогда Алеше захотелось рассказать о городе. Он выждал минуту и произнес:

- Да. А вот у нас как было…

Все обернулись к нему: они думали, что он спит.

Алеша рассказал о Василии Павловиче, отце Павлика, которого повесили на Миллионной улице. Потом Юхим рассказал о банде Зеленого. Осмелевший Панас вмешался и рассказал о своем дядьке, вернувшемся из плена. Презрительно выслушавший его Юхим рассказал о дезертирах.

- Что же леший? - вдруг вспомнил Алеша, слушая очередной рассказ, и засмеялся. Потом потянулся в приятной ленивой истоме: спа-ать!

Он не помнил, на чьем рассказе заснул. Когда он проснулся, сияло утро, ребят не было, костер погас. Ковбыш сидел около кучи золы и резал хлеб.

- А где же?.. - протирая глаза, пробормотал Алеша. - Где же?..

- Друзья твои? - смеясь, отозвался Ковбыш. - Велели кланяться. Да вот картошек тебе оставили. Садись, поедим.

2

И вот снова дорога, пыль и колея, и мешок за плечами. И снова отползает назад колеблющаяся линия горизонта. А что за ней? Та же дорога, и пыль, и колеи, золотая соломка.

- Пошукаем удачи в других селах, - сказал Ковбыш, - а там и до шахт дойдем. На шахтах всегда народ нужен.

Хорошие сны снились ему ночью у костра. Будто бы он на море. И будто ветер в корму. И будто солнце. И широко-о-о… Вспоминая сны, он закрывал глаза. Тогда дорога казалась ему палубой.

Раскаленная дорога горела под ногами. Словно все солнце, сколько было его в небе, вылилось на нее бешеным, пылающим ливнем.

- Без подметок придем, - пробурчал Ковбыш; он, сын сапожника, знал в этом толк.

По лицу, по шее, по голой груди Алеши ползли щекочущие капли пота. Алексей был теперь весь влажен, как трава поутру. Больше всего он хотел вытереться полотенцем с головы до ног, насухо.

Уже долгое время рядом с ними плелась пустая телега. Тощий рыжеватый мужичок дремал, изнывая от жары. Когда телега подпрыгивала на ухабе, он испуганно вздрагивал и хватался за вожжи.

Алеша шел рядом с телегой. Он мог достать ее рукой. Он мог пересчитать все спицы в колесе, - так медленно она катилась. Он мог схватить растрепанные, похожие на вытянутую мочалу вожжи и вскочить на дребезжавшую телегу. Он ударил бы тогда по лошади, он гикнул бы, встал бы на ноги и стоя гнал лошадь, только пыль бы вертелась за ними. Они мчались бы через испуганно расступающиеся села, через шарахающиеся хутора, через пригибающиеся леса.

- Дядь, подвези! - прохрипел Алеша и облизал сухие губы.

Рыжеватый мужичонка испуганно посмотрел на него и закричал визгливо:

- Пошел! Пошел! Много вас таких!..

Он ударил вожжой по лошади, та лениво пробежала немного и снова поплелась, понурив голову и отмахиваясь хвостом от мух. Ковбыш равнодушно заметил Алеше:

- Ничего, так дойдем.

Они скоро опять поровнялись с телегой. Алеша снова увидел растрепанные вожжи, редкий хвост и медленно ворочающиеся колеса. Вожжи вздрагивали, хвост равномерно подымался, хлопал по разъеденной мухами ране и опять опускался. Колесо медленно ворочалось: все спицы были видны. Одна спица завязана веревочкой. Все это сливалось в тугой, медленно распутывающийся кошмар. Алеша старался оторвать глаза и не мог. Сухой зной обволакивал лошадь, телегу, мужичка, Алексея с приятелем; зной согнал их вместе, одного к одному, и все это обессиленно, едва-едва двигалось по раскаленной дороге. Алеше стало невмоготу. Он закричал что есть силы, хотя Ковбыш был рядом:

- Федор!

- Чего тебе? Чего орешь? - всполошился тот.

- Ты слыхал, Федор, - кричал Алеша, - новый декрет вышел?

- Какой декрет?

- Интересный декрет, Федор. О деревне декрет. - Алеша искоса посмотрел на мужика, дремлющего в телеге. Алеше хотелось сейчас выдумать что-нибудь такое, сумасшедшее, дикое - все равно, только бы разорвать эту покачивающуюся дремоту, повисшую над всеми. - Вышел декрет, Федор! - Алеша кричал неестественно громко, как в цирке. - Декрет такой: запрещается мужикам заниматься хлебом.

- Чево? - неистово закричал мужик.

Он рванул вожжи: лошадь остановилась, колесо остановилось, спица с веревочкой остановилась - кошмар кончился.

- Да, Федор, - негромко закончил Алеша, - да, такой декрет.

- Якой декрет? - дрожащим голосом спросил мужик. - Та цього не может быть.

- За подписью Совнаркома. В газете "Известия" от вчерашнего числа.

Лошадь понуро двинулась вперед. Мужичок растерянно взмахивал вожжами.

- А ты слыхал, Федор? - начал снова Алеша. - Вот в Сибири…

Он нарочно замедлил шаг. Они начали отставать от телеги. Мужик увидел это и придержал лошадь.

- Эй, хлопцы! - закричал он. - Сидай, будь ласка, та расскажи: що ж там, у Сибири? Хоть и далеко, а все ж таки, може, и нас касаемо…

Какой великолепной вдруг оказалась дорога: высокая, желтеющая уже пшеница колыхалась вокруг. Она доходила до леса и прижималась к бронзовой стене сосен. Сосны горели, как свечи в медных подсвечниках. Какое солнце!

Алеша рассказывал о Сибири, о Москве, о Поволжье, об Америке и Франции, он ничего теперь не врал. Он сказал даже в заключение по-честному:

- Я соврал насчет декрета. Такого декрета нет, - и поднял свой мешок, понимая, что нужно слезать с телеги.

Но крестьянин обрадованно захлопал рыжими ресницами.

- Так я ж говорил, не может быть такого декрета. Мужик - вин же обязан заниматься хлебом. Хлеб - це ж його планета.

К сумеркам они приехали в село, и дядька Тихон пригласил ребят к себе "отдохнуть с дороги". Алеша взял свой мешок, пошел в овин, вымылся и обтерся с головы до ног сухим и колючим полотенцем.

Вечером дядя Тихон долго беседовал с ребятами о политике. Осторожно прихлебывая кипяток, он спрашивал Алешу:

- Як считаешь, га, власть эта крепкая? - Ложечкой он постукивал о чашку.

У него было маленькое, морщинистое лицо. Когда он сжимал свою рыжую бородку в кулак, то кулак этот, черный и жилистый, казался больше всего его лица, заросшего ржавой щетиной.

- Много посеял, дядя Тихон? - спрашивал Ковбыш.

Тихон виновато разводил руками.

- Какая моя богатства! Ото як бачите…

- А другие как? Сеют?

- Люди сеют. Як же! Як же не сеять? Мужик должен сеять. И я як люди. Я - щепка, а народ - лес.

Этот разговор не был ему интересен. Он сворачивал на свое.

- Изменение, выходит, политики? Га? - осторожно спрашивал он ребят. - Это хорошо! А многие не доверяются. Теперь народ недоверчивый пошел, войной учен.

Алеша глядел на него и смеялся. Ему казалось, что он насквозь видит всего этого нехитрого мужичка с его страхом и сомнениями, с его беспомощно хлопающими рыжими ресницами.

И Алеша радовался: это жизнь. Это жизнь открывается перед его жадным и любознательным взором. Посмеиваясь, он слушал мужика.

- Тут у нас рядом коммуна, - рассказывал дядя Тихон. - Артельно живут. Ничего - стараются…

- А вы что же в коммуну не идете?

- Та як же пойдешь? - удивился дядя Тихон. - Это ж дело неизвестное, новое. Мы ж к этому ще не привыкли. - Он покачал головой и пошел провожать ребят на сеновал. - Великое, великое кругом беспокойство! Нет, ты мне ясно скажи: сколько мне и сколько з меня. Вот и уся политика. - Он закрыл дверь и пошел в хату.

…И вот уже не степь. Вот уже крыша над головой. Сложенная из седого очерета. И сено. И чужие шорохи. Откуда взялся этот растрепанный мужик Тихон? Еще вчера, валяясь у чужого костра, совсем не знал Алексей никакого Тихона. А сейчас этот раскидисто шагающий по двору мужик - самый нужный ему человек. Где мать? Где город? Где Тася? Ничего нет. Один только Тихон есть, Тихон, фамилии которого даже не знает Алеша. Как странно все в этом большом мире!

- Сколько отсюда до шахт, Федор?

- Верст сорок.

- Сорок? Пустяки! А до Ростова, я думаю, верст двести…

- Да, больше не будет. От Ростова до Новороссийска - совсем чепуха.

- Новороссийск? Да это уже море. Черное.

- Да. Оно синее. Я читал. Новороссийск - Батум - прямая линия. Тепло в Батуме.

- Кавказ. Оттого и тепло.

- Раньше туда много заграничных пароходов заходило.

- Да. А то сел на пароход - и куда хочешь. Турция. Египет. Греция… Вот я бы тогда древнюю Грецию нашей Рыжухе на совесть сдал.

- Чудак! Так то ж древняя Греция, а это современная.

- Место ж одно.

Только в дороге так быстро и трепетно ощущается пространство. Когда живешь в окруженном степями или лесами городке, движешься по знакомым дорожкам и смотришь на знакомые холмы - кажется: все, что находится за этим, неосязаемо и нереально. Во всяком случае - где-то далеко.

Но сел в поезд или в лодку или стал с мешком за плечами на дорогу - и сразу по коже, по телу прошел, пробежал волнующий ветер: ветер пространства. Все реально. Эта дорога ведет недалеко: на хутора, но она же может перебросить тебя на дорогу до Званки. А там уже проходит экспресс "Москва - Батум". Куда хочешь? Север? Юг? Тундра? Тропики? Море? Степь? Пространство осязаемо. Оно в руках. Оно между пальцев. Оно в железнодорожном билете.

- Место одно, да время другое, - раздумчиво говорил Алеша. - Вот и здесь, где мы спим, когда-то спал скиф. А, Федор?

- Всяко было.

- А теперь мы спим. Чудно! Ты задумывался над этим?

- Нет.

- И я раньше нет. А теперь о чем только не думается! Ты спишь?

Поутру их разбудил дядя Тихон.

- У меня кум есть, - сказал он ребятам, - большой человек по нашей местности. Может, слыхали - Яков Петрович Гонибеда?

- Нет.

- Ну да… Где ж вам! Вы ж не тутошние… Яков Петрович! Го! Голыми руками не берись. - И со стыдливой гордостью добавил: - Он кум мне.

- Кто ж он такой?

- Лавку имеет! - многозначительно поднял палец мужик. - Большой человек!

Они пришли к большому каменному дому, возле которого, как возле трактира, мятая и грязная валялась солома, толпились телеги.

Тихон ввел ребят в лавку. Здесь пахло керосином и шорницкой кожей.

- Яков Петрович, - обратился Тихон к бородатому мужику, - оце самое… - Он развел руками и отошел в сторону: мое дело сделано, а дальше - сами.

Лавочник молча посмотрел на ребят. Он ощупал Ковбыша с головы до ног медленным, оценивающим взглядом. Федька даже невольно руки вытянул перед собой: смотрите, мол, лучше - товар лицом. Потом лавочник перевел взгляд на Алешу и начал его щупать с ног до головы. Алеша постарался принять вид посолиднее, надулся, развернул плечи.

- А сколько будет, - вдруг спросил лавочник тихим, чуть слышным голосом, - а сколько будет, молодой человек: триста восемьдесят девять, помноженное на семнадцать? - и застыл, ожидая ответа.

Алеша удивленно потянулся за бумагой.

- Нет! - закричал лавочник. - Ты в уме, а? - Он закрыл глаза и, положив голову на руки, стал ждать.

Дядя Тихон трепетал в стороне, Алеша побагровел. "Экзамен? - подумал он насмешливо. - Ну, ладно!"

У него была своя система устного счета, в которой он наловчился в школе. Через минуту он сказал:

- Шесть тысяч шестьсот тринадцать.

Тихон ахнул, а лавочник закричал:

- Сколько? - и посмотрел в бумагу, лежавшую перед ним.

Алеша медленно повторил:

- Шесть тысяч шестьсот тринадцать.

- Правильно, - прошептал лавочник.

- Еще не дадите ли задачки? - насмешливо спросил Алеша.

Тихон восхищенно смотрел на него.

- Беру я вас к себе в работники, - торжественно сказал лавочник. - Тебя, - ткнул он пальцем в Ковбыша, - тебя тоже беру. Будешь в поле. Жалованья не положу, не серчай. Харчи будут тебе хорошие. За харчами не постою. А вас, молодой человек, - обернулся он к Алеше, - вас, если у вас охота есть, попрошу в лавку ко мне, в бухгалтера. - Он тихо засмеялся. - Жалованье и харчи. По рукам, что ли?

Тихон умиленно кашлял в сторонке.

Теперь ребята встречались только по вечерам. Они спали вместе на сеновале. Ковбыш приходил утомленный, потный; по загорелому лицу у него пошли белые сухие пятна от ветра и зноя. Алеша тоже хотя и назывался у лавочника "бухгалтером", но приходил с мозолями на руках: ему приходилось таскать мешки, помогать разгружать подводы. Алеша сначала удивлялся: зачем столько товаров? Куда же эту муку? Это хоть бы городу - и то хватило. Но скоро он увидел, что и товары и мука текли через лавку по неведомым ему каналам. В самой же лавке покупателей было немного: крестьяне сидели без денег.

Алеше противно было работать в лавке. Он с охотой пошел бы в дружной супряге с Федькой - звенеть косами. Но он знал: лавочник не возьмет его в батраки.

- Вот я дожил, - сказал он усмехаясь, - до приказчика у мироеда дожил!

- Поживем немного, заработаем - сорвемся с места, - утешал Федор.

- А там что?

- А там видно будет.

Алеша зло расхохотался.

- Видно будет! Ничего там не будет видно! Работы нет - вот и все виды!

Он ворочался на прошлогоднем колючем сене, как на иголках.

- Сена не может свежего дать, - пробурчал Алеша. - Кровосос!

Федор лежал пластом: ему всюду было удобно спать. Спать он любил.

Иногда Алеше хотелось обладать счастливым уменьем Ковбыша спать и не думать. Легко жить на свете Федору: он счастлив, если спит, если ест, если работает. Ему легко.

Допустим, Алеша кончит школу. Он будет знать, что ромашка принадлежит к семейству сложноцветных.

- Как ты думаешь, Федор, который теперь час? Ты спишь?

Возможно, что Алешу пошлют на работу в канцелярию какого-нибудь учреждения, в клуб, в кооператив. Отец будет счастлив. Старик мечтал: сын станет конторщиком. Перед домиком, который выстроил старик, сын разобьет палисадник - настурции, тюльпаны, гвоздики. Сын будет пить чай в палисаднике. Чай с вареньем.

Алеша гадает: устроило бы такое счастье его раньше, до революции? Он хочет быть честным с собой наедине: может быть, устроило. Очень может быть.

Как все переменчиво! Старик мечтал о палисадничке, а Алеша - о степи с костром. Котелок солдатский над костром. Шинель рваная, с обгорелыми полами.

- Ты спишь, Федор? Что-то прохладно…

Рабочий день Алеши начинался рано. Иногда сам лавочник приходил будить его. На дворе еще было темно, только серые тени дрожали на востоке.

"И когда он только спит, старый черт?" - думал Алеша про хозяина.

Вместе они приходили в лавку. Алеша доставал толстую конторскую книгу и, зевая, писал под диктовку лавочника:

- "Отпущено Иванову муки пудов столько-то, отпущено Петрову зерном пудов столько-то".

Никогда не видал Алеша этих Ивановых и Петровых, никогда не видал, чтобы в лавке продавалась мука. Торговали в лавке спичками, керосином, подсолнечным маслом, сбруей.

Были и еще более удивительные записи: "Выдано под рыбу Константину Попандопуло задатку рублей столько-то", "Выдано Петренке под урожай в фруктовом саду задатку рублей столько-то".

Иногда лавочник просил Алешу на особом листке подсчитать кое-что. Алеша брал лист и, вслушиваясь в прерывистый шепот старика, умножал вагоны на пуды, пуды на деньги, деньги опять на вагоны. Было скучно, зевалось: ни к вагонам, ни к пудам интереса не было.

Но однажды Алеша увидал живого Попандопуло. Черноусый огромный грек стоял без шапки перед хозяином и просил:

- Греческое слово твердо. Какой улов - твой улов. Дай муки, хозяин.

Вечером Алеша спросил Федора:

- До моря до Азовского далеко ли от нас, а, Федор?

- Верст семьдесят, - охотно ответил Федор.

- А я думал - меньше.

И впервые Алеша с интересом подумал о лавочнике: "Какой он мужик! А? Семьдесят верст!"

Утром он с любопытством посмотрел на морщинистое лицо лавочника. Опухшие веки, тусклые глаза, дряблая кожа, редкая бородка - все казалось Алеше значительным. Может быть, именно в этих опухших веках и есть весь секрет удачи?

Гнусавым голосом диктовал лавочник:

- Попандопуло Косте, рыбаку, вновь под рыбу задатку пудов муки…

- А зачем вам эта рыба, Яков Петрович? - вдруг спросил Алеша.

Лавочник вздрогнул.

- Ты пиши, пиши, - торопливо пробормотал он, - ты знай пиши… - и боязливо, недоверчиво посмотрел на Алешу. - Мне все нужно: и рыба, и хлеб, - сказал он, - потому - я благодетель людей, вот кто я. Мне богом тут путь указан, вот кем. Рыбака я поддержал, - он хоть грек, да греки тоже православные. От них мы крещение приняли. Ты пиши знай…

Назад Дальше