"Марина была такой же, какой он увидел ее первый раз в пятистеннике Амоса, только словно бы тоньше и изогнутей стала бровь: точь-в-точь народившийся месяц. Да словно бы щеки чуть побледнели, да темная родинка над губой выросла чуть побольше просяного зерна".
Вот появляется на собрании Рыклин:
"Егор Егорыч потер свою сливочно-желтую лысину с крупной вишневой шишкой, поглаживая левой рукой широкую, но не длинную бороду, правую картинно выкинул вперед. В руке он держал барсучью с серебряной остью шапку".
И читатель уже чувствует, что это - волк, прикидывающийся лисицей.
Писатель видит Черновушку частицей Родины, "необъятной и величественной, как океан". У прекрасной и светлой нашей страны впереди - сверкающие дали.
Роман "Горные орлы" нашел свое законное место на полке книг, которым суждена долгая жизнь.
Талант Ефима Пермитина вырос и окреп благодаря его постоянной, начиная с первых шагов, крепкой связи с народом. Он живет интересами современности. Как художника, его питала и питает наша богатейшая социалистическая действительность. Писатель стремится всегда открывать новое.
Он - в пути.
Сила его художественного слова возрастает.
А. Коптелов
Пролог
Величав Алтай-батюшка, как мир на румяной росной заре.
Струятся по нему живые воды: окунись в них поутру седой старец и снова как молодой.
Из народной сказки.
Вершины гор в голубых льдах. По склонам тайга. У подножий, в широкой долине, порожистая река.
Благословенный край! В лесу - зверь не пуган. В реке - рыба кипит: самое "Беловодье"…
В заплечных торбах беглецы принесли медные позеленевшие распятья и тяжелые рукописные книги в источенных временем кожаных переплетах.
Острый смоляной дух новой, еще необжитой избы мешается с густым запахом хлеба.
В переднем углу, перед аналоем, с раскрытой книгой молится Мелентий. Смуглое бородатое лицо его молитвенно вдохновенно и покорно. Молится он вслух. Толстый задубевший палец медленно ползает по затертым до глянца строчкам:
О, прекрасная мати-пустыня,
От слуг антихристовых укрой мя…
И падает на колени Мелентий, бьет земные поклоны, метет бородою пол.
Но, поднимаясь с колен, пытливо взглядывает на двор.
Сверкает день за окном. Горят под солнцем снежные вершины. Тишина. Покой. В раскрытое окно с долины наносит медом.
Положил земной поклон Мелентий и, не обертываясь, негромко, почти в тон чтения, позвал:
- Сынок! Евтейша!
Из чулана вышел "сынок", головою под матицу, подбородок в первом пушку.
- Ровно бы на хребте показался ктой-то… - осенил себя крестом Мелентий и зачитал дальше рукописную вязь дониконовского церковно-славянского письма:
"Святое Беловодье, земля восеонская, идеже нет власти, от людей поставленный…"
Молча снял со стены кремневую винтовку Евтейша и вышагнул за дверь.
К окну подошла Лепестинья и перегнулась у подоконника. Широкой спиной заслонила свет Мелентию: он спутал строчку.
- Пошла! - строго взглянул раскольник в затылок жене.
Женщина робко попятилась и вслед за сыном вышла во двор.
"Земля, вере правой обетованная, раскрой благостные объятия рабу твоему Мелентию с чадами…" - вновь углубился чтец в книгу.
Взглянул раскольник в окно: с "Караульной" сопки бежит к дому Евтейка, за ним, с огорода, Лепестинья. На лицах - ужас.
Ударил земной поклон Мелентий. Закрыл книгу, перекрестил прямым, стоячим двуперстием, поцеловал и выскочил за дверь.
- Что взбеленились?!
- Стражники!..
- Оружны… Конны!..
- Много ли?
- Сила, тятенька, не отобьемся…
- Поймают, Мелентьюшка, под кнутами подохнем…
- Молчи, баба, когда мужики говорят!
- Молчу, молчу… - На расширенных глазах женщины дрожали слезы.
* * *
И снова в бега - "под зеленую крышу".
Шли не оглядываясь. Не вытерпела лишь Лепестинья. Отстала на минуту и посмотрела в долину: костром горит изба, а вокруг нее - чужие люди.
До боли стиснув зубы, боязливо озираясь на мужа, женщина чуть слышно прошептала:
- Жизнь собачья… Сссо-обачья…
Словно подслушал ее Мелентий. Только догнала, осуждающе сказал:
- Не ропщи, дура, а бога благодари. Не оставляет господь мукою, - во спасение нас, грешных. Спасибо, укараулили: нагрянь врасплох, сгнили бы в рудниках. Благодаренье всевышнему - округ избы хворосту запасли - не доставайся наше… - И чуть мягче закончил: - Жива душа легкости ищет: голыми руками избу изладим, суком землю под огород подымем, от диких пчел пасеку разведем…
И пошли. И больше уже не говорили: упрямы мечты раскольников.
Часть первая
Капкан
1
В темноте трудно было отличить деда от внука - оба высокие, прямые, в домодельных черных зипунах.
К яру шли ощупью. Под кручей - порожистая река. Агафон Евтеич шарил ногой приступки.
- Не оборвись, дедка, жировик не пролей.
Спуск кончился. Дед с внуком подошли к кузнице.
- Святой Михайло-архангел! Бери топор булатный, станови вокруг зеленый тын и закрывай нас, раба божия Агафона и раба божия Селифона…
- …и раба божия Селифона, - опаздывая, шептал внук.
- …тридевятью святыми замками и тридевятью святыми аминями. Как месяцу в небе путь широк, так чтобы и нам злой дух не стал бы поперек железы имучие ковати. Будьте же, ловушки мои, крепче камня, вострей сабли турецкой! Аминь.
- Аминь, - повторил Селифон.
И только тогда вошли в пропахшую копотью и ржавым железом кузницу. Селифон закрыл дверь.
Светильник трещал, брызгая синеватыми искрами. Старик кинул лопату угля в горн. Язычок пламени жировика закачался. Тени вперекрест резали суровое лицо кузнеца.
- Раздувай с господом, - сказал Агафон Евтеич.
Внук рванул за узловатую, залощенную веревку.
Мех вздохнул. Мелкие угли с треском взлетели над горном. В кузнице стало Светло.
Агафон сунул в середину огня железную штангу.
- Грейся, благословлёна!
Селифону стало жарко, он сбросил зипун. Напряженно-торжественное настроение деда передалось ему. Поднимая и опуская мех, парень пристально смотрел на наковальню. На одно мгновение ему показалось, что наковальня стала клевать острым своим носом на тяжелом постанове. Селифон даже зажмурился от неожиданности.
"Блажнит", - подумал он.
Ухо в хрипах меха явственно уловило: "Шишигу берегись, шишигу берегись!"
Парень почувствовал, как по телу пошли мурашки; он боязливо оглянулся на мех, но мех хрипел, как всегда.
- Пугливого и испугать может, - вполголоса сказал Селифон.
Ему стало стыдно. Трусости он стыдился. И потому, что всегда внимательно следил за собой - не трусит ли, шел один в полночь в тайгу, первый заламывал чело медвежьей берлоги, с любого крутика пускался на ходких лыжах.
- Ты чего ворчишь там? - спросил дед.
- Не перегрелось бы, говорю… Пора…
- Щенок!..
Агафон Евтеич захватил горсть песку из ящика и, развернув клещами угли, сердито стал бросать песок на зарумянившуюся полосу.
- "Не перегрелось бы, не перегрелось бы!" - передразнил внука уязвленный дед.
Агафон Адуев первый кузнец по всей округе. Его медвежьи капканы - огонь: ногтем попадет зверь и то сдохнет! На его ловушки от зависти зубы до десен съели охотники. А тут - "не перегрелось бы!" Старик выхватил пудовую штангу, кинул ее на наковальню и озлобленно крикнул:
- Бей!
Селифон взметнул молот и с такой силой опустил его на брызжущий искрами металл, что с потолка кузницы посыпалась земля.
- Ать!.. Ать!.. - вырывалось из Селифоновой груди с каждым ударом.
Сине-черные густые волосы парня волной падали на мокрый лоб. По лицу струился пот, рубаха прилипла к плечам, в ушах звенело, но багровое, сыплющее искры железо все более ожесточало молотобойца.
- Матушка, - после каждого удара выкрикивал дед, - пресвятая богородица, сошли-ка любимого своего архангела Михаила на коне сивом, на черногривом, рабам твоим Агафону и Селифону капкан ковати помогать.
- Будет! - наконец остановил старик внука, глядя на малиновое железо, откованное в три пальца шириной. Сунув полосу другим концом в горн, дед крикнул уже совсем весело: - Дуй удалей!
В пылу ковки, в любимом гуле молота Агафон молодел.
- Зайцы бы тебя залягали! Ловкач же ты с молотом! В меня издался, - подобрел, улыбнулся старик. - Пособит бог, такой капканище завернем - на сорок сороков зверей хватит.
Дед снова стал посаливать железо песком, отчего оно пузырилось и шелушилось золотой перхотью. В отверстие над горном, сквозь клубы дыма, поблескивали звезды.
Работу закончили, когда дуги с полувершковыми зубьями были готовы. Оставалось выковать пружины и насторожку да связать капкан в скрепы.
Агафон Евтеич достал из печурки кусочек мела и на обеих дугах поставил по большому восьмиконечному кресту: "Чтоб рылом нечистым бес не нанюхал".
- И ночка же задалась, - черна да тиха! В этакую-то ночь зверь с вечера и до утра бродит… Через недельку и ты пойдешь. Прощай тогда Маринка-новоселочка! И вздумал тоже, - лицо старика снова стало строгим, - этакий молодец, а с мирской девкой связался. Да за тебя любая хорошая своя пойдет…
При имени Марины парень улыбнулся, и ему захотелось поскорее снова взяться за молот - бить со всего плеча по мягкому, послушному железу.
Крестясь, Агафон открыл дверь. Разгоряченные лица кузнецов обдала осенняя свежесть. Рядом с кузницей, повитая туманом, плескалась, шумела горная река.
Три ночи нужны Агафону Евтеичу для ковки медвежьего капкана.
- Самая важная работа остается, - сказал старик во вторую ночь. - Больше всего остерегайся тут помехи нечистого… Пружины - всему голова.
Но и стальные литовки для пружин, связанные в два лучка, сварились, отковались отлично.
Последнюю ночь, кроме молитвы на пороге, ни словом не обмолвились дед с внуком.
О чем говорить, когда каждый знает: передержишь, перетомишь пружину - выбрасывай ее, делай другую. Сталь - что стекло, лопнет - не склеишь и не сваришь.
Когда собрали ловушку и при помощи "невольки" - рычага, сжав пружины, насторожили дужку, капкан глянул таким чудовищем, что дрожь пробежала по телу Селифона.
Дед стягом, толщиною в оглоблю, чуть дотронулся до насторожки. Ловушка, точно живая, подпрыгнула, звякнули железные челюсти. У Агафона в руках остался, словно топором отсеченный, обрубок.
- Перекусил! - вскрикнули кузнецы.
Агафон перекрестился.
- Ну вот и подарок тебе, поминай потом деда. Вывари теперь его в корье пихтовом, чтоб дух железный перебило, да храни подальше от жилого места.
Селифон легко поднял двухпудовый капкан. Так же на мельнице, на глазах у Марины, взял он однажды по мешку пшеницы подмышки и поставил в угол мельничного амбара.
"Показать бы ей такую чертовщину! Пожалуй, и не видывала еще настоящего медвежьего капкана".
День этот был особенно хорош для Селифона. Хороши и ласковы были и старая бабка и немая сестренка Дуня.
Селифон знаками позвал Дуню в амбар. Там он долго возился, настораживал капкан. Жилы на покрасневшем лбу парня вздулись, но капкан он насторожил.
Вскрик сестренки, когда ловушка пересекла палку, радостно отозвался в душе Селифона. Девочка, вдруг сообразив что-то, поцеловала кончики своих пальцев, сморщила подвижное лицо в веселую гримаску и побежала. Селифон понял, что сестренка спешила похвастаться перед Мариной тем, что ее брат с дедом сделали медвежий капкан и что теперь капкан этот - его, Селифона. Казалось, еще ярче заиграло в небе осеннее скупое солнце.
2
Неделю не видел Селифон Марины. Да и когда видел в последний раз, весь вечер издевалась она:
- Прилип Филипп…
"И что за норов? То ровно бы вся твоя, а то и близко не подпускает. Дай только с промысла возвратиться, а там уломаю стариков".
Но чем задорнее рассуждал Селифон, тем тревожнее билось у него сердце:
"Упорная, от нее всего жди".
Селифон, два года не спускавший с Марины глаз, не думавший ни о ком, кроме нее, только раз поцеловал ее в красные, пахнущие цветущим шалфеем губы.
Неистребимый запах губ сохранила память Селифона. Он и Марина встретились тогда на лесной поляне. Селифон возвращался с гор после охоты, и в тороках седла у него был увязан круторогий горный козел - архар. Собиравшая ягоды Марина увидела его и, не замечая своего волнения, кусала стебелек цветущего шалфея, откусывала и бросала, откусывала и бросала.
Поборов робость, Селифон неожиданно наклонился к ней с седла и поцеловал в губы.
- Так вот ты какой! - не то удивленно, не то восхищенно сказала она. Потом строго посмотрела снизу вверх и вдруг расхохоталась: - Не парень - смола! - И отвернулась.
Селифон ударил по лошади и ускакал.
Отец Марины, новосел Станислав Матвеич Величко, был столяром, токарем и резчиком по дереву - человек с "золотыми руками" - звали его кержаки: он отделывал дома раскольников замысловатой резьбой, украшал ворота и коньки крыш, раскрашивал двери, опечки, наличники у окон. Мастер был делать и рамочные ульи.
В богатую раскольничью Черновушку Станислав Величко переехал с дочерью-комсомолкой после гражданской войны, когда на Алтае наступил мир.
Как-то дед послал Селифона к новоселу. Столяр жил на квартире наставника Амоса Карпыча, во флигельке. Станислав Матвеич с дочерью ужинали, когда Селифон, согнувшись в дверях, вошел. Выпрямиться высокий парень не мог - над самым порогом были полати. Он шагнул на середину избы, снял шапку, крестясь на угол с раскольничьими иконами, и невольно поглядел в сторону. На мгновение ему показалось, что темные глаза богородицы вдруг стали синими-синими, а черные густые ресницы дрогнули, засмеялись над ним.
Селифон не окончил молитвы и как занес руку, сложенную двуперстием, так и повернулся к хозяевам.
- Ночевали здорово, крещены, - с трудом, будто в горле парня застрял репейник, выговорил Селифон.
Марина выскочила из-за стола и, прыснув, кинулась в кухню. Станислав Матвеич встал и протянул гостю руку. Парень настолько растерялся, что не мог вспомнить, зачем пришел, мялся, не знал, как начать разговор. Он чувствовал, что, наверное, девушку рассмешили и большой рост его, и алтайские обутки на ногах, подвязанные под коленками ремешками, а главное - глупая растерянность.
- Станислав… Станислав Матвеич, - начал он наконец, - дедушка Агафон насчет улейков просит…
Новосел улыбнулся и ответил:
- Приду.
Селифон, не глядя в кухню и не прощаясь, поспешно шагнул к двери. На пороге его снова настиг смех девушки. И столько в ее смехе было заразительного веселья, такая радость жизни трепетала в нем, что, казалось, и на улице грудной заливистый смех новоселки неотступно преследовал парня.
Дома на расспросы деда Селифон неожиданно сказал:
- Девка у плотника… Смеется, глазастая…
Он потом долго стыдился и даже боялся знакомиться с красавицей-новоселкой.
Только раз, на святках, нежданно встретился с ней. Подвыпив крепкого медового пива, в компании парней отправился он на вечеринку в "Виркин вертеп" - так в Черновушке называли дом веселой молодой вдовы Виринеи Миронихи.
Не всякую девку и даже парня строгие отцы и матери отпускали к Миронихе на "посиделки". "Ахтерка-пересмешница, безотказная головушка, всем парням мамка ласковая, всем мужикам жена", - поносили ее раскольницы. В пьяные праздники женщины не раз скопом били стекла в окнах вдовы, мазали ворота дегтем, грозились убить, если не остепенится, да только нельзя было напугать отчаянную жизнелюбку Виринею.
Но нигде молодежь веселее не справляла зимних сборищ, так не наплясывалась и не наигрывалась, как у молодой вдовы. Нигде не смеялись так весело, как у Миронихи, слушая уморительные ее рассказы. Умела вдова одним жестом, одним-двумя словами так представить любого человека, что не было сил удержаться от смеха.
Никто у Миронихи не заставлял девушек в угоду старикам духовные стихиры петь, не запрещал парням даже и папиросу выкурить. А закури у кого другого в избе - да тут и зубов не соберешь: любая старуха или старик поколотит, и спрашивать никто не будет.
Когда Селифон вошел в переполненную народом избу, он тотчас же увидел красавицу Марину. Тонкая, гибкая, разряженная по-городскому, она не походила ни на одну из "толстопятых" черновушанских девок. Большие глаза в длинных черных ресницах. Взглянет - и, кажется, брызнут из них синие-синие лучи. Он не мог не смотреть на них.
Марина тоже заметила его и не удержалась от улыбки, больно кольнувшей парня.
"Трус, струсил опять!"
Селифон, отстранив девок и парней, шагнул вперед, снял отороченную соболем шапку и хлопнул ею об пол у ног Марины. Под частый перебор гармошки он вскинулся во весь рост, залихватски топнул ногой, поставил ее на каблук, пошевелил из стороны в сторону носком и, стремительно присев, начал выделывать кудрявую присядку.
Потом Селифон стал выбивать такую дробь, что у самого сердце замирало. Он бил и каблуками о половицы, и ладонями о голенища и подошвы сапог, локтями о колени, прищелкивал пальцем о щеку и снова кружился в бешеной присядке. Две раскольницы пустились в пляс вокруг неистового парня.
Селифон чувствовал, что вместе со всеми не отрываясь смотрит на него и Марина, и это больше всего горячило его, и без того разгоряченного медовухой.
Ни гармониста, ни гармоники уже не видел и не слышал парень. Перед ним неслось, плыло все - ходил пол, потолок, люди. Мирониха, с густыми, наискось поднятыми, точно навек удивленными бровями, скоро задохнулась и сошла с круга. Солдатка Аграфена Татурова, прозванная "Растатурихой", долго плескала платком и, склонив набок голову, беззвучно кружила, точно плыла. Круглое, всегда румяное лицо Аграфены стало свекольно-красным.
- Вот пляшут, так пляшут… Ай да Адуенок! Отскочат каблуки!
- Пол вспыхнет! - подогревали Селифона парни.
- Не выдавай, Аграфена!..
- Упарь долговязого! - выкрикивали женщины.
- Чаще! Чаще! - не своим голосом кричал Селифон гармонисту.
Эх, черти табак толкли.
Угорели, на полок легли,-
пристроился к гармонике редкостно голосистый запевка Тишка Курносенок.
Девки подергивали и головами и плечами, в такт шевелили ногами, вскрикивали, взвизгивали, точно и они вместе с Аграфеной и Селифоном были в кругу.
Растатуриха коров пасла,
Заманила на лужок козла…
- Чаще! Чаще!
Глянцевые иссиня-черные волосы Селифона растрепались и прилипли ко лбу, а быстрая Аграфена все плыла и плыла бесшумно, увертываясь от плясуна, и как бы нехотя отмахиваясь цветным платком.
Растатуриха высока на ногах,
Накопила много сала на боках,-
в такт гармонике высоким, серебряной чистоты тенором выпевал Курносенок.