Леонид Соловьев: Рассказы - Леонид Соловьев 11 стр.


Все бросились к окну. Через мутное, запыленное стекло с прилипшей к нему паутиной и высохшими мухами день казался тусклым, неласковым. Усталые солдаты нестройно шли по площади, спотыкаясь, наступая на пятки друг другу.

- Как же теперь, папаша? - сладким и тошным голосом спросил Логинов.

Мамонтов промолчал, как будто не слышал.

- Трепещете, папаша?..

Но тут вступился антрепренер.

- Вы это о чем? Вы это бросьте, любезный. Да, да, бросьте! Что?! Прошу не забывать, что теперь здесь полный хозяин я. Контракты будем подписывать - поняли? Деритесь сколько угодно, но чтобы наружу у меня сор не выносить. Этого я не допущу. Пресеку. Актер - человек подневольный, что прикажут, то и делает - должны понимать... Вы не беспокойтесь, - добавил он Мамонтову. - Это все глупости, болтовня одна.

Логинов ворча отошел, усмиренный. Антрепренер выволок из-под койки тяжелую плетеную корзину и, загородив ее спиной от посторонних глаз, долго возился, открывая секретный замок.

Он достал из корзины брюки в полоску, визитку, жилет и, наконец, котелок. Все это слежалось, помялось, пожелтело, сыпался, как мелкая изморозь, нафталин, распространяя вокруг въедливый стариковский запах.

- Великое дело костюм, - сказал антрепренер, чистя рукавом котелок. - У некоторых раньше на этом вся карьера держалась. - Он подбросил котелок и поймал прямо на голову. - Завтра пойду устанавливать дипломатические отношения, может быть, разживусь чем-нибудь. У этих, наверное, полегче с продуктами.

На следующее утро он бесстрашно и деловито пошел в своем котелке разыскивать новую власть. Вернулся в сопровождении солдата, тащившего на спине тяжелый мешок.

- Сюда, сюда, братец! - бодро покрикивал антрепренер. - Давай, высыпай!

Солдат приподнял мешок за углы, и на пол. тупо стуча, посыпались жестяные банки.

- Консервы, - кратко пояснил антрепренер. - Шестьдесят банок. Мясные.

Он гордился своим успехом, был весел и оживлен.

- Народ, конечно, крутой, - рассказывал он, проводив солдата. - Шуток не любит. Четверо уж висят на столбах для устрашения... (Логинов посмотрел на Мамонтова и густо кашлянул.) Противная картина, должен сказать: языки торчат, действует на нервы. Теперь необходимо соорудить постановочку: "Боже, царя храни", там "За единую, неделимую", еще что-нибудь. Садитесь писать, Владимир Васильевич.

- Что писать? - не понял Мамонтов.

- Как что? Пьесу! И чтобы гимн в конце. Бумага у вас есть?

Опять забрался Мамонтов в закуток, отгороженный декорациями. Сюда никто не заглядывал; холодная пыль проникала в самую душу, оседая серым налетом вялой и безысходной тоски, - даже зубы заныли. Вернулось знакомое отупение, когда мысли не горят, а медленно тлеют в дыму, бессильные дать хотя бы проблеск света,

Пришел антрепренер.

- Все еще сидите! - Он взглянул на бумагу, покрытую завитушками, подписями. - И ничего не сделали до сих пор? Ну разве же можно! Там народ крутой.

- Не знаю о чем писать. Интриги нет,

- Интриги! - рассердился антрепренер. - Удивляюсь я на вас, господа, - никакого практического соображения! Выдумал тоже - интриги нет, Шекспир нашелся, интригу ему. Давайте сюда пьесу ту, "Смерть комиссара"!..

Он наполнил тесный закуток быстрыми суетливыми движениями, приплясывающей походкой, суховатым треском голоса.

- Пишите! - командовал он, пробегая глазами перечень действующих лиц. - Тут у вас комиссар. Пишите - полковник Ефим Авдеевич Авилов... Гм... Нет, не годится! Пишите - полковник Аркадий Валентинович... Ну Елецкий, что ли... (Он почмокал губами, языком, пробуя фамилию на вкус.) Дальше - офицер-палач. Пишите - комиссар-палач. Здесь еврейскую фамилию - Рабинович. Нет - лучше Шмеерзон. Кто у нас играет - Логинов? Сказать ему, чтобы на акцент налегал... Давайте первую реплику. Как?.. "Надо действовать. Враг опасен. Надо спасать республику!" Все остается, только вместо республики напишите святая Русь. - "Надо спасать святую Русь". Добавьте еще - "с нами бог!"

Он вывернул наизнанку весь первый акт, прочел его вслух и остался доволен. "Вот как надо работать! - поучительно сказал он. - Поехали дальше!" Мамонтов покорно строчил, пальцы его онемели на карандаше.

Когда антрепренер наконец отпустил Мамонтова, заледеневшее окно было окрашено зимней неяркой зарей. На сцене храпели, свистели, сопели; печка остыла, и шел от нее запах холодной гари. Мамонтов лег спать, весь разбитый, как будто с похмелья, и сны были у него неприятные, страшные: он все бежал и бежал куда-то вверх по лестнице, спасаясь от преследователей, и, оборвавшись, падал вдруг в черную, бездонную яму; в этом гибельном полете сердце его замирало, готовое лопнуть.

...Антрепренер напомадил волосы, зачесал их на плоскую лысину; из кармана его визитки торчал уголок бледносиреневого платка, на пальцах сияли огромные фальшивые камни, галстук был завязан бабочкой.

Послышалась песня; ее отхватывали с присвистом, лихо. В театр на монархический спектакль гнали солдат. Антрепренер опрометью кинулся к двери, навстречу им.

Солдаты расселись, оставив первый ряд свободным для господ офицеров.

На сцене все уже было готово - декорации поставлены, актеры загримированы.

- Холодно... дует... Скорее бы, - вздыхал суфлер. Он давно забрался в свою будочку и кротко посматривал оттуда, как мышь из норы.

Наконец пришли офицеры. Антрепренер, изогнувшись, шаркая ногами, провел их на почетные места.

Актеры приготовились к выходу. В последний раз Мамонтов посмотрел в зеркало. Белые пушистые усы выглядели вполне благородно в сочетании с офицерским кителем и матово-серебряным блеском погон. "Как-нибудь... - подумал он, страшась пустоты в своей душе. - Как-нибудь".

Занавес раздвинулся. Мамонтов вышел, Зал встретил его молчанием. Такая тишина был непривычна Мамонтову. В середине первой ж фразы сдавленный голос его осекся, перехваченный сипотой. В переднем ряду кто-то громко сказал: "Развалина!"

Он играл плохо, совсем плохо. Он привык своей роли к полураспахнутой шинели, к свободным широким жестам; в узком офицерском кителе было тесно и телу, и голосу его, и душе. Усы мешали ему, залезая поминутно в рот, язык заплетался; он и кричал и бил себя кулаками в грудь, но забыться не мог - все время, точно в зеркале, видел свои кривлянья и горько думал: "Балаган! Ярмарочный балаган!"

Как знакомо было ему это вялое позорное бессилие! Оно вернулось, - неужели теперь навсегда? Он замер на сцене. - "Господа офицеры, я сам пойду в разведку!" - шептал суфлер. Мамонтов молчал, думая о своем. Суфлер в страшном волнении высунулся из будки. "Владимир Васильевич! Владимир Васильевич!" Мамонтов опомнился и равнодушно сказал эту фразу. Колыхаясь, двинулся с обеих сторон занавес, отгородил зрительный зал, и Мамонтову полегчало.

Прибежал запыхавшийся антрепренер.

- Темперамента, побольше темперамента! Блесните уж, голубчик, поднатужьтесь!..

Мамонтов не ответил ему, только вздохнул.

В третьем акте бесстыдно паясничал Логинов, изображавший комиссара Шмеерзона. В зале посмеивались над его ужимками. Мамонтов крикливо повторял вслед за суфлером свои реплики. Приближался последний, знаменитые монолог. Мамонтов, тоскуя, думал, что монолог чересчур длинен - две с половиной страницы, надо завтра же сократить... И вдруг с необычайной ослепительной ясностью вспомнился ему комиссар Ефим Авдеевич, лицо, походка, голос, предсмертные слова, столько раз повторенные с этой сцены под напряженное хриплое дыхание толпы. Воспоминание опалило Мамонтова, лицо его загорелось от стыда. "Подлость какая", - с отчаянием подумал он.

Уже давно подошло время его монолога, пауза угрожающе затянулась, а он все молчал. Губы его шевелились без голоса. Все непонятное, темное, что его томило и мучило, сразу раскрылось, освещенное вспышкой совести. Он понял - служить, хотя бы на подмостках, тому делу, которому комиссар служил, - в этом и была вся жизнь; ничто больше не согревало старческого, опустошенного сердца. "Ефим Авдеевич! - прошептал он благоговейно, как в детстве молитву. - Ефим Авдеевич!.."

В рядах требовательно кашлянули, наскучило ждать. Мамонтов с ненавистью посмотрел в темный зал. Глухим, трудным голосом он произнес вслед за суфлером первую фразу монолога: "Я погибаю за святое дело освобождения России от красных варваров!.."

Нет, это было невозможно, выше его сил! Он опять замолчал, смятый непреодолимым отвращением.

Кашель в рядах повторился - требовательный, напоминающий. Мамонтов шагнул вперед, охваченный злобным порывом. Все в нем восстало против чужой и ненавистной воли. "Ждете! - Думал он, глядя в зал. - Не дождетесь!"

В просвете между кулисами показался потный, встревоженный антрепренер. Руки и голова его дергались, как у паяца на ниточках; он шептал, страшно тараща глаза и вытягивая губы. В его слитном свистящем шопоте Мамонтов разобрал только три слова: "Темперамента!.. Блесните, голубчик!.."

Решение пришло мгновенно: "Я блесну! - подумал Мамонтов. - Я сейчас блесну!.." Сердце его билось редкими, тяжелыми ударами, как будто из последних сил; он побледнел, руки похолодели, в ушах тонко и напряженно заныла струна. Мамонтов захмелел. Вдохновение с необычайной силой понесло его к рампе; сопротивляться он не мог. Он дал суфлеру знак замолчать. Весь монолог комиссара Ефима Авдеевича из революционной пьесы он знал наизусть и приготовился сказать слово в слово, последний раз. Страха он совсем не испытывал, даже не думал о тем, что будет после.

Ударили за сценой в лист железа, Мамонтов гордо вскинул голову, наслаждаясь предчувствием подвига. Руки его по ходу действия были связаны. Он напряг мускулы, разрывая веревку - и не порвал. Ее плохо надрезали перед спектаклем. Он попробовал еще раз, стиснул зубы и весь изогнулся, в глазах у него потемнело от усилия. Веревка ободрала кожу на руках, сдавила кости и опять не порвалась.

...Он услышал смех в зале, выпрямился. И когда он выпрямился - в его душе было только смятение и страх перед тем, что он хотел совершить; ни огня, ни решимости... Он все потратил на последнее, бесплодное усилие порвать веревку.

Он в растерянности оглянулся. Антрепренер, грозясь кулаком, сердито кричал ему из-за кулис:

- Молчит, как осел! Начинайте, чтоб вам пусто!..

Суфлер подал реплику, Мамонтов деревянным голосом повторил ее. Так и пришлось ему со связанными руками заканчивать монолог, А за кулисами все время плевался и шипел разъяренный антрепренер.

Еще не закрылся как следует занавес, а он уже выскочил с проклятиями и воплями на сцену.

- Мне плохо, я заболел, - сказал Мамонтов.

- К чорту! - гаркнул антрепренер. - Утопил! На самое дно! А вы, - кинулся он на Логинова, - что вы смотрели! Партнер не тянет, а он сидит как болван, как чурбан!..

Одним прыжком он пролетел сквозь занавес в зал. На сцену донеслось из переднего ряда его стрекотание:

- Заболел... Кто мог подумать?.. Да, да, совершенная развалина, восемьдесят лет...

Мамонтов протянул связанные руки суфлеру, и тот разрезал веревку ножом. Мамонтов улегся на свою койку, с головой накрылся одеялом. вокруг ходили, шаркали ногами, дружно ругали его, - он молчал. Он действительно заболел его бросало то в жар, то в холод. Мучила жажда, но он терпел, не осмеливаясь даже пошевелиться.

Когда все улеглись, затихли, он встал и в одних носках ощупью направился в угол, к ведру с водой.

- Любезный! - позвал его скрипучий голос Логинова. - Вы слышите, любезный? Извольте завтра же убрать от печки свой одр. Куда угодно, хоть к чорту! Попользовались, хватит!

Мамонтов ответил:

- Я могу убрать, если хотите, сейчас.

- Вы очень вежливы, очень... Но вы опоздали, папаша, понимаете, вы опоздали!

- Ах, мне все равно! - сказал Мамонтов с надрывам. - Доносите хоть завтра!

Логинов тонко засмеялся в темноте:

- До чего это приятно, папаша, сразу все понять в человеке. Как в шахматах: один неправильный ход противника и дальше все ясно... У вас, между прочим, есть привычка думать вслух, - вы замечали? Вы сегодня вспомнили на сцене Ефима Авдеевича, комиссара, вашего покойного друга...

- Неправда! - быстро перебил Мамонтов. - Я не вспоминал. У вас нет свидетелей. Вам никто не поверит.

- Вы страус, папаша, глупый страус. Зачем свидетели? Ведь я не собираюсь тащить вас к мировому и не собираюсь доносить. Я объявляю вам помилование.

Из щелей снизу несло холодом; ноги Мамонтова совсем заледенели. Он лег, скрючился и затих, притворяясь спящим.

- Перестаньте хитрить!--донеслось из темноты. - Меня вы все равно не перехитрите, я - психолог. Очень интересно вы играли сегодня, очень интересно; я лично получил большое удовольствие.

- Замолчите! - сказал Мамонтов. - Я прошу вас, замолчите. Я - старик. Что я вам сделал?

- Вы не имеете никакого права, папаша, роптать на свою судьбу. Здесь налицо торжество справедливости и наказание порока, расплата за ваше предательство, за ваше комиссарское вдохновение. И дальше вам будет еще хуже, с каждым разом все хуже... Доносов я писать не буду, можете успокоиться. Но покаяния - требую!.. В слезах и смирении, как подобает грешнику. Не для себя требую, но единственно ради высшей справедливости. Завтра мы повторяем спектакль, вы должны подготовить себя молитвой и постом...

Логинов наконец уснул, но Мамонтов, не веря ему, долго и внимательно прислушивался к его дыханию. Было уже за полночь - сильная луна, голубой свет в ледяном окне, беготня и писк мышей. Мамонтов тихонько достал из чемодана бутылку с бромом и хлебнул прямо из горлышка, ляская зубами о стекло. Потом - вытянулся на койке, строгий, сосредоточенный, и не мигая смотрел в темноту.

Он не обманывал и не утешал себя. В ту ночь, когда над городом выли снаряды, красные унесли с собой его талант, славу, образ Ефима Авдеевича, - все это принадлежало им. "Остался мешок с костями! - горько думал он. Дырявый мешок!" А впереди было у него подлое позорное кривлянье, жалкое раскаяние на потеху Логинову. Завтрашний спектакль... Он вздрогнул и громко сказал самому себе: "Нет! Я не могу!"

Он передумал все и принял твердое спокойное решение. Вокруг сопели и храпели на разные голоса. Он тихо оделся и крадучись, не зажигая спичек, с галошами в руках, пробрался к двери, вышел. Его потные пальцы прилипли к железной скобе, - морозило.

Воздух был сухой, колючий; снег тихо похрустывал, весь осыпанный звездной искристой пылью. Мамонтов пересек площадь. Он не знал точно, где теперь искать красных, ему было известно только направление.

Он свернул в переулок, прошел его и никого не встретил. Морозная тишина, чистые звезды, белый сон заснеженных деревьев, луна в тонком кружеве веток, теневой узор и птичьи следы на сугробах - все было как в сказке. Он миновал последний дом, - открылось снежное поле без конца; туда, поблескивая, вела плотно укатанная дорога.

Здесь он почувствовал ветер, поднял воротник. "Сколько мне итти? - подумал он. - Должно быть, верст пятнадцать". И вдруг его оглушил грубый оклик.

- Кто идет? Стой!

Он вздрогнул, метнулся в сторону, побежал целиной, проваливаясь, теряя галоши. "Стой! Стой"! - заорали сзади, и вдруг хлеснуло его свинцом: ноги подкосились, и он рухнул в снег.

Утром его окоченевший труп привезли в театр. Актеры жалели Мамонтова, удивляясь его странной прихоти гулять по ночам в такое тревожное время. Логинов пытался что-то объяснять, доказывать, никто не понял его, кроме антрепренера. Отозвав Логинова в сторону, антрепренер долго ругал его сердитым шопотом...

СТО ДВЕНАДЦАТЫЙ ОПЫТ

1

Спирт горел ровным синим пламенем. Мутный раствор в колбе медленно прояснялся. Сергей Александрович Шер сказал:

- Шестьдесят четыре. Смирнов, приготовьтесь,

- Все в порядке, - ответил Смирнов.

Мензурка в его руке дрожала, отбрасывая на стену зыбкое теневое пятно.

Столбик ртути в термометре медленно полз вверх. Сергей Александрович напряженно следил за его движением.

Шестьдесят пять!

Смирнов опрокинул мензурку. Раствор в колбе порозовел, но через секунду опять замутился. На дно медленно оседали мутные растрепанные хлопья. Сергей Александрович выпрямился.

- Неудача, Смирнов. Нас преследует неудача...

Смирнов молчал. Ветер шевелил расстегнутый ворот его рубахи.

Сергей Александрович вдруг рассердился:

- Почему вы не бреетесь, Смирнов? В двадцать пять лет человек обязан бриться ежедневно. А вы уже целую неделю ходите со щетиной! Запишите, Смирнов, наш сегодняшний плачевный результат.

Окна лаборатории были открыты. Вдоль столов лежали солнечные полотна. Смирнов открыл толстую клеенчатую тетрадь и на чистой странице написал заголовок: "Опыт № 110".

Сергей Александрович стоял у окна в обычной позе - сгорбившись и засунув руки в карманы. Он был маленьким, сухим и подтянутым; в курчавых волосах искрилась седина, тонкую жилистую шею обжимал жесткий воротничок, на брюках топорщилась ровная складка.

Перед ним - в шкапах, на столах и на полках всеми цветами радуги отблескивало стекло: пузатые колбы, мензурки, трубки в штативах, змеевики. Сергей Александрович был полководцем этой стеклянной армии, неудачливым полководцем, проигравшим сто десять сражений подряд.

Смирнов закончил описание опыта и направился к умывальнику.

- Стыдно быть таким неряхой, - громко сказал Сергей Александрович. - Через полгода вы, Смирнов, будете инженером и, возможно, поедете за границу. Вы владеете двумя языками, а между тем на висках у вас отросли пейсы и ногти не стрижены. В Европе вы будете похожи на папуаса.

- Довольно, Сергей Александрович! - яростно крикнул Смирнов.

Мыльная пена медленно таяла на его скуластом лице. Хлеснув ладонью по мокрому мрамору, он повторил:

- Довольно! Вы проели мне все печенки! Какое вам дело до моей внешности?

- Она портит мне настроение, а следовательно, снижает работоспособность.

- Вот что! Разрешите все-таки напомнить, что дискуссии о моей наружности повторяются периодически, как раз в те дни, когда мы регистрируем результаты опытов. Удивительное совпадение! Нет, Сергей Александрович, я не намерен быть козлом отпущения! Всю злость за ваше неудачи вы срываете на мне. Довольно!

- Почему же эти неудачи - мои? Я подозреваю вас в дурных намерениях, Смирнов. Если удача - так наша, а неудача - так моя?

Смирнов резко отвернул кран. Гудящая струя хлынула в раковину. Брызги разлетелись по всей лаборатории. Рыхлая фильтровальная бумага покрылась серыми крапинками.

Назад Дальше