Илья Эренбург: Рассказы - Эренбург Илья Григорьевич


В книгу вошли произведения писателя, посвященные событиям второй мировой войны в Европе, их социально-политической предыстории. Эта книга - об истинном и показном патриотизме, о мужественных борцах за счастье своего народа и беспринципных политиканах, предавших его интересы.

Содержание:

  • Актерка 1

  • Счастье 2

  • Удел капитана Волкова 3

  • Тоска 3

  • Джо 4

  • Слава 5

  • Искусство 6

  • Марго 7

  • Гордость 8

Из книги "Рассказы этих лет"
Рассказы

Актерка

Когда молодой актрисе Лизе Белогорской сказали: "Вы поедете на фронт", - она готова была разрыдаться от счастья. Ее извели сомнения. Кому нужны монологи выдуманной героини, когда каждый вечер хриплый голос репродуктора твердит о взорванных городах, об убитых детях? Лиза писала в своем дневнике: "Я вышла в жизнь, когда жизнь затемнили".

Она играла в небольшом, прежде тихом городе, переполненном беженцами: они жили, как на полустанке, боясь продать чемоданы и забыть прошлое. У всех были близкие на фронте. Шаги письмоносцев, усталых и замерзших, звучали как шаги судьбы. Армия отступала. Возле здания горкома люди слушали сводку, не смея заглянуть друг другу в глаза. Домашние хозяйки, жены майоров, консерваторки ожесточенно взрывали землю и готовили снаряды.

В театре ставили старые трагедии, военные мелодрамы. "Зачем это?" - спрашивала себя Лиза. Все казалось ей ненужным и стыдным: яркий свет рампы, румяна, реплика героини: "Если любишь, весь мир в тебе, а смерти нет…" Когда Лиза бывала свободной, она прислушивалась к разговорам в фойе; говорили о хлебе, о раненом муже или брате, о том, что немцы в Краснодаре. Лиза шла к себе. Она жила в темном углу, среди старух и детей; там она писала: "Я не могу больше кривляться".

Что приковывало ее к сцене? Она допрашивала себя с той взыскательностью, которая присуща очень молодым и честным натурам. Не честолюбие, а слепое и, как ей порой казалось, глупое преклонение перед искусством. "Ломака", - говорила ей когда-то мать. Лиза не ломалась: она чувствовала себя то Анной Карениной, то тургеневской Асей, то слепой цветочницей с экрана. Ее считал холодной, а она терзалась, не спала по ночам. Эта смуглая синеглазая дикарка была одинока; мать давно умерла; товарищи ее чуждались: чем-то она их тяготила. Перед войной инженер Пронин сказал ей: "Давайте жить вместе". Это было вечером в городском саду. Инженер ей нравился; а может быть, и не он - май, жасмин, молодость. Он обнял ее, она вырвалась и стала говорить о том, как трудно друг друга понять. Он усмехнулся: "Актерка…" Больше они не встречались.

Она часто ругала себя актеркой. Она проклинала сцену, и все же, входя утром в театр, вдыхая холодный пыльный воздух, запах клея и сырости, глядя на черные пустые кресла, в которых сидели призраки, музы, Лиза понимала, что ей от этого не уйти.

Говорили, что есть у нее талант, что она сможет стать настоящей актрисой; но она чувствовала - чего-то ей не хватает. Чем больше она думала над своей ролью, тем дальше уходила от пьесы, от партнеров, от зрителей. Иногда она обвиняла репертуар: она играла то девушку, в давние времена сгоревшую от любви, то партизанку, которая между боями произносит длинные речи. Лизе казалось, что любви больше нет и что нельзя так красиво говорить, когда рядом умирают. Мир заполнился другими героями. Разве не переживает Лиза подвига Гастелло? Разве не идет с Зоей на виселицу? И Лиза писала: "Жизнь стала такой большой, что в ней теперь нет места для искусства".

И вот ей сказали, что она поедет на фронт. Она шла и улыбалась: "Неужели это правда? Неужели я смогу хотя бы на минуту порадовать тех, чистых и больших?.."

Актеры ехали радостные и взволнованные; потом все притихли - они увидели то, о чем прежде только читали: трубы сожженных сел, обломанные деревья, черные пятна на снегу, женщин с детьми, которые копошились в пепле.

Заночевали в уцелевшей избе. Хозяйка, молодая, изможденная, с чересчур большими глазами на узком увядшем лице, рассказывала: "Я моего в снегу схоронила. Потом думаю - замерзнет мальчик. Взяла его в дом обогреться. Пришел паразит, кричит: приказ - угонять. Я держу, не пускаю. Здесь он стоял, у печи… Он как ударит мальчика… Бросилась я к нему, а он меня не признает. До ночи промучился…" Женщина вздохнула и стала мешать угли в печи. Лиза забыла о том, для чего она приехала. Рядом с таким горем исчезали все слова, все жесты. "Не улыбаться, не говорить, а если что делать, то только стрелять", - думала Лиза, ворочаясь ночью в жарко натопленной избе. Утром она увидела трупы, развороченные машины, обрубки лошадей. Везли раненых; они молча глядели на пустое зимнее небо; ездовой бил в ладоши, и рукавицы были как деревянные. Лиза сказала певцу Бельскому: "Зачем мы приехали? Нас прогонят…"

Концерт устроили в здании школы: при немцах здесь помещалась комендатура. В комнате, куда провели актеров, валялись автоматы, жестянки от консервов, немецкие бумаги. Лиза сняла ватник, валенки. Ее рука дрожала, когда она клала краску на сухие, растрескавшиеся губы. Она надела длинное шелковое платье. Ее испуг показался искусной игрой, и зрители насторожились. Это были саперы; еще вчера они ползали по снегу, выискивая мины. Волнуясь, как никогда дотоле, Лиза читала стихи о любви, которая убивает, о верности. Она вдруг почувствовала, что каждое ее слово доходит до этих хмурых небритых людей. Ей долго аплодировали; она в ответ улыбалась слабо и беспомощно - ведь она отдала свое сердце, как донор дает кровь. Вернувшись в комнату, где сидели актеры, она ответила Бельскому: "Не знаю… кажется, хорошо", - и схватилась за косяк двери, чтобы не упасть.

Они выступали на аэродромах, в госпиталях, в лесу. Иногда концерт обрывался на крике: "Воздух!" Лиза узнала, как рвутся фугаски. Ей пришлось лежать на вязкой рыжей глине. Она ночевала в блиндажах, и канонада стала для нее привычным, почти домашним шумом. Толстый генерал поил Лизу мадерой, приговаривая: "Я ведь старый театрал, в Свердловске я не пропускал ни одной премьеры…" Летчик, подросток с Золотой Звездой на груди, самоуверенный и застенчивый, говорил ей: "Вы мне напомнили мою первую любовь…" Пришел май, с его внезапными громкими ливнями, с кукованием в лесу, когда хочется что-то загадать, с грубыми шутками и с головокружением.

В один из последних вечеров Лизу провожал майор Доронин. До войны он был студентом-химиком. Они говорили о весне, о Толстом, о том, что у всех когда-то было детство; говорили, потому что боялись молчать. И все-таки наступила минута, когда они замолкли.

Они встретились четыре дня тому назад. Доронин тогда помогал актерам разместиться в деревне. Лиза сразу им залюбовалась, хотя он и не был красив. Проверяя себя, она спрашивала: "Почему? Ведь я видела многих, как он… - И тотчас возражала себе: - Неправда! Впервые я встретила такого человека. Конечно, на вид он обыкновенный, он не актер. Но все в нем необычно. И строгие глаза, и слова о Лермонтове, и то, как он сказал: "Вы не рассердитесь, если я буду вас звать Лизой?"

"Значит, завтра уезжаете?" - Доронин остановился. Тогда Лиза положила руки на его плечи и первая его поцеловала. По черному небу ползла зеленая ракета, как одинокая и заблудившаяся звезда.

Когда Лиза вернулась в свой город, все ей было чужим и непонятным. Она не могла слушать разговоры о распределителе или о том, что Валя сошлась с директором. Один из актеров сказал: "Сегодня пустая сводка - ничего не взяли". Лиза вспылила: "Не смейте так говорить! Ведь это - бой, кровь…" Театр показался ей будничным: скучают, по привычке хлопают и спешат к вешалке… Как она тосковала по тем зрителям!.. Она носила на груди талисман: номер полевой почты. Не хотела писать, ждала, что напишет он; потом смирилась: "Ему некогда, они наступают…" Она написала короткое письмо, стараясь скрыть свою страсть, ревность, тревогу. Ответ пришел ласковый, но горький. Лиза в гневе скомкала листок. Доронин писал, что в жизни много детского, что он показался ей интересным на фронте, но, когда кончится война, она найдет его скучным и заурядным, она ведь актриса, ее ждет бурная жизнь ("сто жизней", писал он), а Доронин, если не вмешается в дело мина или пуля, станет обыкновенным химиком.

Она оскорбилась, хотела вырвать из сердца чувство, уговаривала себя: "Он прав. Я играла и заигралась, я не умею отличить правду от вымысла…" Минуту спустя она сдавалась: "Он говорит так потому, что не любит. А я теперь знаю, что одно дело - играть умирающую, другое - умирать". Так металась она неделю, а потом написала Доронину страстное, бестолковое, как она сама говорила, "бабское" письмо: она клялась в любви, писала: "Если ты захочешь, я брошу сцену. Я могу жить без искусства, но не без тебя…" Когда она опустила письмо в ящик, ей стало страшно: "Вот и конец актерки!"

Она долго ждала ответа. Наконец пришел письмоносец, привыкший к вскрикам радости и страха, равнодушно он протянул ей то письмо, которое она с трепетом опустила в ящик. На конверте было написано: "Выбыл из части". Она пролежала весь день. Вечером она играла, дурно играла, машинально повторяя затверженные фразы. Она знала, что Доронин убит. Началась поддельная жизнь; вставала, одевалась, репетировала, обедала, чувствуя, что все это - вымысел.

Потом снова пришел письмоносец, и она прочитала: "Дорогой товарищ! Я должна сообщить вам печальное известье. Ваш жених, майор Доронин, скончался в нашем эвакогоспитале. Мы делали все, чтобы его спасти, но ранение было очень тяжелое. Он был мужественным до конца, просил меня написать вам и переслать его ручные часики. Я старая женщина, и я, как мать, прижимаю вас к своему сердцу…"

Лиза сказалась больной. Ее не видели два дня. Потом она пришла в театр. Она играла нелюбимую роль; но было в Лизе что-то новое. Когда она сказала: "Если любишь, весь мир в тебе, а смерти нет", - зал замер. Ей устроили овацию. Режиссер, лысый и грустный, говорил: "Лизонька, вы очень выросли, вы стали большой актрисой…" Она беззвучно отвечала: "Не нужно…" Она пришла домой и в сотый раз перечитала письмо незнакомой женщины. "Он сказал ей, что он - мой жених…" Она глядела на часы Доронина. Стрелка медленно сползала вниз. И вдруг Лиза подумала: "А все-таки я актерка…"

Счастье

Когда генерал Брянцев смеялся, казалось, что жизнь его переполняет. Годы не тронули его черных жестких волос. Он был неизменно весел. В те горькие дни, когда бойцы, задыхаясь от пыли и тоски, отступали к Дону, Брянцев говорил: "Скоро развернемся", - и смертельно усталые люди улыбались. Начальник штаба, полковник Сиренко, смотрел на Брянцева с удивлением: вот оно, счастье!

Сиренко был неуживчивым, его боялись. Может быть, ожесточила его болезнь - язва желудка. Он выносил только молоко; и на одном из штабных грузовиков, среди кроватей, столов и ящиков, передвигалась лысая корова, выпуклыми равнодушными глазами глядевшая на зловещие картины войны. Страсть к работе помогала полковнику справляться с болезнью: над картой он оживал. Он видел все изгибы земли, все возвышенности и лощинки; знал силы противника, изучил его привычки и слабости. Брянцев говорил: "Я без Сиренко как без глаз". А полковник считал себя глубоко несчастным: он был прикован к штабу. Он жил боем, но не видел боя. Уныло, надтреснутым голосом он кричал в телефон: "Дайте обстановку!" Не было у него ничего в жизни, кроме этой исполосованной карандашами карты. Он не ждал ни от кого писем. Дочь его умерла; с женой он давно развелся.

Сиренко старался не глядеть на Брянцева, когда тот читал длинные письма. Полковник знал, что жена Брянцева Мария Ильинична живет в розовом домике над Волгой и что в саду у нее яблони. Об этом не раз рассказывал Брянцев. Рассказывал он также, что жена работала в музыкальной школе, но теперь хворает, что она до самозабвения любит их единственного сына Олега. Застенчиво улыбаясь, Брянцев добавлял: "Мальчик он хороший…" Сын Брянцева был младшим лейтенантом. Сиренко как-то сказал генералу: "Сын у тебя боевой. Только послушай, Николай Павлович, не похож он на тебя - молодой, а грустный". Брянцев рассмеялся: "Я в двадцать лет за басмачами гонялся. А он стихи пишет. Он у меня в Машу…"

Шла обычная артиллерийская перестрелка. Прилетела "рама", пошумели зенитки. В блиндаже зажгли лампу. Брянцев отдыхал. Сиренко перечел сводку, поговорил по телефону с майором Соболевым и вдруг забеспокоился.

- Надо обязательно "языка" достать, - сказал он Брянцеву. - Что-то они задумали. Почему они перебросили танки в лесок у завода?

Сиренко впился длинным ногтем в зеленое пятнышко. Он, не отрываясь, глядел на красные и синие круги, на стрелы, ромбы, спирали - карта для него была нотами: он ее слышал.

Было это в душный летний вечер, когда люди, изнывая, ждали грозы. Брянцев пил из кувшина теплую воду и говорил: "Хорошо, если начнут… Я вот только боюсь за Смирнова - народ у него необстрелянный…"

Около полуночи вошел возбужденный адъютант:

- Товарищ генерал, разведчик здесь. Фельдфебеля приволокли.

Брянцев радостно закричал:

- Тащи его сюда!

Пленного привел лейтенант Хомяков. Он начал докладывать: "Товарищ генерал, на обратном пути…" Брянцев оборвал: "Потом скажете. Надо его допросить".

Немец походил на утопленника: зеленоватое лицо, мутные, безжизненные глаза. Бледным сухим языком он облизывал губы и повторял: "Я ничего не знаю. Я казначей…" У Сиренко был очередной припадок; не стерпев боли, он выругался. Немец вздрогнул, облизал губы и вдруг сказал:

- У меня дети. Начнут в три часа, тридцать четвертый полк и танки. Только не нужно меня убивать!..

Сиренко сразу забыл о боли:

- Видишь? Танки у завода. Ясно! А тридцать четвертый - это против Смирнова.

Все завертелось. Сиренко ругался: "Розетка? Дрыхнете вы там! Дайте Оку. Живее!" Брянцев крикнул: "Алеша, заводи!.." Он сказал Сиренко:

- Я поеду к Смирнову. Не знаю, как там будет со связью. Сейчас поговорю с Сердюком. Разведчик здесь?

Лейтенант Хомяков неестественно громко выкрикнул:

- Товарищ генерал, разрешите доложить, при переходе через линию, у высоты сто десять, гвардии младший лейтенант Брянцев погиб смертью героя.

Он выговорил это одним духом и утер ладонью лицо. Сиренко крикнул: "Что?.." В блиндаже было очень тихо; только всхлипывал пленный. Заговорил Брянцев:

- Иван Сергеевич, ты скажи Сердюку - начать в два ноль-ноль. А я поеду…

Сиренко заметался:

- Николай Павлович, как же ты?..

Виллис с треском понесся по ухабам. Нечем было дышать. А сухая растрескавшаяся земля, освещаемая фарами, казалась снегом.

Еще было темно, когда орудия разодрали ночь. Потом рассвело, но земля была покрыта дымом. Горел ельник. Столбы пыли вращались, как фонтаны. В четыре часа двинулись немецкие танки.

Историк, описывая битву, видит большую панораму: батальоны, полки, дивизии, батареи, громящие пулеметные гнезда, прорыв танков, командиров на командном пункте, отдающих приказы, продвижение одного, ошибку другого, чередование атак и контратак, опрокинутые боевые порядки, застывшие трофеи и над всем этим солнце победы, холодный, торжественный диск.

Солнце в тот день было жгучим, как уголь, но люди не замечали его ожогов: такой была боевая страда. Участники битвы не могли ее обозреть. Они видели крохотный клочок земли, поле, изрытое воронками, обломанные березовые рощи, несколько разрушенных домов, овраг, пустошь - это нужно было удержать или захватить, за это умереть.

Смирнов отбил первый удар. Немцы бросили танки на Журавлева. Брянцев угадал маневр, он успел подкинуть два батальона в Ивановку. Танки прошли, но пехоту остановили. Повар Яковенко остолбенел, увидав перед собой "тигра". Бронебойщики подбили семь танков, остальные повернули назад. На правом крыле немцы продвинулись до большаков. Под вечер с фланга ударил Соболь. Били ручными гранатами, штыками, прикладами. Брянцев неистовствовал: "Отстают с огнем! Дай мне Сердюка!" Час спустя он кричал в телефон: "У мельницы. Ты меня слышишь - у мельницы". И вскоре бомбардировщики прошли над его головой. В воздухе шли свои бои, как будто люди, не довольствуясь землей, хотели завладеть облаками. Капитан Шепелев дотянул до аэродрома; из рукава его капала кровь; он сказал: "Запиши - два "мессера". А Бирюка сбили…" Сержант Красин, в прошлом бухгалтер "Мосторга", раненный миной, дополз до воронки; там он умер, и перед смертью ему все казалось, что он дома, пришли гости и шумят, шумят… Хирург Ройзен, в забрызганном кровью халате, при тусклом свете лампы, пилил ногу капитана Рашевского; это была шестнадцатая операция за день. Засыпало рацию Наумова; у него шла кровь из ушей, но он раздельно говорил: "Артамьян просит коробочки, коробочки, коробочки…" Три бойца вели пленных; все они припадали к земле при разрыве, потом шли и снова падали. Старшина Васильев ухмылялся: "Эх, фрицы…" - он поджег танк, и майор Соболь ему сказал: "Сегодня же представлю…" Старший лейтенант Беляев нервничал: в его роте осталось не больше двадцати человек, и Беляеву казалось, что немцы где-то прорвались. А Брянцев заделывал бреши, направлял удары с воздуха, перебрасывал полки, придвигал и отодвигал артиллерийский огонь, срезал клинья, подгонял машину, терзал телефон и приподымал всех своей неуемной силой.

Сиренко заносил на карту различные фазы битвы. "Опять я позади", - в тоске думал он. Коптилка вздрагивала от разрывов. Он отмечал каждое движение. Он знал, что противник подбросил на правый фланг новый полк, снятый недавно с другого фронта. Он знал, что у Смирнова большие потери. Он знал, что Брянцев ни на минуту не потерял спокойствия. Восхищенно Сиренко говорил себе: "Наступают немцы, а инициатива в руках у Брянцева!" Вдруг он оторвался от карты: вспомнил глаза Брянцева, когда тот услыхал о смерти Олега. Он смутно подумал: "А счастье?.." Засвистал телефон, и Сиренко крикнул: "Дайте обстановку!"

Брянцев приехал поздно вечером, когда в битве наступила пауза. Он загрохотал:

- Ты бы посмотрел возле Ивановки! Там их помяли. В общем, нигде не прошли. Подсчитали - девятнадцать танков и, понимаешь, шесть "тигров". Что Фомин говорит? Подбрасывают?

- Замечена колонна у Балашевки - тридцать машин. Сосед в девятнадцать ответил, что пленные из прежних частей. Продвинулись они только у Журавлева - до мельницы…

- Завтра восстановим. Ты бы прилег хоть на час, Иван Сергеевич. Вид у тебя поганый. Болит?

- Ничего не болит. - Сиренко рассердился. - Ты лучше о себе подумай. Отдыхай.

Брянцев сел и другим, необычно мягким голосом сказал:

- Попробую Хомякова вызвать. Узнать, как случилось…

Он молча ждал Хомякова, курил за папиросой папиросу. А Сиренко заслонился газетой; боялся, что его присутствие в тягость Брянцеву.

- Товарищ генерал, гвардии лейтенант Хомяков сегодня убит у Ивановки. Разрешите быть свободным?

Брянцев подсел к Сиренко:

- Давай поработаем. Есть у меня план насчет Журавлева.

И неожиданно для себя он сказал:

- Не знаю, как Маше напишу?

Дальше