Дивное дело! Родился сивоусый казак где-то за Черниговом… Подростком уже принесло сюда, в здешние леса, болота, сугробы… Как тосковал по милой украинской земле, как рвался домой, плакал, просил… И как через десяток-другой годов полюбил чужой, незнаемый город… Не меньше "ридной батькивщины" полюбил! Точно сам своими руками строил его! Да и разве не сам? А кто? Цари? Нет, брат, ничего с царями не выйдет!
Он смотрел и смотрел, сняв шапку с седеющей головы, глубоко дыша. И вот сквозь всю эту тяжкую и величавую роскошь, сквозь зелень Летнего сада, сквозь остроперые бронзовые крылья двуглавых орлов на розовых обелисках моста, сквозь далекие подъемные краны порта там, за бывшим Николаевским, токарю Федченке не в первый раз забрезжился лик великого, мужественного, мудрого народа. Лик огромной, любимой страны.
Да это он, его народ, создал здесь, на мшистых топких берегах, седьмое чудо света, Северную Пальмиру. Это он нагромоздил здесь баснословные груды камня и железа, дерева и стекла. Он сжал в гранитную одежду дикую северную реку. Он протянул из ее устья руку другим племенам, другим странам. Он пахал необозримые поля родной земли, сверлил и взрывал крутобокие горы, рубил просеки в дремучих лесах, прокладывал рельсы по бесконечным насыпям.
Он воздвиг здесь и вот это все. Санкт-Петербург! Питер! С его домами и мостами; с его огромными, - лучшими во всей стране, - заводами. Так что же теперь - отказаться от всего этого? Отдать чужим, врагу? Уйти? Бросить? Нет, не выйдет! Вот уж теперь-то никак не выйдет. Теперь этот народ увидел впереди свою путеводную звезду. Ему на нее указала партия коммунистов.
И внезапно Григорий Николаевич снова как бы увидел перед собою ту карту России, которую им показывал сегодня на совещании инженер-докладчик. Инженер из "топливной секции".
Инженер был невысок ростом, лыс, с тусклым голосом. Глядя на собравшихся (если бы не страх, он, наверное, презрительно отвернулся бы от них), он равнодушно водил указкой по карте, доказывая, как сорока Якова, все одно, одно и то же: ничего нет. Угля нет. Нефти нет. Нет и быть не может. Смотрите сами, товарищи…
Токарь Федченко хмуро смотрел. Страна на карте была перерезана, исхлестана черными и красными шрамами фронтов. Сибирь сожрал Колчак. На Кубань наползает Деникин. Здесь - англичане; тут - финны, Польша… Все есть! Нет одного - угля. Нет и не будет.
Инженер излагал свои факты без всякого пристрастия или нажима, как говорильная машина. Он хотел показать этим, что ему, собственно, ни холодно ни жарко от того, что происходит. Политика - не его область. Но угля-то нет? Нефти нет? А раз нет топлива, о какой же борьбе может итти речь? Но ведь если невозможна борьба, то, позвольте, товарищи… Непонятно, как же вы мыслите тогда себе возможность существования вашей власти?
Каждый по-своему отзывался на эту корректную, вежливую лекцию.
Иван Дроздов еле сидел на месте. Его губы беззвучно шевелились; щека с контуженной стороны дергалась. Казалось, вот-вот он сорвется и с хриплым криком хватит эту интеллигентную ворону рукоятью нагана по голове: "Чего же ты маскируешься, редиска проклятая? Нетчик! Говори тогда в открытую!"
Энке, прикрыв глаза, слушал, кривя рот, как бы совершенно равнодушно. Многие супились, опускали глаза в землю. Другие вполголоса сердито переговаривались. Григорий же Николаевич неотрывно и с недоумением смотрел на председателя совещания. Этот человек, занимавший достаточно заметный пост тут, в Смольном, один из приближенных самого председателя Петрокоммуны, с непонятной безропотностью, бессильно разводя руками, вроде как подписывался под похоронной речью специалиста.
Соглашается? Большевик? С такой панихидой? Да как же это могло получиться?
Было в этом что-то необыкновенно тревожное и необъяснимое, и в голове у Федченки снова зашевелились те смутные слухи, те подозрительные пересуды, которые доходили теперь до него со всех сторон: "А может быть, и верно - панами стали наши большие люди? Потеряли рабочий нюх, тут, в этих учреждениях, оторвались от своих, обросли… Опасаться начали, как бы в погоне за большим, за великим, не потерять маленького да верного? Так, друзья хорошие! Это же уже не большевизм! Это же совсем другими словами называется…"
Некоторое облегчение он почувствовал только тогда, когда секция, выслушав в гробовом молчании надгробное слово спеца, приняла свое решение.
"Продержаться нужно. Значит, продержаться можно", - говорилось в нем.
Председатель, чуть-чуть пожав плечами, проговорил что-то невнятное о смелости, которая "города берет", о том, что "попытка - не пытка", но что, конечно, трудно всерьез рассчитывать на результаты такого крохоборческого собирания золотников и фунтов там, где нужны сотни тысяч пудов… И тем не менее они поехали…
А теперь, стоя здесь, на Троицком мосту, чувствуя, как гудят натруженные за целый день ноги, он, Федченко, испытывал немалое удовлетворение. Нет, дорогой товарищ! Не золотнички, не фунтики! За один только день они обнаружили уголька на много, много хороших железнодорожных вагонов. А это - не баран чихнул!
Правда, вместе с углем попадалось им и совсем другое. Всюду люди жаловались на одно, на беспорядочную, бессмысленную какую-то, чуть ли не поголовную мобилизацию рабочих в армию, приказ о которой был получен на заводах на днях…
- Да объясните вы нам, други, - сердито спрашивали у них, - что здесь такое получается? Что я - сам не хочу итти Колчака бить? Сделайте одолжение - ставьте на мое место подходящего кузнеца - сегодня пойду! Так ведь меня берут, а смены мне не предвидится! Так ведь этак мы самые головные цеха остановим. Винтовки-то, что же не нужны стали? А они - на поле разве растут?
- Безобразие! - хмуро бормотали другие. - В час дня - мобилизация, в три пополудни - нет… Рабочий человек куда кинуться не знает: с утра - в армию, к вечеру - обратно на завод… Как быть, ребята?
Они, сами хмурясь, записывали вопросы и гневные жалобы, обещали узнать, добиться, сообщить кому надо. Но эта неразбериха немало испортила им радость от угольных успехов.
В машине они вполголоса, разводя руками, все обсуждали и все никак не могли решить вопрос: как же этого наверху не видят? В Петросовете? В Петрокоммуне?
Шофер так долго возился около мотора, что один за другим и Дроздов и Энке подошли к Григорию Николаевичу и остановились рядом с ним у чугунных перил. Молча смотрели они перед собою. Кто знает, может быть, впервые в жизни пришлось им, трем рабочим, так, без спеха, на много минут задержаться тут, над этим величавым простором.
Григорий Федченко хорошо помнил все это - и черные свечи ростральных колонн на том берегу, и Петропавловский шпиль, перерезающий тонкие, тоньше любых перышек, жарко-золотые облачка, и стальную воду, и очертания мостов… Но, пожалуй, именно сегодня он как-то по-новому увидел знакомое. "Ведь крепость-то теперь - моя… Наша! - подумалось ему. - И дворец - наш, и сама Нева. Навсегда, навеки! Вот, брат ты мой, диво!"
Вероятно, и другим пришли в голову какие-то такие же мысли.
- Ну и красота, товарищи! - негромко, от души вздохнул Ваня Дроздов.
- О! Это - необикновенное место! - с явной гордостью, как о чем-то своем и родном, произнес маленький латыш Энке. - Я читал: один англичанин приезжал сюда нарочно, чтоб видеть этот пункт. Прибыл, постоял вот тут, около этого мостика, посмотрел. "Теперь, - говорит, - я могу спокойно умереть. Я видел самую большую красоту на всей земле…" А вон там, посередине моста, - я читал в одной книжке, - проходит знаменитая линия… Пулковский меридиан… Да, это - место!
Засмеялись. Иван Дроздов вытер лоб.
- То-то они и сейчас сюда рвутся! - вспоминая совсем о другом, сказал он. - К чёртовой бабушке! Не пустим! Раньше, чем посмотрят, помрут!
Он вдруг замолк и обернулся.
- Эвона! Катафалк-то наш - ожил! Ну, что ж? Давай, садимся, братва! Время не раннее, поехали!
Поздно ночью, когда Женька видел уже десятый сон, Григорий Федченко прибыл домой. Чудацкий велосипед сына поблескивал спицами у крыльца. Григорий ухмыльнулся на него: видимо, добрался до места парнище - и тоже пошел спать.
Глава III
У ПОПКОВОЙ ГОРЫ
Как раз около половины двенадцатого часа этой же самой ночи командир третьей бригады 19-й стрелковой дивизии встал из-за деревенского стола, стоявшего в углу под образами, и, не торопясь, прошелся по избе.
Командир был человеком среднего роста, уже пожилым, ничем не примечательным с виду. Очень внимательный наблюдатель подметил бы, пожалуй, как давняя воинская выправка все время борется в нем с тщательно скрываемой усталостью, с той тяжестью, что ложится на плечи людям, прожившим много ненужных, бессмысленных, неудачных лет и вдруг неожиданно понявшим свое несчастье…
У командира была сильно поседевшая, небольшая бородка клинышком, вытянутые в стрелку усы, довольно крупный нос, кончик которого загнут книзу. Самое обыкновенное лицо среднего русского офицера: во время войны с немцами тысячи таких капитанов и полковников числились в рядах "христолюбивого православного воинства". Но глаза его человеку чуткому не показались бы обыкновенными. Они смотрели странно, задумчиво, то ли с каким-то невнятным вопросом, то ли с неопределенной грустью.
В избе было светло: горела довольно яркая лампа. Большая беленая русская печка виднелась в глубине. Под потолком осталась в своем кольце длинная жердь для колыбели. На окнах висели кисейные занавески. Серая карта-трехверстка лежала на столе. На всех листах ее было много сделанных красным и синим карандашами пометок, стрелок, дужек, пунктирных линий. На одном из листов севернее и восточнее большого пустого пятна, Чудского озера, виднелся красный флажок - 3-я бригада.
Деревня Попкова Гора. Глухие леса по правому берегу реки Плюсы. Полтораста верст от Петрограда по прямой. Здесь и помещался штаб бригады.
Командир прошелся взад и вперед по избе и остановился. Все так же задумчиво, но пристально он посмотрел на очень молодого военного, почти мальчика, сидевшего возле окна на скамье. Широко расставив ноги в хромовых ладно сидящих сапожках, этот юноша с интересом следил за движениями старшего. Безусое, довольно красивое лицо его поворачивалось вслед за стариком. Рука тихонько наигрывала пальцами по столу какую-то несложную мелодию. Нижняя губа была слегка оттопырена чуть-чуть пренебрежительной легкой гримаской - ну, ну, мол, послушаем, что ты скажешь, старый чудак!
Впрочем, как только командир повернулся к нему, лицо это приняло другое выражение - несколько механической, но веселой почтительности.
Командир не торопился говорить. Он думал. Он тронул пальцами сначала лоб, потом бородку. Очень приятная улыбка легла вдруг на его немолодое лицо.
- Видите ли, молодой человек… - раздумчиво произнес он. - Если угодно, я вас понимаю… Да. Что ж? Пожалуй, вы правы, это странно… В мои годы, в моих "чинах" и вдруг такой… реприманд! А? Действительно странно! Старый вояка, кадровый офицер, заслуженный, с орденами и… нате-подите… С большевиками! Не за страх, а за совесть… Неправдоподобно! Согласен. Но что ж поделаешь? Таков есть. Видно, как говорится, в семье не без урода… А впрочем - ведь вы же сами… Тоже служите большевикам?.. И - простите! - не хочется думать, чтобы… наперекор своим убеждениям.
Молодой сделал неприметное движение головой.
- О, нет, зачем же! - быстро выговорили его пухлые губы. - Но, видите ли, я… Это как-никак совсем другое… Мне двадцать три… Ну, пусть двадцать четыре. Я вчерашний студиоз, так сказать, сочувствующий революции по положению. Я вырос в академической семье - сын профессора астрономии. Папахен - друг Ковалевского, друг Арсеньева… У нас Морозов - шлиссельбуржец - сколько раз запросто бывал… Я - совершенно иное дело! Мне как бы и по штату положено. Таких, как я, много. А вот вы… Вы - большевик!?.
- Ну, что вы, что вы!.. Да я совсем и не большевик, мой друг! - неожиданно резко повернувшись к собеседнику, тотчас же горячо сказал старший. - Вот уж это вы напрасно. Какой же я большевик, когда я даже их учения совсем не знаю?.. То есть, как нет? Ну, знаю, но не больше того, что мне о нем товарищ Чистобреев, комиссар мой - милейший человек, из матросов, знаете? - рассказывал. Нет, нет… Это так нельзя - большевик! Это знаете, уже профанация… Большевизм - это дело большое, глубокое. Нет, Николай Эдуардович, тут совсем другое… Боюсь, знаете, не объясню. В корпусе-то ведь нас не учили красноречию. Но тут - так.
Я человек русский. Слуга народа. Из народа мои деды вышли, народом все мы живем, народу и я обязан всем. Прежде всего - обязан верностью. И это, молодой человек, у меня выше всех присяг. Это - главное!
Народ - с большевиками? Что ж? Значит, и я - с большевиками: я в народ, как в бога моего, верю. Вот самое простейшее объяснение.
Народ что-то новое задумал, большое, трудное. Говорит: помоги, старик, тебя долго учили. Что ж, чем же я могу ему помочь? Меня учили одному: драться за родину. Это я умею. Нужно это мое ремесло? Пожалуйста. Я - здесь…
Он замолчал, сделал еще несколько шагов по половикам и, подойдя к столу, снова наклонился над картой.
- Да, конечно… - пробормотал молодой. - Разумеется. Это благородно, очень благородно… А все же…
Но командир уже постукивал пальцем по трехверстке.
- Господь его знает! - совсем другим тоном, чуть-чуть ворчливо сказал он. - Не нравится мне вся эта махинация…
- А что? - встрепенулся младший, быстро пересаживаясь поближе к нему. - Что вас смущает, Александр Памфамирович?
- Что меня смущает? Гм… А все. Я не знаю, что у вас там, в штабе, об этом думают, но убейте меня, старика, это - не в моем вкусе. Да как же? Сидим как с завязанными глазами. Извольте взглянуть. - Он взял длинный синий карандаш. - Чудское озеро. Из него на север вытекает Нарова. Отлично-с! Теперь - в двадцати километрах восточней ее в том же направлении течет и Плюса. Так? Наши части расположены вот тут, по сей последней речке. Части, понятно, слабые, заслон - спору нет - тонкий. Писал-писал вам в штаб, просил-просил укомплектовать. Ни звука! Ну да ладно - по крайности, я точно знаю, каковы мои силы и сколько их. Вот здесь, от Мариинского до Гостиц, мой пятьдесят третий полк. Правее - сто шестьдесят седьмой. Бедно, бедно, но ясно. А вот там, по Нарове, они - противник. Горько, конечно, мне, старому человеку, считать противником русских генералов, но что ж поделаешь? Противник - там! Враг. И жестокий враг при этом. А что я знаю о нем? Ничего-с. Буквально ничего! Что он делает? Что намеревается предпринять? Какие у него силы? Неведомо!..
- Позвольте, Александр Памфамирович, а разведка? Ведь ваш начальник разведки говорил…
Командир вздохнул.
- Э, разведка! Пятьдесят третий полк перебросил, правда, заставы за Плюсу… Ну, прошли верст пять. А там их не пять верст - все двадцать. Да - больше! И что там и кто там? Я уверен - противник готовится к чему-то. Но - к чему? А дальней разведкой это, простите, должны заниматься уже штадив, штарм…
Младший командир тихонько поводил острым ногтем мизинца по карте. Гм! Странные названия: деревня Скамья, деревня Омут…
- Мне кажется, Александр Памфамирович, вы излишне пессимистически смотрите на дело. Мне это, простите, бросилось в глаза еще там, в штабе, при нашей беседе. Да, я понимаю, Колчак! Да, естественно, Деникин! - Это - опасность. Там есть и кадры, и территория, и население, которое хоть шомполами да можно гнать в бой. А тут что? Ничего! Земля? Армия? Да сколько их там? Три тысячи? Пять? Не больше! Не смею с вами спорить, но в штарме действительно несколько иначе расценивают все это. Полноте! Нет никаких шансов, что они зашевелятся. Эстония со дня на день заключит мир.
Он прищурился, вглядываясь в карту, и вдруг, щелкнув аккуратным футляром, надел на нос щегольское пенсне без оправы.
- Не знаю… Я объехал все эти части… Огнеприпасов, конечно, маловато. Ну что ж, подбросим! Настроение бойцов, на мой взгляд… приличное… Командиров как будто достаточно… В частности, в вашем штабе… В конце концов радостно слышать речи, подобные вашим.
Командир досадливо махнул рукой.
- Э, настроение, настроение, батенька!.. В том и беда, что это легкое штабное настроение просочилось уже и в части. Ума не приложу, кому это выгодно - убеждать рядовых солдат, что дело уже в шляпе? Все, мол, кончено, все в порядке. Так, мол: осталась лишь пограничная служба, и господин Юденич ни о чем, кроме пустяков, не мечтает…
А я лично полагаю, простите меня, что, будь я на месте господина Юденича или каких-либо его советников, так я бы не забыл, что между Петроградом и Москвой всего шестьсот верст… Я бы не запамятовал, что при концентрическом расположении армий противника каждая из них в любой момент может добиться решающих успехов… Я бы… И боюсь, что и они об этом помнят! А мы солдата размагнитили, внушили ему идею, что ему уже отдыхать пора… Нехорошо, очень нехорошо-с! А впрочем, мы заболтались, дружок… Не подышать ли вам на сон грядущий воздухом? Весна!..
На крыльце было совсем светло. Над Попковой Горой стояла белая ночь - лесная, прохладная, душистая.
Горсточка изб была расположена на западном скате пологого, но высокого холма. За деревенскими задами тянулись к востоку поля. Там, на них, за огородами, весело бил в росистой траве перепел. Скрипели два коростеля - один поближе, другой подальше. Напротив, в большой избе, был штаб; окна светились желтым, у ворот обмахивались хвостами лошади. А чуть правее из-за частокола свешивались ветви каких-то невысоких деревьев, вероятно, яблонь. И в их густой влажной темноте, надрываясь, не умолкая, заливался соловей.
Молодой человек - Николай Эдуардович Трейфельд, помначарта 7 - сел на перильца. Комбриг вышел, пряча в полевую сумку сложенную карту.
- Прохладно? - ласково спросил он, неторопливо спускаясь по ступенькам в палисадничек. - Благодать-то какая… "Одна заря сменить другую"… Вы вот что, дружок… Вы спать захотите - проходите, ложитесь на моей кровати. А у меня еще работы много. Пока вот в штаб зайду, к начштаба… Толковый человек! Ну, ближние посты проверю… Старая привычка…
Покашливая, он ушел.
Молодой посидел, покурил, подумал. Было сыро. Папиросный дым отходил в сторону от крыльца и застывал там над кустами длинным слоистым облачком. Пахло туманом, травой. Большая желтая заря переходила в лимонное, зеленоватое и серебристо-голубое небо. Единственная звезда, Венера, мерцала на ее фоне, как капля сияющей ртути. Поверить было нельзя, что это фронт, война. Потом стало немного знобко. Молодой человек встал, потянулся, крякнул и прошел в избу.
Кровать была деревянная, широкая, под пологом. Пухлый сенник пахнул приятно: свежескошенной травой.
Подкрутив лампу, оставив в ней совсем маленький синий язычок, он лег на спину, лицом вверх, не раздеваясь, только отстегнул револьвер да распустил ремень. Несколько минут он не спал: лежал неподвижно, все думал. Лицо его приняло неприятное выражение - смесь тревоги, смущения, досады отпечаталась на нем. Он точно прислушивался к чему-то. Потом усталость взяла свое. Он покорно закрыл глаза, с усилием раскрыл их, закрыл еще раз и тотчас уснул, точно нырнул в темную воду…