Том 3. Ранние и неоконченные произведения - Гайдар Аркадий Петрович 35 стр.


- У меня горло пересохло! - поднимаясь с земли и направляясь к столу, что стоял во дворе под деревьями, ответил Иртыш. - Был я в деревне Катремушки. И было там людям видение… Это что у вас в кастрюле, картошка?.. И было там людям видение, подвиньте-ка, мама, соли!.. За соль в Катремушках пшено меняют… Пять фунтов на пуд… Ничего не вру… сам видал. Да, значит, и было там людям видение - вдруг все как бы воссияло…

- Не ври! - сказала мать. - Когда воссияло?

- Вот провалиться - воссияло!.. Воссияло!.. Ну, сверху, конечно. Не из погреба… Вот вы всегда перебиваете… А я чуть не подавился… Вам Пашка котелок прислал - возьмите. Табаку спрашивает. Как нету?.. Он говорит: "Есть на полке за шкапом. Без табаку, - говорит, - впору хоть удавиться". Говорили вы ему, мама: "Не кури - брось погань!", а он отца-матери не слушался, вот и страдает. А я вас слушался - вот и не страдаю…

- Постой молоть! - оборвала его мать… - Ну, и что же - видение было?.. Глас, что ли?

- Конечно, - протягивая руку за хлебом, ответил Иртыш. - Раз видение, значит, и глас был. Я, мама, к вам домой бежал, торопился - за проволоку задел, штанина дрызг… Вон какой кусок… Вы бы мне зашили, а то насквозь сверкает, прямо совестно… Хотел было вам по дороге малины нарвать… да не во что!..

Помните, как мы с отцом вам однажды целое решето малины нарвали. А вы нам тогда чаю с ситным… А жалко, мам, что отец помер. Он хоть и пьяница был, но ведь бывал же и трезвый… А песни он знал какие… "Ты не стой, не стой на горе крутой!" Спасибо, мама, я наелся.

- Постой! - вытирая слезы, остановила его мама. - А что же видение - было?.. Глас был?.. Или все, поди, врешь, паршивец?..

- Зачем врать?.. Был какой-то там… Только что-то неразборчиво… Одни так говорят, другие этак… А иной, поди, сам не слыхал, так только вря брешет. Дайте-ка ведра, я вам из колодца воды принесу, а то у вас речная, как пойло.

И, схватив ведра, Иртыш быстро выскользнул за калитку.

Мать махнула рукой.

- Господи, - пробормотала она. - Отец был чурбан чурбаном. Сама я как была пень, так и осталась колода. И в кого же это он, негодный, таким умником уродился? Ишь ты… видение… сияние…

Она вытерла слезы, улыбнулась и начала среди барахла искать крепкую ткань своему непутевому сыну…

1936–1937

Аркадий Гайдар - в газете

Угловой дом

- На перекрестки! - задыхаясь, крикнул командир отряда. - Всю линию от Жандармской до Покровки… Сдыхайте, но продержитесь три часа.

И вот…

Нас было шестеро, остановившихся перед тяжелой кованой дверью углового дома. Три раза дергал матрос за ручку истерично звякающего звонка - три раза в ответ молчала глухо замкнувшаяся крепость. И на четвертый, оборвав лязгнувшую проволоку, ударил с досады матрос прикладом по замку и сказал, сплевывая:

- Не отопрут, сволочи, а занять надо. Р-раз! Через забор, ребята!

Исцарапав руки о железные гвозди, натыканные рядами, мы через забор пробрались во двор, достали лестницу, вышибли окошко, выходящее в сад. Я первым прыгнул в чужую, незнакомую квартиру, за мной матрос, потом Галька, потом все остальные.

- Вперлись куда-то к бабам в спальню! - пробормотал Степан-сибиряк, с удивлением поглядывая на свои огромные грязные сапоги и на белоснежное одеяло пуховой кровати.

Мы распахнули дверь в следующую комнату и столкнулись с седоватым джентльменом, лицо которого выражало крайнее удивление и крайнее негодование на способ, при помощи которого мы проникли в дом.

- На каком основании вы ворвались в чужую квартиру без согласия ее хозяина? - спросил он. - Будьте добры тотчас же покинуть помещение!

Вопреки обыкновению, матрос не изругался сразу, а вежливо объяснил седоватому джентльмену, что юнкеpa собираются атаковать революционный штаб и мы имеем огромное и вполне законное желание всеми способами противодействовать этому. Внезапное же появление через окошко со стороны дамского будуара объяснил недостатком времени и невозможностью дозвониться в, очевидно, испорченный звонок.

Но так как это объяснение не показалось удовлетворительным седоватому джентльмену, то матрос загнул особую, припасенную только для торжественных случаев формулу, от которой едва ли не случился обморок с одной из девиц, имевших неосторожность выглянуть из соседней комнаты…

И добавил, что начихать вообще ему на все права, установленные буржуями, тем более что стреляют уже возле Семеновской площади.

Через пять минут все хозяева были заперты в чулан. И матрос стал комендантом крепости.

Я мог бы многое рассказать, что было дальше: как стучали приклады в окованную железом дверь, как разоряли мы белоснежные постели, стаскивая перины и затыкая ими обстреливаемые окна. И как встретилась Галька у веранды с пробирающимся к окну юнкером.

И Галька была красива, юнкер был тоже красив. И Галька разбила ему голову выстрелом из нагана, потому что красота - это ерунда, а важно было три часа продержаться на перекрестке до тех пор, пока со станции Морозовки не подойдет сагитированный и взбольшевиченный батальон.

Я мог бы многое рассказать, и мне жаль, что в газетном подвале "Звезды" всего шесть колонок. И потому продолжаю прямо с конца, то есть с той минуты, когда Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка, застывшая на мертвых губах ее взбалмошно кудрявой головки, когда Степан-сибиряк и Яшка валялись - должно быть, впервые за всю свою жизнь - на мягком персидском ковре, разрисовывая его кровью, а нас осталось всего трое.

Звякнуло разбиваемое в сотый раз окно, заклубилась пылью штукатурка лепного потолка, заметалась рикошетом пойманная пуля и, обессиленная, упала на мягкий плюш зеленого кресла.

Звякнули в сто первый раз осколки стекол, и стыдливо опустили глаза строгие мадонны, беспечные нимфы раззолоченных картин от залпа особенной ругани, выпущенной матросом, когда рванула контрреволюционная пуля в приклад матросской винтовки, искорежила магазинную коробку.

- Лучше бы в голову, стерва! - проговорил он, одной рукой отбрасывая винтовку в сторону, другой выхватывая маузер из кобура.

- Сколько времени еще осталось?

Но часы, тяжелые, солидные, едко смеялись лицом циферблата и, точно умышленно, затягивали минуты. Сдерживали ход тяжелых стрелок. Для того чтобы дать возможность сомкнуться кольцу молчаливо враждебных стен и сжать мертвой хваткой последних трех из "банды", разгромившей бархатный уют пальмовых комнат.

Оставалось еще сорок минут, когда матрос, насторожив вдруг спаянное с сережкой ухо и опрокидывая столик с китайской вазой, с ревом бросился в соседнюю комнату.

И почти одновременно оттуда три раза горячо ахнул его маузер.

Потом послышался крик. Отчаянный женский крик.

Мы со Степаном бросились к нему.

Распахнули дверь.

И сквозь угарное облачко пороховой дымки увидали плотно сжатые брови матроса, а в ногах у него - белое шелковое платье и тонкую, перехваченную браслетом руку, крепко сжимающую ключ.

- Курва! - холодно сказал матрос. - Она выбралась через окошко чулана и хотела открыть дверь.

У меня невольно мелькнула мысль о Гальке. На губах у Гальки играла счастливая полудетская улыбка…

А у этой? Что застыло у нее на губах? Сказать было нельзя, потому что губы были изуродованы пулей маузера. Но черты лица были окутаны страхом, а в потухающих глазах, в блеске золотого зуба была острая, открытая ненависть.

И я понял и принял эту ненависть, как и Галькину улыбку.

Впрочем, это все равно, потому что обе они были уже мертвы.

Мы кинулись назад и, пробегая мимо лестницы, услышали, как яростно ударами топора кто-то дробил и расщепывал нашу дверь.

- Точка! - сказал я матросу, закладывая последнюю обойму. - Сейчас вышибут дверь. Не пора ли нам сматываться?

- Может быть, - ответил матрос. - Но я, прежде чем это случится, я вышибу мозги из твоей идиотской башки, если ты повторишь еще раз!

И я больше не повторял. Мы втроем метались от окна к окну.

А когда последний патрон был выпущен и взвизгнувшая пуля догнала проскакавшего мимо кавалериста, - отбросил матрос винтовку, повел глазами по комнате, и взгляд его остановился на роскошном, высеченном из мрамора изваянии Венеры.

- Стой! - сказал он. - Сбросим напоследок эту хреновину им на голову.

И тяжелая, изящная Венера полетела вниз и загрохотала над крыльцом, разбившись вдребезги. И это было неважно, потому что Венера - это ерунда, а перекрестки… революционный штаб… и так далее…

Это было все давно-давно. Дом тот все там же, на прежнем месте, но седоватого джентльмена в нем нет. Там есть сейчас партклуб имени Клары Цеткин. И диван, обитый красной кожей, на котором умерла Галька, стоит и до сих пор. И когда по четвергам я захожу на очередное партсобрание, я сажусь на него, и мне вспоминается золотой зуб, поблескивающий ненавистью, звон разбитого стекла и счастливая улыбка мертвой Гальки.

У нее была темнокудрявая огневая головка. И она звонко, как никто, умела кричать:

- Да здравствует революция!

"Звезда" (Пермь), 1925, 7 ноября

Мысли о бюрократизме

Классический тип старорежимного бюрократа встречается теперь как редкость, сохранившаяся разве на какой-либо мелкой должности зав. канцелярии губархива, или статбюро, или особой комиссии при губземуправлении.

В учреждениях же, которым по роду своего назначения приходится сталкиваться с массами или тесно увязывать свою работу с работой десятка других учреждений применительно к обстановке, выработался и новый тип советского бюрократа.

Бюрократы бывают активные и пассивные.

Пассивный менее вреден. Он молча и любезно выслушает просьбу, предложит подать заявление по одной из пятнадцати установленных форм, провести его через входящую и зайти за ответом через неделю, после чего через исходящую возвратит его обратно с аккуратно наложенной резолюцией о том, что таковая адресована не по адресу, а следует обратиться с ней туда-то и туда-то.

Он свято чтит раз установленную форму, боится всякой ломки, не любит говорить по телефону и, упаси боже, объясняться с кем-нибудь лично, а если и приходится, то говорит тихо, искренно, с ноткой сожаления о "невозможности исполнить", с ссылкой на соответствующие параграфы, пункты, разделы и так далее. Это наиболее распространенный тип, доставшийся нам по наследству от старого.

Активный бюрократ не таков. Он, наоборот, - имеет пристрастие к телефонам, электрическим звонкам в курьерскую и личным переговорам. Он сочувственно относится к "НОТ", часто носит значок "Лига времени", любит анкеты с заковыристыми вопросами, никогда не обороняется, а всегда нападает.

Он первый враг всевозможных непорядков, и это ему пришла блистательная идея отдать швейцару приказ, чтоб пальто сотрудникам не выдавались до тех пор, пока они не принесут справку от завканца об окончании работы. Он не затягивает ответов на неделю, а почти что не глядя накладывает резолюцию на всякую подсунутую бумагу. И его резолюция - камень, ибо, раз наложенная, она не терпит противоречий, хотя бы имеющих здравый смысл.

И активные и пассивные бюрократы бывают часто ведомственниками.

Эта самая вредная, самая ядовитая разновидность. Проникнутые сапаристским духом, забившиеся в глубину кабинетов, они воображают, что смысл всей революции заключается именно только в том, чтобы дать возможность жить возглавляемому ими учреждению. Их любимая фраза: "это нас не касается", "а какое нам дело" и "обратитесь по назначению". Они шарахаются от всякой бумаги, подписанной не их прямым начальством, часто уподобляются собакам на сене и не способны ни на малейшую жертву во имя здравого смысла, если таковая не предусмотрена присланным свыше циркуляром.

Много в Перми всяких учреждений, контор, представительств, трестов. И когда мне случается бывать в одном из них, я прохожу мимо заваленных бумагами комнат, всматриваюсь в лица, и я готов поручиться головой, что всякий склонившийся над столом зав или пред счел бы личным оскорблением, если бы кто-нибудь спросил его: не присущи ли ему если не все, то хоть некоторые из указанных здесь бюрократических черт?

Печатная строка колом по голове не бьет. Но ничего. Мы раскачаемся еще и еще раз, будем сообща бить тараном в каменную стену бюрократизма, издеваться над бюрократизмом вообще, издеваться над бюрократами в отдельности, рыскать гончими по трущобам волокитных зарослей, по закоулкам трестовских канцелярий, вытравливая закопавшихся в бумажную листву бюрократов.

И результаты… читатель увидит в ближайших номерах "Звезды".

"Звезда" (Пермь), 1926, 25 июля

Пути-дороги

Два года назад отдыхал я в Гаграх, на кавказском побережье Черного моря.

Восхищался сначала горными пейзажами, лазал по ущельям или целыми днями валялся в тени финиковых пальм и роскошных платанов.

Но потом осточертело мне море, надоели мне пальмы и надоела солнечная лень. Довез меня пароход до Сочи, а оттуда я прямо на станцию к кассиру.

- Сколько, - говорю, - уважаемый товарищ, билет до Москвы стоит?

Сказал он. Гляжу - по деньгам не подходит.

- Сколько тогда, - говорю, - дорогой товарищ, до Ростова?

Гляжу - излишек остается.

И так я спрашивал его еще про несколько городов, потому что ехать мне было все равно куда. И каждый раз он отвечал вежливо, не то что кассиры на наших станциях, хотя, может быть, это и потому, что больше, кроме меня, пассажиров что-то не видно было и скучно ему, кассиру, было сидеть у окошка.

Но наконец то ли надоело ему отвечать, то ли заинтересовался он, к чему бы это мне такое количество городов понадобилось, а только перебил он меня и говорит:

- Да вам, собственно, до какого места надо?

Вывалил я тогда вместо ответа ему на подоконник всю наличность - двенадцать рублей сорок копеек - и говорю:

- Будьте настолько любезны, докуда этой суммы хватит, дотуда и дайте.

Посмотрел он в таблицу и отвечает:

- Ежели сюда добавить гривенник, то как раз без плацкарты до Баку хватит, а ежели отнять полтинник, то в аккурат с плацкартой до Харькова.

А в Харькове у меня никого и ничегошеньки, а в Баку и подавно, и взял я билет до Харькова, потому что хоть и есть это город Украинской республики, а все же к России ближе.

Загудел паровоз, зашипел, и я в единственном числе, не считая старой мадам да двух абхазцев с кинжалами, поехал в жестком вагоне на север, по Черноморской дороге, которая сползает все время в море.

И, высунувшись в окно, смотрел я на природу, на горы, а также возле станции Лоо, которая вовсе и не станция, а так что-то, видел единственное в свете померанцевое дерево, больше нашего дуба, которое настолько замечательно, что в старое время возле него днем и ночью часовой ходил. Но я подумал, что весной, когда в цвету, тогда, может, оно и так-сяк, а теперь просто обыкновенное дерево, и на нем грач…

…Вылез я из поезда в Харькове, сделал не торопясь круг по городу и увидел, что действительно хороший город. Только надписи на вывесках малопонятные и речка поперек города дрянь, потому что ее свиньи вброд переходят.

На Пушкинской встретил я картину с планом, под которой была надпись "Харьков через сто лет", на которой, помимо аэропланов в небе и всяких прочих воздушных сообщений, изображена эта самая речка, а на ней пароходы океанского масштаба, - ну, только, по-моему, это просто фантазия и даром инженерам деньги за планы.

И так я дошел до базара, на котором столько крику, сколько в Гаграх тишины, и купил за двугривенный четыре пирожка, сел на бревно и стал раздумывать о своей судьбе.

Конечно, можно было первым делом в редакцию насчет гонорара, но надоело, и вместо этого в голову пришла мне замечательная идея такого направления: а что, если забыть про свою литературную профессию и попробовать прожить до конца лета просто так? Как же я в любом рассказе могу описать путешествия вокруг света с гривенником в кармане, и все как по линеечке выйдет, то есть доберется человек до цели не померши и даже с интересными приключениями?

Почему бы мне не попробовать до конца лета этого на практике?

И когда доел я последний пирожок, встал с бревен и тотчас же позабыл про свою литературную профессию, отверг с презрением мысль идти в редакцию, а вместо этого пошел к старьевщику.

Выбрал у него крепкие штаны из мешка и рубаху такого же фасона и предложил ему променять их на мой курортный костюм с условием - пятерка в придачу. Но старьевщик был хитрый, он сразу сообразил, с кем имеет дело, а потому осторожно отвел меня в какой-то куток, дал трешницу и, пока я переодевался, сказал мне предупредительно:

- Ты, парень, берегись… Тут агенты из уголовки то и дело рыскают.

На что я рассмеялся тихонько и нарочно, когда вышел из лачуги, подошел к базарному милиционеру и попросил прикурить.

И потом купил я хлеба два фунта, небольшой мешок, старый солдатский котелок, у которого была маленькая дырочка на донышке, но зато за двугривенный. Набил полный кисет махорки и, закурив трубку, вышел из города…

Там, где журчит речонка Уды, у зеленых тростников, разбегались во все стороны разные пути, разные дороги.

Постоял я немного и пошел по той, что идет на юг, на Донбасс. С легким сердцем, с легким багажом и без всяких тревог.

А вверху сентябрьским хрусталем висело небо, а внизу земля дышала ароматом сохнущих трав и спелых дынь, а впереди была дорога, длинная и загадочная, как дымка снеговых вершин у долин душного Мцхета, как и всякая другая еще не пройденная дорога.

Дошел я вечером до станции Змиевки, хотел заночевать там, но когда мне сказали, что верстах в пяти впереди есть деревушка - какая, я теперь не помню, - то зашагал я по шпалам, стараясь достигнуть цели раньше, нежели солнце последним краешком спрячется вовсе за край земли.

Но тяжелый красный шар, точно арбуз, подтолкнутый чьей-то ногой, покатился вдруг по облакам и спрятался сразу, оставив меня в темноте угадывать чутьем ширину пространства между разбросанными шпалами.

Назад Дальше