Том 3. Ранние и неоконченные произведения - Гайдар Аркадий Петрович 36 стр.


Прошло не меньше часа ночного пути, а деревушка не попадалась, и я уже решил было свернуть в сторону и заночевать в поле, как вдруг поворот, а за поворотом огонек - близко-близко, совсем возле дороги. Но темнота решила поиздеваться надо мной, и несколько раз я попадал в ямы и залезал в какие-то лужи, шумящие лягушиными криками, прежде чем подняться на горку.

И если бы не палка, то, должно быть, сожрала бы меня вместе с мешком огромная собака, но на собаку кто-то крикнул хриплым басом, и она замолчала, а я подошел к костру и увидел там шалаш из сухих подсолнухов и соломы, а также старика с длинной седой бородой, внимательно, но не враждебно уставившегося на меня.

- Здравствуй, - говорю я ему, - здравствуй, дорогой дедушка. Что здесь поделываешь и чье добро караулишь?

- Сижу я, - отвечает он, - общественным сторожем, а караулю я бахчи с кавунами и дынями от разных бродяг, которые по ночам шляются. И вчерась только одному за это шею накостылял.

И, услышав такой неприятный оборот разговора, вынул я поспешно кисет с табаком, а также отломил кусочек хлеба в кармане и, пока одной рукой предложил старику закурить, другой бросил хлеб собаке, которая ехидно подбиралась к моим пяткам, и ввиду такого моего дипломатичного поведения тотчас же между нами был заключен мир. И спросил меня седобородый старик, завертывая цигарку:

- А кто ты есть за человек и куда путь-дорогу в ночную пору держишь?

А у меня фантазия всегда наготове, и не буду же я вдаваться в психологические мотивы моего путешествия, и говорю я ему искренним тоном:

- Есть я, дедушка, солдат-красноармеец, вышел в бессрочный после службы, а иду я искать счастья-работы, хоть на земле в заводе, хоть под землей в шахте, лишь была бы какая-нибудь, а какая - мне все равно.

И совсем тогда смягчился суровый старик, бросил охапку хвороста в огонь, полез в шалаш, вынул оттуда кусок сала в пять пальцев толщиной и лепешку утрешнюю разрезал, сам стал есть и мне протянул.

А человек я не гордый, взял, что дали, и съел моментально с благодарностью все без остатка.

И лег я у этого старика в шалашике из соломы да сухих подсолнухов, а кругом на всем свете была такая темная тишина, что слышно было даже, как звезды на небе между собой перешушукиваются и где-то далеко, точно за тысячу верст, ревет эхо паровоза. А чего ревет, не знаю.

Сдвинул мне сон брови, и захлопнул я осовевшие глаза. И слышал я сквозь сон, как долго молился богу и бормотал что-то старик, но разобрал я только какие-то молитвенные отрывки за странствующих-путешествующих, а также за всех солдат, которые живы и которые погибли, и за всю Красную Армию.

Подивился я таким странным словам, потому что не знал я в ту минуту, что четыре сына погибли у старика: первый - в германскую, двое - красноармейцами, а четвертый, сволочь, к махновцам ушел, и сейчас жив, и ничего ему, проклятому, не сделалось, но только погиб он для старика тоже.

Поднялся я с рассветом, когда еще до солнца далеко-далеко, съел помидорину, только что от земли, попрощался со стариком и пошел дальше.

Сквозь тонкую сетку перепутавшихся туч просвечивало серыми пятнами мертвое небо, и шел от земли холодный пар, а внизу, слева от дороги, раскинулась настоящая украинская деревушка, и вся она была похожа на кучу крепких грибов, выпирающих из чернозема, соломенные крыши - как шляпки березовиков, белые стены - как спелые черенки.

И так я шел и шел до тех пор, пока не забрел в лес, разросшийся по берегам реки Донца. А в стороне от тропки - солнечная зелень и только что высохшая, пересыпанная земляничными разводами и цветами-ромашкой теплая земля. И кинулся я отдыхать в эту роскошную траву - и вскочил моментально с гневным проклятием по адресу всех крапив и прочих змей-трав, которые обманно затесываются в приветливые цветы.

Прошел я еще сорок шагов, а поляна еще лучше, и только хотел я окончательно расположиться, как окликнул {меня} кто-то. Повернул я голову и гляжу: сидят два гражданина, и обоим, должно быть, по три года за первый десяток перевалило, и костюмы на них верхние почище моего будут, а волосы взъерошены дыбом и пересыпаны остатками соломы от ночлега. И сидят они возле кучки золы и делают мне такое официальное предложение:

- Дай, дядя, табаку-махорки закурить, а мы тебя за это печеной картошкой угостим.

Согласился я на это дельное предложение, сел к ним, а пока они закуривали, стал их рассматривать. Верхние телогрейки - рвань-рванью, а под ними - синие рубашки, по-казенному шитые белыми нитками, а вороты рубашек расстегнуты, и под ними опять такие же синие рубашки, а сколько всего, не знаю.

Смекнул я тогда, в чем дело, и говорю им напрямик:

- А куда вы, соколы, летите, и не иначе вы из какого-нибудь детдома удули и заодно свою и чужую порцию казенного имущества потырили?

- Правильно, - согласился со мной один, тот, что поменьше и побойчее, - верно это ты, дорогой дядя, насчет казенного имущества и насчет детдома башкой сообразил, удули мы из этого самого курского детдома, чтоб ему провалиться и всем, кто его выдумал.

И заинтересовался я таким неожиданным пожеланием насчет детдома и стал расспрашивать беглецов про их историю. И все сначала они отмалчивались и не хотели мне никакой истории рассказывать, но потом, когда вынул я к печеной картошке кусок сала, переглянулись они и согласились рассказать все до точки.

Не знаю, наврали, не знаю, правда, но только действительно интересно.

- Знаешь ли ты, что такое ширмач? - спросил меня один из них. - Ширмач - это который по карманной выгрузке работает. Вот, например, как Лешка.

И он махнул головой на своего соседа, тощего лохматого мальчугана с равнодушно-усталыми глазами и коричневым от налета пыли лицом.

- Так вот он и есть этот ширмач, а я песельник, хотя при случае тоже могу. И были мы с ним в городе Курске на вокзале, когда его один старичок по шеям двинул из-за подозрения, и выгнали тогда нас со станции, а была паскудная осень.

Шли мы с ним по улице, и никто не подает, несмотря на то, что я глотку надорвал пеньем. Тогда мы видим, что дело насчет шамовки плохо, и раздумываем, где бы двугривенный сообразить. Бились этак, бились так, ни черта.

"Постой, - говорит тогда Лешка, - я способ знаю… Плохой только способ, но зато раньше всегда подавали".

"Давай, - говорю я ему, - твой способ!"

Пошли мы к пивной, а возле ее мокрятица и тротуар весь глиной липкой исшаркан. Выходит оттуда человек подвыпивши, а Лешка и предлагает ему: "Дай, дядя, пятак, а я за это через голову кувыркаться буду".

Ну, тот подивился, конечно, какое тут может быть кувыркание по этакой погоде, и дает пятак, а Лешка раз, раз - и готово. Встал, конечно, как аспид измызганный, а тут народ собирается, интересно, как это в эдакое время - и вдруг через голову.

Дали еще гривенник за три раза, потом три копейки ни за что дали. И сколько бы он набрал за представление - должно быть, до рубля бы, а только идет вдруг по улице человек в порядочной одежде и начинает на всех ругаться. "Зачем это вы, такие-то и сякие, несознательные, детей развращаете подаянием? И разве не знаете, что на это есть строгий приказ?"

А сам позвал милиционера. И замели это нас за свою же собственную работу в отделение. Кувыркнулся бы сам, черт проклятый, посмотрел бы тогда, как этот гривенник достается.

Из отделения нас в детдом, повели там в комнату и стали про нас бумаги писать. Кто ты есть такой? Какое у тебя твое печальное происхождение? А также как твой дедушка был насчет водки и еще много всего, сейчас не упомнишь.

Я, как догадливый, наврал, конечно, что все, мол, благополучно, а Лешка возьми, дурак, и расскажи - вор, мол, я, ширмач, потому жрать надо. И был папаша пьяница, а как насчет дедушки, не знаю, но, вероятно, тоже не отказывался.

И из-за этого самого назначили нас в разные отделения, меня просто, а его в группу для малолетних преступников. И наплевать бы, что к преступникам, я и сам просился: "Назначьте тогда, пожалуйста, вместе и меня туда же. Потому что у него, что у меня - почти одинаковая работа". Покачали они головами, посоветовались и говорят промеж себя: "У этого благоприобретенные, а у того наследственные". Так и не назначили.

Потом стали нам науки разные преподавать, только все бесполезные науки: две всего. Приходил к нам человек и каждый день читал нам политическую науку: ску-у-чная. Лучше б ремесло какое, а тут все про одно и то же, как вот, мол, у нас в России и как у буржуев за границей, а на другой день опять сначала, а потом еще старая мадама приходила и учила нас гимнастическому танцу, как затянет свое: "Р-аз, д-ва, р-аз, д-ва" - и так до тошноты.

Глядим мы, толку-то от нас никакого что-то не выходит. Ну, конечно, кормят ничего - все лучше, чем шататься. Только стал тут слух проходить, что у кого больше 14 годов, того из детдома выметать будут, а как я в анкете наврал, мне всего только одиннадцать выходит, а Лешка, дурак, записался правильно.

Пошел Лешка к заведующему и говорит: "Так, мол, и так, а как ежели меня выкинете, то я без специальности опять на ширму пойду, а потом подрасту и прямо на грабеж".

Ахнул тогда заведующий от этаких слов. Призвал он разных докторов, не знаю, что у них только в башке есть, и составили они запись, что есть он, Лешка, неисправимый человек, и не пошли ему впрок науки - это про политику, значит, да про танцы, а потому направить его в дефективную колонию.

А как узнали мы, что это за дефективная - это, значит, куды одних дураков да круглых идиётов направляют, вроде как сумасшедший дом, так решили мы с Лешкой бежать: он по этой причине, что не согласен быть идиётом, а я заодно.

И так думали убечь и эдак - ничего не выходит. Потом, значит, сообразили: есть у нас два клозета, и один то и дело закрывают, водопровод в нем часто портится. Встали мы это ночью, а двери все, конечно, заперты, пошли в уборную, заперлись изнутри на крючок, а снаружи повесили объявление: "По случаю порчи временно не действует".

А сами принялись за работу. И нам что - спокойно, подойдет кто к двери, торкнется, увидит записку и катится скорей в другую без всякого подозрения, потому дело обычное. Сшелушили мы перочинным ножом замазку, вытащили раму, а другая просто на запоре была, спрыгнули в сад, ну и утекли…

- А одежду, а другие рубашки где взяли? - спросил я.

- Со столов у тех, которые спали, захватили. Им что - новые выдадут.

Он помолчал, потом добавил:

- Нет такого закона, чтобы людей без всякого повода в идиётское отделение приписывать.

Мы поднялись и пошли дальше. Целую неделю мы бродили вместе, и ребята воровали картошку по чужим деревням, и мы варили ее в моем котелке. Оба они были изворотливы, находчивы, и мы сдружились с ними здорово. Но на седьмой день возле Никитовки пути наши разошлись. Они остались на станции, чтобы примоститься к поезду и уехать в Крым, я же пошел дальше, направляясь к шахтам.

Был уже вечер, когда тяжело пыхтящий товарный поезд нагнал меня.

- Эй, эй, дядя! - услышал я приветливый оклик и, приглядевшись, заметил две всклокоченные головы, высовывающиеся из перегородки угольного вагона.

Я махнул им рукой, и поезд, скрывшись за поворотом, усилил ход под уклон и быстро умчал двух беспризорников навстречу… навстречу чему - не знаю…

Прошел еще с версту, вышел за кусты и остановился. Горел горизонт электрическими огнями, и огромные, как египетские пирамиды, горы земли, вывезенные из прорытых шахт, молчаливо упирались острыми конусообразными вершинами в небо. А по небу, точно зарево тревожных пожаров, горели отблески пламени раскаленных коксовых печей.

Шахты Донбасса были рядом.

За двадцать семь рублей в месяц я нанялся вагонщиком в шахту. Дали мне брезентовые штаны, рубаху и три жестяных номера - на фонарь, на казармы и личный номер. В два часа следующего дня со второй сменой я вышел на работу. Поднялся на вышку. Там шмелиным гулом жужжала тысячная толпа шахтеров. Подошел к окошку. Штейгер равнодушно вписал мое имя и крикнул десятнику:

- Возьмешь на Косой пласт.

Десятник кивнул головой одному из забойщиков, и тот хмуро сказал мне:

- Пойдешь со мной.

Звякнул сигнал, и бешено завертелись приводные ремни, и из темной пропасти шахтового ствола выплыла двухэтажная клеть. Дождались очереди, залезли, стали плотной грудой, тесно прижавшись друг к другу. Потом протяжный, длинный гудок медного рожка - и клеть рвануло вниз. Почему-то все молчали, клеть стремительно падала, но казалось, что она летит вверх.

Было сыро, было темно, на голову падали капли воды. Первая остановка - штольня на трехсотом метре, вторая на четыреста тридцать седьмом, но есть еще и третья. Вылезаем на второй. Тускло светят раскачивающиеся фонарики, и длинной вереницей шахтеры тянутся по изгибам узкой шахты, постепенно теряясь по разным штрекам и квершлагам.

Нас остается трое. Мы прошли уже около двух верст под землей, наконец упираемся в тупик. Остановка.

Забойщик, полуголый, забирается под аршинный пласт и лежит там, как червяк, сдавленный земляными глыбами, и киркой бьет уголь, который по косому скату "печи" летит в штольню. Нас двое, мы лопатами нагружаем вагонетку и везем ее сажен за полтораста - там яма. Что это за яма, я не знаю, но я знаю, что когда в нее сваливаешь уголь, то он шумит и с мертвым, глухим стуком катится куда-то вглубь далеко вниз.

- Куда? - спрашиваю своего соседа.

- В коренной нижний штрек, туда ссыпается весь уголь со всех штолен, и уже оттуда идет он машиной наверх.

На пятом часу с непривычки у меня заболевает спина, хочется курить, но нельзя, хочется пить, но нечего. Везде ручьями бежит чистая, холодная вода, подошел, пополоскал черные, как у трубочиста, руки, набрал в пригоршню, хлебнул и тотчас же выплюнул с отвращением, потому что кислой тиною стянуло весь рот - вода угольная и пить ее нельзя.

На восьмой час я - не я. Горло пересыпано пудрой черной пыли, сумасшедше гудят по шахтам ветры, но с тела льется и смешивается с угольной грязью крупный пот.

Наконец кончаем. Но и это не все. Для того чтобы подняться наверх, нужно сначала спуститься вниз. Пошли по штольне.

- Стой, - говорит мне забойщик. - Мы пришли.

- Куда пришли? Как пришли?

Я ничего не понимаю, потому что около меня только голые стены и никаких выходов нет. Забойщик подходит к той самой яме, куда я только что ссыпал уголь, и открывает крышку.

- Лезь за мной.

С трудом протискиваюсь в яму. Стенки ее обшиты деревянным тесом. И в ней можно только лежать. Крепко сжимаю лампу и чувствую, как подо мною катится уголь, и сверху катится уголь, засыпается за шею, за рукава, и сам я, почти не сопротивляясь, в темноте стремительно лечу вместе с углем куда-то вниз.

- Держись! - кричит мой спутник.

За что держаться, как держаться, я не знаю, но чувствую, что к чему-то надо быть готовым. Р-раз - вылетаю в нижний штрек. После восьмидесятиметрового стремительного полета встаю измятый и оглушенный падением. Идем дальше. Штольня расширяется, отовсюду тянутся шахтеры, подходим к стволу и ждем очереди. Наконец выбираемся в клеть, опять гудок - и сразу вверх.

Выхожу из клети, шатаясь, жадные глотки воды и жадная затяжка свернутой цигарки махорки. Спускаюсь, сдаю лампу. На дворе ночь. Долго моюсь в промывочной горячей водой, но, вернувшись в казармы и бросившись на нары, вижу перед собой осколок разбитого зеркала. Смотрю и не узнаю себя: под глазами черные полосы, глаза лихорадочно блестят, лицо матовое, губы подчеркнуто красные. Закуривая и откашливаясь, плюю на пол, и из легких вырывается черный угольный плевок.

* * *

Сначала было тяжело. Сколько раз, возвращаясь с работы, я клял себя за глупую затею, но каждый день в два часа упорно возвращался в шахту, и так полтора месяца.

Потом надоело. Стал я худым, глаза, подведенные угольной пылью, как у женщины из ресторана, и в глазах новый блеск - может быть, от рудничного газа, может быть, просто так, от гордости.

Заработал двадцать семь рублей и пошел опять по полям до города Артемовска. Шел днем, шел ночью, а тогда были темные теплые последние ночи отцветающего лета. Взял в Артемовске билет и уехал в Москву.

…Шахты теперь далеко, и всё далеко. Перебирая в памяти все, что прошло, что оставило след в душе после бескрайнего фронта и похоронного марша орудийных гулов, я чаще всего вспоминаю реку Донец, лес, пересыпанный разводами узорчатых цветов. Впрочем, и многое, многое другое тоже вспоминаю. Но разве все разом рассказать!

Край мой, Россия! Родина моя советская, то, что было рождено в грохоте орудийных залпов, то, что было захвачено натиском умирающей атаки, - все наше и все мое. И когда, в минуту глупого сомнения, набегает порой иногда мысль о том, что ехать больше некуда, что все шесть концов, шесть сторон пройдены и пережиты, - так это только минута.

А потом… Видишь тогда, как далеки темные глубины неба, усыпанные огоньками пятиконечных звезд, видишь, как необъятны просторы и как убегают с горизонтом длинные, бесконечные дороги и еще не пережитые и еще не пройденные пути.

И когда меня спросят, что я люблю больше всего, я молчу. Только:

…синее поле с шелестом убегающих трав да под шатром звездной ночи казачье седло, кривую шашку и стальные стремена. Зарево ли пожаров сжигаемого старого, зарево ли коксовых печей дышащего огнем нового, но все, что в движении, все, что дает сигнал: аллюр два креста… вперед!

"Звезда" (Пермь), 1926, 9, 11, 13 и 14 июля

Сказка о бедном старике и гордом бухгалтере

Жил да был в деревеньке Ягвинской, Ильинского района, бедный мужик Егор Макрушин. И такая у этого мужика мытарная жизнь была, что как ни бился, как ни крутился, а не было ему от судьбы удачи, - хотя ковырялся он в земле с утра до ночи, и старуха по дому работала, и даже бесхвостая Шавка огурцы в огороде стерегла от разбойных мальчишек, у которых своих огурцов сколько хочешь, а нет - подай им стариковы.

И вот однажды доняла старика горькая бедность, собрала ему старуха котомку, и пошел старик искать счастья-работы. Вернулся старик через несколько месяцев, не принес с собой ни денег, ни подарка, но зато принес старик хорошее слово для бабки.

- Был, - говорит, - я в славном городе Чермозе, работал у богатого хозяина Камметалла, заработал денег столько, что хоть на целую корову не хватит, но на телушку вполне, да еще на поросенка в придачу. А только за деньгами велели приходить опосля, когда БАЛАНС ВЫВЕДУТ.

Пошел старик в сельсовет и спрашивает, что это за штука "баланс" и долго ли его выводить надо? Почесал председатель голову и говорит:

- Точно сказать не могу, но, по всей видимости, долго, потому что это хитрая штука и ее в канцелярии ученые люди выводят.

Ждал-пождал старик; напекла ему бабка лепешек, положила в мешок три луковицы, и пошел старик за шестьдесят верст, в город Чермоз, к хозяину Камметаллу заработок получать.

Сидит в Камметалле человек гордой наружности, а вокруг него столько бумаги, что целой деревней в год не перекурить. Посмотрел он на старика и говорит:

- Иди, добрый человек, обратно. Зайдешь недели через три. А сейчас нам КРЕДИТЫ НЕ ОТПУЩЕНЫ.

Запечалился старик, обул покрепче ноги и поплелся обратно. Вернулся домой и зашел в сельсовет.

- Что, - говорит, - такое означает "кредиты не отпущены"?

Почесал ухо председатель и отвечает:

Назад Дальше