II
Снизу, где помещение Совета, во второй этаж, где квартира председателя, четырнадцать ступеней, и сто четырнадцать злых мыслей и злых воспоминаний у Аляпышева, пока он идет по четырнадцати ступеням.
Надоело ему, надоело все. Третий год в одной упряжи одну телегу тянет. А на телеге город Жахов, а в городе Жахове три тысячи жителей, мертвых. Никто не убивал их - они родились мертвыми. Были двое живых, но они умерли: священник, которого расстреляли, и учитель, которого тоже расстреляли. И расстрелял их он, Аляпышев, который любил их, знал: они только живые люди в Жахове, они одни. Но расстрелял, потому что такова судьба: в Жахове живым людям - смерть.
А мертвые не умирают. Третий год тащит Аляпышев телегу с мертвыми людьми на кладбище - похоронить. Но живучи мертвые, и тяни себе телегу, - тяни, пока не свалишься, но и свалившись, ползи на брюхе и тяни, - тяни, пока не умрешь.
Об этом ли мечтал он, Аляпышев, когда кончал в Петербурге Первую гимназию, что на Ивановской…
И об этом ли думал он, когда студентом университета женился на студентке же. А вот судьба. Судьба ли?
Судьба ли заставила Анну Михайловну Аляпышеву через год после свадьбы уйти куда-неизвестно, и судьба ли заставила Петра Аляпышева, двадцатипятилетнего бобыля с младенцем на руках, записаться в большевики, - это сейчас ему, Аляпышеву, все равно. Он только знает, что ему скучно, протяжной скукой скучно. Подписывать бумаги, реквизировать, национализировать, денационализировать, приказывать, отменять приказания, строить и перестраивать, и говорить, говорить, говорить - скучно.
Но к черту! Все! Не хочу думать! Четырнадцатая ступень - последняя ступень, и комнаты.
Председатель Совета живет в двух комнатах; он мог бы жить в шести, как живет заведующий Жаховским Совнархозом, и мог бы жить в десяти, как живет председатель Жаховской Чрезвычайной комиссии, но зачем Аляпышеву десять комнат? Он хорош и в двух, он честный работник.
В одной комнате живет Петр Николаевич Аляпышев, в другой - Николай Петрович Аляпышев. Николаю Петровичу - пять лет, а Мише, который сидит рядом с ним - три года. Николай Петрович старше, он покровительствует Мише…
- Папа! Мишка потерял голову!..
Это ужасный случай. Правда, Мишина голова уже давно хотела упасть, но ведь не падала же. А вот упала и, главное, потерялась…
- Где же ты ее потерял, пострел?
- Не знаю. Па-а-па! Мише больно? Больно, папа? А он плакать не может.
Да, верно, Миша не может плакать: у него нет больше глаз. Но зато за двоих плачет Коля…
- Ну-ну, Коленька! Ничего… Мише не больно. Пройдет. Мы найдем голову.
- Папа! А как же Миша говорить будет? Ведь Миша говорить не может. Папа?
- Научится.
- А можно без головы говорить, папа?
- Можно, можно.
Во втором этаже сидит председатель Жаховского Совдепа, и на коленях у него Николай Петрович Аляпышев, и на коленях у Николая Петровича - Миша.
А внизу, в дежурной, горячо обсуждаются вопросы, стоящие на повестке текущего революционного дня.
Павел Зайцев, шестнадцатилетний курьер при Аляпышеве, член Союза Коммунистической молодежи, радостно рассказывает, что уезд волнуется, что народ ходит кучами и что ежеминутно нужно ждать выступления. Рассказывает радостно, потому что ждет его театр.
- Надо бы объявить осадное положение, - мечтает Простаков, - оса-адное… А наш-то медлит…
- Нет в нем революционной решимости! - шумно негодует Хлебосолов, грузный глупый мужчина с бычачьей головой на бычачьей шее. - Осадок буржуазного миросозерцанья, да! Интеллигент! Зачем отпустил он монаха? И еще меня обругал! Эх! Если б я был… я бы всякого Бога вообще упразднил, да!.. Декрет бы!..
Но Пелевин, старый коммунист - еще с пятого года, - не согласен:
- Не говори. Так нельзя. Все, кто занимаются религией, имеют Бога. Декрет такой есть. Не имеем права мешать… На здоровье.
- Но разве я про то, разве я про то! - кричит Хлебосолов. - Эх! Разве я про то!.. Правильно! Верь, никто тебе не мешает… Но вот насчет монастырей… Занимайся религией, никто тебе не мешает, но чтоб был производственный класс. А монахи - дармоедники. Не производительный они класс, а только употребительный…
А Простаков, секретарь Совета, он со всеми согласен. И нашим и вашим.
- Совершенно верно.
Его дело написать бумагу, а какую - все равно…
- Почему же у нашего, у Аляпышева, икона висит?
И последним этим доводом Хлебосолов победил. Все смолкли. Почему председатель Совета, - и вдруг икона? Да, почему?
А висела икона в комнате председательского сына, потому что у самого председателя в детской - маленький когда был - тоже икона висела. И потом, когда в университет поступил и женился когда, - та же икона, материнская. И висела она не потому, что Аляпышев верил, - он никогда не верил, - а затем, что так заведено было. Мать Аляпышева повесила в детской, а из детской переехал он в спальню молодых. А когда ушла жена и Аляпышев уехал в Жахов, повесил он - председатель Совета! - икону в Колиной комнате.
Бывало, зайдет товарищ из коммунистов к Аляпышеву и возмущается: как же это так, в доме Советов - икона! И вообще, где же это видано, чтоб у коммуниста…
На все эти упреки Аляпышев отвечал неохотно, отмахивался. Кому какое дело! Пусть. А мальчик воспитывается, как отец воспитывался. Вырастет - разберет.
И опять же молитвы и церковь. Аляпышев уж сколько лет, как в церкви не был, а молитвы какие знал - забыл, но ребенок - другое дело. И когда Васильевна, старушка-уборщица, и она же Колина нянька, великая молитвенница, ставила Колю перед образом и даже в церковь водила, председатель Совета не только не противился, но поощрял. Конечно, Бог - это наследие буржуазного строя, но с ребенком - другое дело.
Ребенок для Аляпышева - все. Пусть надоел Жахов, и улица, и окно, и вечные прохожие в окне - мальчик никогда не надоест. Скука, а Коля не скучен. И Аляпышев любил сына тяжело, по-русски, по-обломовски, но любил и любил одного.
III
Доклад о закрытии монастыря и скука, и монах Григорий, и опять скука, и разговоры по вопросам текущей революционной жизни, и та же скука, - в среду скучным вечером.
А в четверг скуки как не бывало! С утра все жаховские коммунисты на ногах, с утра по городу ходят вооруженные патрули, и с утра по городу ходят слухи и глухие, придушенные угрозы.
Вспомнил наконец Аляпышев, что сказал ему монах глазами. "Погодите! - сказал он. - Недолго вам еще царствовать". Потому что утром донесли в Совет, что под городом собралась толпа - и какая толпа. Добрый полк! - крестьян и монахов с топорами, дрекольями и ружьями. Откуда, спрашивается, ружья взялись? Вот ведь приказы по уезду были, и обходы, и обыски, а взялись…
И с утра в Совете шум, и крики, и движенье. Ходят - приходят и уходят - люди, вооруженные до зубов, хмурые.
В три часа на квартире председателя заседание ответственных работников. Аляпышев, изменившийся за день, сгорбившийся, весь затвердевший, громко и отчетливо говорит речь. Он не думает о том, что надо говорить, он не знает, что будет говорить: мертвые, штемпелеванные слова накопляются в нем, сжимаются, твердеют, выпирают, - поток мертвых слов выходит из берегов. Твердо щелкают во рту печати, и говорят руки:
- Товарищи! Существуют только два пути: путь капитализма и путь социальной революции. Третьего нет. Товарищи! Всякая черносотенная сволочь! Еще одно напряжение! Это последний бой!..
Павлушка Зайцев слушает из угла. На лице - глупый восторг. Весело ему! Настоящее заседание, и он присутствует…
Слово за начальником вооруженных сил, тов. Хлебосоловым. Он говорит долго, грубо и глупо. На лице его одна сплошная тупость, а на языке революционная беспощадность, никого не миловать, расстреливать сволочь… И Павлуша Зайцев поддакивает: так, так их, именно так.
Но Пелевин не согласен. Всегда нужна осмотрительность, осторожность. Он, Пелевин, старый коммунист, еще с пятого года и знает толк. К расстрелам надо подходить деликатно.
А Иван Зайцев, агитатор 1-го разряда, Павлушкин старший брат, вовсе молчит. К чему все это? Почему люди не поймут, что все это с точки зрения переходного момента и что потом наступит рай на земле? Но, конечно, он понимает и этих людей. У него тоже жена и дети - голодно. А тут еще Павлушка, хулиган, из дому последнее тащит.
Простаков согласен со всеми. И нашим и вашим! Его дело составить приказ по городу. А вот, кстати, приказ готов. И мягким, ласковым голосом Простаков оглашает приказ по жаховскому населенью о шпионах и студентах, несознательных массах, осадном положении и расстрелах на месте. Все согласны. Аляпышев подписывает. И еще подписывает бумагу о расстреле трех заложников.
Заседание закрывается. Поют "Интернационал" и расходятся. Аляпышев идет в соседнюю комнату к Коле. Васильевна испугалась и не пришла. Надо самому кормить мальчика. Аляпышев наливает молоко и поит сына.
- Папа! Расскажи сказку!
- Хорошо, Колечка! Сейчас!
Иван-царевич в жестоком бою побеждает Кощея, а на окраине городка у заставы восставшая толпа разрывает на части первый отряд коммунистов.
Это было к вечеру, а вечером городская милиция перешла на сторону восставших. За милицией - пожарные, спешно мобилизованные по случаю мятежа. Ночью же второй отряд коммунистов в полном составе во главе с секретарем Совета Простаковым - "и нашим и вашим" - тоже присоединился к бунтарям. Остатки верных правительству сил залегли в Совете.
Городок Жахов не спал эту ночь. Спали только евреи, но спали вечным сном. Спали схваченные коммунисты, "подозрительные" и так себе люди, между прочим убитые. Между прочим, спала и семья агитатора 1-го разряда Зайцева - жена и двое детей.
IV
В Совете не зажигали огня, хотя было спокойно. Толпа собиралась где-то на боковых улицах. Молчаливые, испуганно-спокойные люди забивали окна матрацами, устраивали бойницы. Один пулемет на чердак, два - во второй этаж, два - в первый. Провианту и пуль хватит на два дня, а там - помощь.
Все готово, но врага нет. Нечего больше делать, и безделие давит. По комнатам ходят люди и поправляют поправленное, переставляют переставленное. Молчат и курят.
В углу зала лежит на соломе Иван Зайцев, агитатор 1-го разряда. Там, в городе, у него жена и двое детей. Их могут убить. Ведь вот же Осипов, сосед, и Горянин, другой сосед, знают, что он, Зайцев, коммунист. Но зачем же убивать? Чем дети виноваты? А они смотрят на детей, что ли? Убьют в лучшем виде. И некому защитить.
Наверху в кресле сидит Аляпышев. В Колиной комнате пулемет - сам Аляпышев за пулеметчика, - а Коля спит. И председатель думает о том, что завтра, может быть, Колю убьют, и о том, что Колина мать - его, Аляпышева, жена - где-то далеко, в другом городе, и что делает - неизвестно, и о том, что монах Григорий говорит: "Довольно поцарствовали".
А Павлушка Зайцев бегает по дому и орет. У него пулеметная лента через плечо, как у всех настоящих, и у него настоящее ружье и все прочее. Как невесело!
- Павлушка! Поди к чертям! Что орешь?
- Весело!
- Вот чертов сын! Да ведь убьют тебя!
Но Павлушка в ответ улыбается:
- Не убьют! Ведь я человек.
В девять утра Пелевин, стоявший часовым на улице, вбежал в дом:
- Идут!
Кто был внизу, бросился наверх, а кто сидел наверху - вниз. Павлушка Зайцев, тот сразу и внизу и вверху, чертом носится.
Наконец скучились все в зале. Крепко впились в свои ружья и смотрят на лестницу, а на лестнице председатель Совета говорит речь.
Уж будто речь? Не речь это вовсе. Пропали изо рта печати, не отщелкивает председатель уверенно, не думая, как прежде. Медленно ползут слова, с трудом, голос дрожит.
- Ребята!.. Вы понимаете… Умереть придется… Так что вы уж понимаете… До последней капли крови… За… за… за…
И не знал Аляпышев, за кого умирает, и никто не знал. Знали только, что срок пришел, а за кого - неведомо. Но губы Хлебосолова по привычке открылись сами и крикнули:
- За Третий Интернационал!
И все послушно повторили:
- За Третий Интернационал!
Разбив три магазина на главной улице и почему-то забыв разбить четвертый, разгромив двадцать квартир и почему-то не разгромив двадцать первой, толпа почему-то собралась на площади. И почему-то откуда-то появился бывший унтер Гузеев и стал командовать. И толпа почему-то повиновалась ему. Выстроилась и пошла.
Приближалась молча, медленно, осторожно. Но шагов за сто от дома одним голосом взревела, разогнулась - и бросилась. Совет молчал: не дело стрелять вкось по улице. Но Павлуша Зайцев с чердака, в первый раз человеческую цель увидевший, не выдержал и курок спустил.
Кто-то, бежавший в первом ряду, упал. Передние присели и попятились. Но задние - вперед. И все смешалось, спуталось в одну черную ругань:
- Что стали, черти? - Пли! - Убили! - А к чертям, что убили! - Кого убили? - Сволочь кукурузная! - Двигай! - Да ну же! - Кого убили?
И как раз - в руготне и свалке - докатились до крепости. Грянул залп, и грянул стоголосый крик. Толпа отступила за угол, а на улице перед Советом осталось человек тридцать - раненых и убитых.
Прямо перед домом лежит мертвый монах Григорий, смотрит в окно к председателю и говорит: "Недолго вам еще царствовать!" - а председатель в окне и смотрит на монаха.
В углу перед образом Коля, разбуженный выстрелами, в одной рубашке. Молится. И хочется председателю - стыдно, но хочется - стать рядом с Колей, хотя Бога нет, наверно знает Аляпышев, что Бога нет, а встать все-таки хочется. Не перед Богом, а так, легче будет…
- Колька! Брось молиться! Слышишь, тебе говорят! Сейчас брось!
- Папа…
- К черту! Нет Бога! Слышишь! Чтоб этого больше не было!
И, выхватив из кобуры кольт, с трех шагов выстрелил в Бога. Пробил ему глаз, а Коля заплакал.
Осажденные, смеясь плаксивым дрожащим смехом, сбегались вниз, чтоб поздравить друг друга с победой, и только Павлушка Зайцев, человек, остался на чердаке. Он тоже смеется и смеясь достреливает лежащих на улице раненых человеков.
V
В крепости думали: отбили, не посмеет сволочь. И действительно, не смела. С час все было покойно. Дежурные у пулеметов зевали и хотели вниз, в зал, где все. А все шумят и говорят разом о том, что, конечно, продержатся, и что, может, еще сегодня к ночи придет подкрепление, и что сволочи капут, а Простакова - экий мерзавец! - расстреляют, туда ему и дорога, давно пора.
Но в начале двенадцатого толпа подожгла службы, что прилегали к Совету. И через десять минут в крепости поняли - смерть и никакого спасенья. Выйдешь из дому - разорвут, останешься - сгоришь. Смерть. И все стихли.
А через полчасика - огонь был еще далеко, но дым уже резал глаза - от бунтарей пришел парламентер - Простаков, секретарь Совета, тот самый, которого давно пора расстрелять. Ласково и нагло передал условия: ежели сейчас положат оружие, сдадутся - пощада. Но Аляпышев, кровопийца жаховский, со своим отродьем чтоб остался в доме: пусть сгорит живым. Таковы условия, а засим, как знаете…
- Так-то, товарищи… Посудите сами… Конечно, я понимаю, я тоже коммунист. Но ведь это же на пользу коммунизму… Какому черту выгода, ежели вы подохнете. А придет карат-отряд, так мы передадимся. Правильно вам говорю… Прощайте, товарищи…
И ушел. Только ушел, сверху спустился Аляпышев.
Кто скажет ему первый, кто посмеет? Что скажет? - Как что? Да условия принятые. Но ведь они не приняты, никто рта не открывал.
Хоть никто не открыл рта, чтоб сказать: "Да, я согласен", - но все согласились. В глазах, бегавших по сторонам, чтоб только не встретиться с чужими глазами, и в руках, рвущих ногти, - было общее молчаливое и страшное: сдадимся, а Аляпышев, жаховский кровопийца, со своим отродьем пусть сгорит живьем.
Но кто скажет? - Пелевин, кто ж другой. И все глаза на Пелевина. Нет, Пелевин не скажет - пелевинские глаза в углу… Зайцев? - Нет, и не Зайцев. Зайцевские глаза еще дальше: дома, с женой и детьми… Хлебосолов, он один может, ему все нипочем:
- Вот что, товарищ Аляпышев. Был здесь Простаков, Колька. Ультиматум докладывал…
И грубо, коротко, рапортуя, Хлебосолов, начальник отряда, доложил Аляпышеву, председателю Совета, что он, Аляпышев, со своим отродьем должен сгореть живьем.
- Вот мы и обсуждаем… Как твое мнение?..
Душа Аляпышева сорокопудовым свинцом упала в ночи, потянула его всего вниз. Неужто согласятся? Неужто Зайцев? - Зайцев против, но у него жена и двое детей, которых надо защитить, убьют ведь их, если он не сдастся. И Пелевин? Пелевин, тот против, но раз все, так что ж ему одному делать? А Павлушка Зайцев, перестрелявший всех раненых человеков на площади, уж больше не орет и не смеется. Он дрожит. Он хочет жить: ведь он человек.
Аляпышев думает теперь об одном, об одном только: Коля. И Коле, значит, смерть, шестилетнему. Он-то чем виноват? Ребенок ведь…
- Ребята!.. Идите!.. Ваше дело… Только когда там будете, скажите… Зачем мальчика-то. Ребенок ведь… Скажете?.. Пелевин, ты…
Аляпышев забавно хрюкает носом, но никто не смеется. И Пелевин тоже захрюкал, а Иван Зайцев смотрит в сторону, ему не до того: живы ли они - жена и дети?
- Прощай, тов. Аляпышев!
- Прощайте… Так вы… вы помните! Ребенок ведь…
Пошли к выходу. Последним шел Пелевин. Уже вышел, но вернулся, подошел к Аляпышеву и поцеловал.
- А ты, Петька, ничего… Обойдется… Ты не бойся…
В щель между оконной рамой и матрацем смотрит Аляпышев и видит: толпа подалась вперед. Уже известно в толпе, что сдались кровопийцы.
Из дома Совета выходят тринадцать человек. Оружия нет, руки вверх. Впереди всех - начальник отряда Хлебосолов, идет грузно, глупо, как всегда. Последним - Павлуша Зайцев, человек, он боится. Но весело идти руки вверх, так весело!..
Дошли до толпы, толпа смолкла и расступилась. Пошли в толпе, руки все так же вверх.
Но потому ли, что кто-то из отряда задел кого-то из толпы, или потому, что кто-то из толпы задел кого-то из отряда, но только кто-то ударил кого-то, крикнули оба, и в ответ зверем взревела толпа:
- Бей! Чего смотришь? Бей! - И навалилась.
Хотел Хлебосолов крикнуть, что это же против правил, что так поступать не манер, - но не успел, потому что упал. Он еще дрался на земле и слезливым голосом молил о пощаде. Пелевин тоже дрался, но молча. А Зайцев Иван, агитатор 1-го разряда, как упал, так и затих. Умер, думая о жене и двух детях и не зная, что жена и двое детей убиты.
Павлушка Зайцев, человек, шедший последним, вырвался из толпы и побежал, плача. Но, споткнувшись, упал. Толпа догнала его и прикончила. И никто не подумал, что он, Павел Зайцев, - человек.
Огонь со служб перекинулся на здание и с веселым хихиканьем, подпрыгивая и потрескивая, побежал по сухому старому дереву, - дом Совета был старинный дом, дедовский.
На улице перед домом становилось жарко. Но толпа не расходилась и не отступала. Ждала жадно - когда изнутри первый крик.