Дом Ковалева стоял во дворе двухэтажной конторы МРС. Так что получалось из двери в дверь. Ковалев медленно поднимался по деревянной лестнице, отвечая на приветствия мужчин, поджидавших его. Эти крепкие люди стояли в вольных позах, курили и, заметив Ковалева, подтягивались вовсе не в такой степени, как ожидал Слатин. Только один парень лет двадцати пяти, сильно покраснев, шагнул вперед, дотронулся пальцем до рукава директорской шинели:
- У вас рукав в мелу, - и сделал такое движение, будто собирался почистить.
Ковалев отстранился, несколько мгновений смотрел на парня.
- Так ты и не вспомнил, как это получилось, что Федорчук получал деньги по твоей доверенности?
В глазах у парня появилась какая-то пьяная муть, он стал что-то объяснять Ковалеву, но тот не слушал:
- Ну подумай, подумай еще, - сказал он, проходя. В директорский кабинет вместе с Ковалевым и Слатиным вошло сразу несколько человек, и один из них спросил:
- Будем дело передавать в суд?
И Ковалев ответил словами, которые тогда были очень необычны и сразу запомнились Слатину:
- Суд и милицию сюда пускать нельзя. Нам надо такого человека, который сам на этом деле помучился. А в суде да в милиции могут кровь без толку пустить.
Потом Ковалеву передали телефонограмму и два билета в кино. Телефонограмма вызывала его на сессию райисполкома, билеты принесли из клуба - там сегодня лекция и кино. Слатин слушал и запоминал. Запомнил он и то, что Ковалев в своем директорском кабинете не раздевался, даже фуражку не снял, только пальто расстегнул, словно не собирался долго здесь задерживаться. И то, что за директорским столом кто-то сидел и не торопился уступать место Ковалеву - знал, что он не сядет. Запомнил Слатин и некрашеные полы, и пыльные знамена в углу. "Переходящие", - догадался он. Слатин делал свою работу. Он понимал, что у него слишком мало времени, чтобы разобраться во всем, но боялся пропустить какую-то деталь, какой-то разговор, который лучше объяснил бы ему Ковалева.
- Ты же учишься на плановом отделении судомеханического техникума, ты же сама просилась в контору, - говорил он девушке, которая просила его перевести ее на работу в клуб.
- Я же комсорг, - говорила она, - мне нужна такая работа, где к людям поближе. Хоть бы еще годик без бумаг.
- Нет, тут что-то не так, я тебе ничего не обещаю. Ты подумай сначала. И я тоже подумаю. И потом я еще не знаю, ближе ли к людям в клубе…
А на свою секретаршу, женщину незаметную и медлительную, он накричал:
- Я вас отстраню от работы. Вы не ребенок, я вам десять раз уже говорил: содержание бумаг, которые вам приходится читать, не должно быть известно никому, кроме меня.
- Дмитрий Николаевич…
- Молчите, - пристукнул он кулаком по столу, - молчите и слушайте!
Обедать Слатина он опять повел в тот самый дом, где они вчера ужинали.
- После "рыбного дела", - сказал он, - меня во всем обвиняли. Бытовое разложение приписывали. Любовницу, мол, себе завел. Можно было бы нам с ней зарегистрироваться. А зачем? Я пожилой, у нее взрослые дети. Так и живем.
И опять был обед с водкой.
Ковалева находили и здесь. Видно, его и не ждали в конторе. Бухгалтер принес на подпись бумаги, приходил ответственный за ночное дежурство в заповеднике, пришел капитан катера, выделенного колхозникам для поездки в город.
- Мы готовы, - сказал капитан. - С вашего разрешения будем отходить.
- Будешь идти мимо Клавдии, - сказал ему Ковалев, - предложи, может, она поедет.
- Так она знает, Дмитрий Николаевич.
- Ничего, ты зайди еще раз, скажи, от моего имени. Я сегодня погорячился, отругал ее, а за дело ли, сам точно не знаю.
И Слатин догадался, что Клавдия - это секретарша Ковалева.
А Слатину Ковалев сказал:
- Все-таки настоящий разговор у нас получится только после того, как ты по-настоящему ознакомишься с нашими отчетами. Возьми обзорные отчеты, начиная с года тридцать пятого. Почитай, а я отдохну.
…Иногда Слатину приходило в голову, что Вовочка очень смелый человек. Не печатал он не только Гершковича, но и руководителя областного отделения писательского союза, человека со звучной двойной фамилией Волович-Соколенко. У Воловича была та мужественная форма черепа, при которой и облысевшая голова кажется обритой. Больной, с подрагивающей челюстью, часто ложащийся в больницу, он поражал Слатина своими манерами. Сидя на стуле, покуривая, он посмеивался и пошучивал, а выйдя на трибуну, сразу же начинал с самых верхних нот ненависти, разоблачения и осуждения. Ни одного слова в обычной, нормальной интонации. Как будто полутонов он и не знает. Осуждал он и московских уже разоблаченных писателей, и своих местных.
Лысый мужественный череп наклонен вперед, правая рука, болезненно подрагивая, рубит воздух, но не опускается на кафедру - движение закруглено, рука останавливается в нескольких миллиметрах от кафедры. Когда-то, может быть, и стучал, но с тех пор научился выступать, отшлифовал жесты.
Не печатал Вовочка и самого способного и медлительного местного писателя Устименко. Этот и на кафедре и не на кафедре говорил голосом монотонным, наставническим, и голубые глаза его так при этом выцветали, что к концу третьей фразы становились совсем прозрачными и бесцветными. В том, что он говорил, было много прописей, и он сам чувствовал, что периоды его длинны, рассудочны и не могут зажечь собеседника. И он раздражался: да, прописи, да, скучные! Но их надо повторять. Надо! Он не был пустым человеком. Напротив, это был человек определенный, устойчивый. Представитель эпохи, один из лучших ее представителей. Очень прямолинейный и не гибкий. И то, что он говорил, говорила его эпоха.
Не то чтобы Вовочка совсем не печатал то, что эти писатели могли принести в газету. Но он всячески тянул и сопротивлялся. Как будто чувствовал в этих людях угасающую политическую энергию. Но писатели вообще не интересовали газету. Даже те, которым Вовочка иногда звонил домой. Рассказ или глава из нового романа планировались в воскресный номер, но потом и эта норма была сокращена - в самом писательстве было для газеты что-то несерьезное. Редактор говорил на планерках, что писателей нужно учить работать в газете.
Прочитав материал об МРС, Вовочка два дня ходил мимо Слатина с поджатыми губами. Материал лежал у редактора. Слатин видел, как Вовочка туда его отнес.
На третий день редактор сам заглянул в отдел:
- Владимир Акимович, зайди.
Вовочка прошел мимо Слатина. Вернулся он преображенным. Не походка - танцевальные па, означающие любезность и благорасположение.
- Иди, - игриво сказал он Слатину, - зовет.
В кабинете Слатину пришлось долго ждать. Редактор правил полосы и не поднял головы, когда Слатин вошел. Потом он диктовал поправки к передовой статье по телефону. Глаза его останавливались на Слатине, но видел он не Слатина, а того, с кем говорил по телефону. Руки редактора были перебинтованы широким бинтом, пальцы, выступавшие из-под бинта, шелушились. Редактор, словно надорвался, стал часто болеть, в редакцию приезжал с перевязанными руками - у него обнаружилось какое-то нервное заболевание кожи. Однажды Слатин увидел его сидящим на стуле вахтера.
- Отдыхаете? - поздоровался Слатин и вдруг поразился: это же он от автомобиля перешел через тротуар!
Теперь на планерках Владислав не так быстро реагировал, когда Петр Яковлевич его переспрашивал. А однажды и совсем не ответил. И ничего не произошло, все разошлись, оставив редактора в кабинете. Потом Владислав опять четко отвечал на вопросы Петра Яковлевича, бегал к нему в кабинет с развевающейся полосой в руках, но уже нельзя было забыть, как однажды самый осведомленный в редакции человек обошелся с редактором.
В телефонном разговоре возник перерыв, редактор плечом прижал трубку к уху, придвинул забинтованными руками полосы, в глазах его было ожидание, но относилось оно опять-таки не к Слатину, а к тому, с кем редактор говорил по телефону. Прижимать трубку к уху плечом было неудобно, и в этом неудобном положении редактор, наконец, заметил Слатина. В глазах его появилось какое-то выражение.
- Возьми! - показал он глазами на стопку машинописных материалов. Стопка эта всегда лежала на одном и том же месте, по левую от редактора руку. И каждый журналист, входивший сюда, тотчас же на нее смотрел. И Слатин давно уже увидел свой материал об МРС. Он лежал сверху, и в его газетном паспорте не было ни Вовочкиной подписи, ни подписи Владислава, ни подписи редактора. Слатин взял свои странички и вопросительно глянул на редактора. Но тот уже не видел Слатина - слушал, что ему говорят по телефону.
- Поговорили? - встретил Вовочка Слатина любезной улыбкой. - Что же он тебе посоветовал?
- Посоветовал послать в другое место, - сказал Слатин.
- В другое? - И Владимир Акимович неподражаемым - в одно и то же время светским и балетным - жестом развел свободные, расслабленные кисти от плечей в стороны. Руки его раскрыли нечто очень приятное, какой-то забавный вопрос, ему соответствовала любезная, чуть-чуть наивная улыбка, голова склонилась набок. - Просто надо умерить свой темперамент и обрести чувство меры.
И пока он произносил эти несколько слов, лицо его стремительно менялось. Руки закрылись, улыбка соскользнула, "чувство" - назидательно, "меры" - угрожающе. Но поставив точку и выдержав небольшую паузу, Владимир Акимович опять кокетливо улыбнулся, как будто раскланиваясь и приглашая Слатина еще раз полюбоваться на то, что он сказал и сделал. Как будто приглашая Слатина еще раз прислушаться к этим словам: "чувство" и "меры".
Никогда еще он не разговаривал со Слатиным так угрожающе.
- В другом месте, - сказал Вовочка, - такие же упрямые люди сидят.
Стульев поднимал голову от работы только для того, чтобы выпустить табачный дым, - он, как всегда, курил, не вынимая папиросы изо рта. Он где-то достал толстое настольное стекло - ни у Слатина, ни даже у Вовочки такого не было, - под стеклом у него скапливались и время от времени менялись фотографии и рисунки. Рисовал он сам чернильным пером, а фотографии ему дарили. И еще одно новшество ввел Родион Алексеевич. Как-то он принес в кабинет театральную афишу и приколол ее кнопками к стене напротив своего стола. Вовочка долго косился на эту афишу, но потом как будто смирился. Афишу сменил киноплакат. Афиши и киноплакаты Стульев выбирал из тех, которые в редакцию приносили театральные администраторы и работники кинопроката. И теперь он иногда, отрываясь от работы, откидывался на спинку стула, засовывал руки в брючные карманы и несколько минут смотрел на афишу. Потом что-то рисовал той же самой ученической ручкой, которой правил газетные материалы. Рисунки выбрасывал в корзину. И только некоторые укладывал под стекло.
Все эти годы Родион Алексеевич пытался освободиться от Вовочкиной власти. Когда Вовочка ушел в отпуск, Стульев и Слатин дали в два раза больше материалов, чем при Вовочке. Папка готовых материалов пухла, и редактору это нравилось. "Мы должны делать полтора номера в сутки" - был один из главных его производственных принципов. Это означало, что треть материалов, запланированных, набранных, с которыми у журналистов связывались свои надежды, каждый день летела в корзину. "Невидимые миру слезы". Зато у редактора был выбор. Когда Вовочка вернулся из отпуска, его ждал страшный удар - редактор выделил Стульева в отдельный "сектор". Родион Алексеевич перебрался в каморку, в которой до этого фотокорреспонденты сушили под вентилятором свои фотографии.
Вовочка страшно страдал и очень настойчиво добивался возвращения Стульева в отдел.
Родиона Алексевича переводили в секретариат, возвращали в каморку, Вовочка и Слатин несколько месяцев работали вдвоем. Потом Стульева опять направили в отдел, он сел за свой стол, но теперь это был человек, который недавно работал самостоятельно и которого в любой момент могут направить работать самостоятельно. Вовочка мог сколько угодно разговаривать со Слатиным, Стульев ничего не слышал.
Однако Вовочка говорил и для Родиона Алексеевича.
* * *
В ночь с субботы на воскресенье 22 июня 1941 года к Слатину позвонил Курочкин. С вечера у Слатиных долго задержался Сурен Григорьян, в комнате было жарко, спали тяжело, и звонок прозвучал в этом тяжелом сне. К дверям вышла мать, она вернулась и сказала:
- Это Курочкин. Никуда не ходи, скажи, что не можешь, что у тебя аппендицит.
Слатин, не зажигая света, прошел по темному коридору, открыл дверь и увидел Курочкина. На лестничной площадке горела лампочка. Курочкин стоял, прислонившись спиной к перилам. На нем была белая рубашка, отглаженный костюм. И все это было тревожно и необычно, потому что он был так тщательно одет, а было два часа ночи, и свет на лестничной площадке был ночным, безлюдным, сторожевым.
- Миша, - сказал Курочкин, - мне нужна твоя помощь. Оденься и скажи своим, что у меня не открывается дверь и я прошу тебя помочь.
Почему-то не задавая вопросов, Слатин пошел одеваться. Он затягивал шнурки на туфлях, наклоняться ему было тяжеловато, он чувствовал свою взрослость, свою громоздкость, и эту душную комнатную темноту со вздохами матери, с шорохами, с привычным расположением световых пятен от уличных электрических фонарей и понимал, что ввязывается в историю, в которую ему ввязываться не следует.
На улице оказалось не так темно, как это представлялось из комнаты. Асфальт был сероватым, пустые тротуары выглядели широкими, и полоски трамвайных рельсов блестели.
- Миша, - сказал Курочкин, - тебе нужна эмоциональная встряска.
Они уже прошли квартала два, а Курочкин не торопился объяснять Слатину, куда он его ведет.
- Так в чем же все-таки дело? - спросил Слатин.
Дело, как он и предполагал, было глупейшим. Курочкин с его необычайным женолюбием уже много раз попадал в такие истории. Его заставали с женщинами мужья и женихи этих женщин, он вылазил в окна, спускался по пожарным лестницам или вступал в объяснения с разъяренными и оскорбленными мужчинами. И на этот раз он засиделся у девчонки, родители которой уехали к родственникам на субботу и воскресенье. Жених этой девчонки тоже был в командировке, но он вернулся ночным поездом и сразу же направился к невесте. Девчонка перепугалась - жених был человеком очень сильным и неуравновешенным. Вначале он просто стучал, потом стал грохотать и, наконец, ломиться. Не замечать этого грохота уже было нельзя, и Курочкин сказал девчонке, чтобы она попыталась спровадить парня. Девчонка попробовала. "Ночью я тебя не пущу, - говорила она. - Ты пьяный. Я не хочу тебя видеть. Ты хулиган". Но все это только разъярило парня. Он притащил со двора какую-то железку и попытался взломать дверь. Девчонка закричала: "Караул!" Она кричала на все многоквартирное парадное, но ни одна дверь не приоткрылась. Тогда Курочкин посоветовал ей:
- Обмани его. Возьми на пушку.
Девчонка сказала:
- Мне говорили, как ты ведешь себя в командировках! Я тебя не пущу!
И парень, только что пытавшийся взломать дверь, уже заподозривший, что девчонка не одна, вдруг затих. Стал требовать:
- Кто говорил? Я его сейчас приведу!
Девчонка назвала какое-то имя, и жених убежал. Курочкин предложил:
- Пойдем ко мне.
- Он же вернется и сломает дверь.
- Ну и сломает, - сказал Курочкин. - Скажешь: испугалась, убежала. Квартира пустая, он ничего не докажет.
Девчонка стала собираться, а Курочкин сбежал по лестнице во двор. И тут столкнулся с женихом, который вел какого-то парня. Они оглядели Курочкина, но он выдержал их взгляды и ушел. Так что девочка осталась одна с этими ребятами. И судя по всему, там должно произойти что-то недоброе.
- Ты понимаешь, - сказал Курочкин Слатину, - я боюсь, что он ее убьет.
- Ну уж убьет, - сказал Слатин. Они шли по черному проспекту, и он был абсолютно пуст. Окна в домах черны, асфальт все так же подсвечивал серым, как будто в тумане или в росе. Все было нелепым в этой истории. И энергия Курочкина, переходившего от одной девчонки к другой, которого не то что остановить - сдержать ничто не могло. И решительность жениха, который, несмотря на свою хулиганскую напористость, оказался наивнее и Курочкина и даже собственной невесты. Но самое досадное - сама девчонка. Поджарый Курочкин в своем новом костюме и модных лаковых туфлях пришел к ней на несколько часов и выкрутился, благополучно ушел; парень-хулиган, которого она боится и все-таки держит возле себя женихом, запугивает ее. Вот она и расплачивается сейчас за все. И некому ее защитить по-настоящему.
Курочкин сказал:
- А что, в такую минуту может и убить. Я бы за себя, например, поручиться не смог. Ревность, оскорбленная ревность - тут что хочешь может произойти.
- Откуда у тебя ревность? - сказал Слатин, - Ревновать может тот, у кого одна на всю жизнь. Ты же их все время меняешь.
- Нет, Миша, ты все неправильно понимаешь.
- Ты что же, влюбляешься каждый раз? - грубо спросил Слатин.
- Влюбляюсь, - сказал Курочкин. - Ты этого не понимаешь. Просто у тебя ни разу не было такой, чтобы ты ходил за ней по всему городу, под окнами стоял бы. Настоящей девчонки у тебя не было.
- Когда я был мальчишкой, - сказал Слатин, - я ухаживал за девчонками.
- Нет, ты не понимаешь. Тогда было одно, а сейчас другое.
- Ну о чем бы я сейчас говорил с молодой девчонкой? - сказал Слатин, и Курочкин ему не ответил.
И Слатин подумал, что оба они друг друга немного презирают. Слатин Курочкина за то, что тот не любит работать, плохо пишет, за то, что много лет сохраняет себя на каком-то мальчишеском уровне, а Курочкин Слатина за то, что он спит вот такими ночами и ничего не понимает в жизни. За то, что он, Курочкин, сильнее Слатина. В такие минуты и самому Слатину казалось, что Курочкин сильнее, что работа - это просто укрытие, в которое Слатин прячется от настоящей жизни. А настоящая жизнь там, куда ведет его сейчас Курочкин.
Они пришли к центру. Прошли мимо окружного армейского штаба, мимо здания горкома и горисполкома и вошли в тень боковой улицы. Курочкин держался ближе к дороге - отсюда ему что-то было виднее.
- Вот это окно, - показал он Слатину.
Окно было таким же, как и все окна большого четырехэтажного дома, но теперь темнота его завораживала.
Свет в парадном был такой же, как в парадном Слатина: безлюдный, тревожный, сторожевой. На втором этаже Курочкин постучал вначале осторожно, а потом все громче и громче.
- Люди сбегутся, - сказал Слатин.
- Тот парень целый час грохотал, - сказал Курочкин презрительно, - никто не выглянул.
За дверью было тихо.
- Увел с собой или убил, - сказал Курочкин. - Что делать?
- А я думаю, - сказал Слатин, - все проще. Надоели вы ей. И ты и жених. Сами выпутываетесь, а ей расхлебывать. Она и не отвечает.
- Ты думаешь? - сказал Курочкин и усмехнулся.
- Ну позвони в милицию. Если опасаешься всерьез, надо звать милицию. Мы же не можем взломать дверь. Нас как грабителей заберут.
Милиция, конечно, отпадала. Милиция - это скандал, который невозможно скрыть. Они постучали еще. Курочкин стучал кулаком, стучал условным стуком - за дверью молчали.
Они вышли на улицу, покричали под окном. За черным стеклом молчали, и они двинулись домой. Решили ждать утра. Они шли по тому же длинному проспекту, и Курочкин говорил: