Женя и Валентина - Семин Виталий Николаевич 17 стр.


В детстве Женя все ждал, что мать в ответ на это "Ну!" топнет ногой, накричит на Ефима. Теперь он знал, что мать никогда не закричит, никогда не топнет, хотя до сих пор не понимал, что мешает ей это сделать. Мать всегда казалась Жене и умней и шире отца. В доме у них при нелюдимом и желчном Ефиме всегда было полно народу. Гостили племянники и племянницы - из Мариуполя, родственники из Одессы, свои, местные племянники. Женина мать была всеобщей теткой. Обременяли ее не задумываясь, не извиняясь, не обращая внимания на грозного Ефима. Мать была главной в доме. Это понимали все, кроме нее самой. Все, в том числе и грозный Ефим, придирчиво принюхивавшийся к кухонным запахам, присматривавшийся к воротничку свежеотглаженной белой рубашки - не отливает ли желтизной. Когда он наконец надевал эту рубашку, сменял свое грозно-вопросительное выражение лица на буднично-деловое и стремительной походкой легкого, очень худого человека выходил из дому, мать юмористически вздыхала: "Ах ты боже мой!" - и возвращалась к обычным своим делам, от которых на несколько минут отвлекалась, провожая Ефима: кормила племянников, выгоняла из комнаты мух, занавешивала от солнца газетами окна, протирала мокрой тряпкой старые, много раз крашенные полы, иногда посыпала их травой, чтобы сохранить в комнатах прохладу и чистый воздух до тех пор, пока вернутся с работы Ефим, Женя, жена Жени Валентина, стирала, гладила, готовила обед и делала тысячу других маленьких дел, ни разу не опоздав с обедом, ни разу не пересолив, не пережарив. То было время столовых, судков - специальных кастрюлек, в которых холостяки или работавшие на производстве хозяйки носили из столовых обеды домой, - а у Жени, Ефима и Валентины был дом. У них весна всегда вовремя начиналась редиской и салатами, лето - молодой картошкой и огурцами, у них были здоровые желудки, и Ефим мог позволить себе быть брезгливым потому, что чистоплотной была Антонина Николаевна. И потому что у них был дом, к ним в маленькую старую квартиру тянулись родственники, у которых и квартиры были получше и зарплата повыше. Родственники приезжали из Одессы, Севастополя, Мариуполя, и Женя давно считал, что город, в котором он живет, лучше и Одессы, и Севастополя, и Мариуполя. Когда Женя женился, он не стал искать себе квартиру, а привел Валентину к матери - не мог представить, как будет жить в другом месте. Шесть лет прошло с тех пор, а мать ни разу не поругалась с невесткой, хотя Валентина вовсе не была покладистой и обходительной. Лишь иногда Антонина Николаевна поглядывала на Валентину с тревогой, когда та слишком решительно что-то от Жени требовала. Вот хотя бы чтобы Женя поступил в институт.

- Пусть он сам. Пусть сам, - говорила она Валентине, едва ей начинало казаться, что Женя сердится. - Ты не требуй от него.

Женя смеялся тому, как мать учит насквозь современную самолюбивую Валентину:

- Нет, мама, она имеет право требовать.

Валентине очень хотелось быть женой инженера, как тогда говорили - итээровца, начальника цеха. А еще больше ей хотелось, чтобы Женя по вечерам ходил вместе с ней в институт, а не на водную станцию, где бывает так много хорошеньких физкультурниц.

- Они спортом занимаются, чтобы скорее выйти замуж, - говорила она Жене. - Щеголяют в купальниках. Будто я не знаю, сама на водную станцию ходила.

Женя смеялся: физкультурницы в купальниках ему не угрожали - он был очень уравновешенным человеком как раз там, где у других всякая уравновешенность кончалась. Вот и этот институт! Не хочется, хоть ты убей! Еще и так интересно жить. И начальником цеха не хочется. Женя не мог этого объяснить ни матери, ни жене (особенно жене!). Такой характер, что ли. А может, друзья просто все такие подобрались - токари да слесари. А может, возраст не подошел, с водной станцией расстаться неохота. Или еще что-то…

- Нет в тебе этого… азарту, - говорила с досадой Валентина. - Я на третьем курсе, а до сих пор к тебе за консультацией и по математике и по чертежам. Тебе бы и делать нечего - только экзамены сдать. Не понимаю, как такой неазартный человек спортом занимается. Девчонкой я думала про тебя - вот фанатик, за трамваем бегает. А ты просто тюлень. Ты просто притворялся фанатиком.

Валентина была подвижная, немодного по тем временам высокого, почти в уровень с Женей роста. Ей все казалось, что Женя недостаточно внимателен к ней, что любит он ее слишком спокойно. И улыбка его казалась ей излишне спокойной, и то, что его трудно, почти невозможно вывести из себя, раздражало ее. И обижало то, что он ей самой предоставил налаживать отношения со свекровью и свекром и никогда не вмешивался в домашние дела.

- Вот получу диплом, стану твоим начальником, - говорила она, - посмотрим, что ты тогда скажешь!

Женя смеялся, но не спорил (а Валентине было бы легче, если бы спорил). Он и правда не очень переживал, если проигрывал на соревнованиях, не казнился самолюбиво, но фанатиком он все же был. Проиграв, он пробовал для себя новый режим тренировок, придумывал диету - ни грамма алкоголя, ни одной папиросы, не больше пяти стаканов жидкости в день - и вообще всячески, испытывал свой организм. Начал он бегать за трамваем, например, после того, как проиграл встречу по боксу. Боксом он до этого почти не занимался - на соревнованиях выступал потому, что некого было выставить от завода, - а проиграв, взялся за тренировки всерьез. Точно так же всерьез он занимался рентгеновскими аппаратами, когда помогал Николаю, всерьез решал кроссворды в "Огоньке", и вообще он о себе говорил: "Нет, в этом я ничего не понимаю", - если не знал дела полностью и всерьез. Всем домашним Женя чинил часы сам, а когда Валентина похвасталась подругам, что Женя и часы умеет чинить, он сказал: "Нет, в этом я ничего не понимаю". Он очень легко так говорил о себе и смеялся, когда Валентина раздражалась и ругала его.

* * *

Женя вскочил в прицепной вагон трамвая - он всегда ездил в прицепке - и остался на подножке. Вагон был полупустым - трамвай только что развернулся на конечной остановке - и по-особому, по-воскресному пыльным и жарким.

- Войдите в вагон, - сказала Жене утомленная воскресной жарой кондукторша (все сегодня гуляют, а она на работе!). - Что мне, за вас отвечать?

- Воротничок белый, - улыбнулся кондукторше Женя. - Вспотею - испачкается. Увижу милиционера - поднимусь.

И хороший человек кондукторша бледно улыбнулась.

- Вы что, не слышали - война!

- Как не слышал! - сказал Женя.

- Германия на нас напала, да? - спросила кондукторша. - Немцы на нас пошли? А то пассажиры говорят, говорят, а я не разберусь. - И она опять бледно улыбнулась: так устала от жары, что и война где-то там, за полторы тысячи километров, не страшна. - Я сейчас одного пьяного везла. Ему говорят: "Война!" - а он ничего не понимает.

- Проспится, завтра поймет.

Это поразило кондукторшу:

- Все уже знают, а он только завтра узнает! Вот что водка с мужиками делает! Зальют глаза! Несчастные их жены. Я вчера одного возила, три круга сделали, вылазить не хотел, не знает, где его остановка.

Она ругала мужиков, но с каким-то оттенком восхищения. Она заигрывала с Женей и хотела, чтобы он увидел, какая она баба понимающая и широкая.

Женя сочувственно кивал. На остановке у центра, где садилось много людей, он поднялся в вагон, ближе к горячей, накаленной солнцем крыше, от кондукторши его оттеснили пахнущие духами, табаком и потом взволнованные пассажиры. Но кондукторша все время помнила о нем и время от времени улыбалась ему.

Жене везло на хороших людей. Женщины, как эта девчонка в короткой юбке и спортивных тапочках (никогда она спортом не занималась, Женя это мог определить с первого взгляда, спортивные тапочки носит потому, что дешевы), по-доброму расцветали, когда он улыбался им, желчный отец редко повышал голос, начальство ценило, друзья уважали, а если Жене попадался плохой человек, какой-нибудь хулиган, то и он, взглянув в Женины серьезные, не ускользающие глаза, на его прочную шею, на время притворялся хорошим. Так что мир для Жени был наполнен почти исключительно хорошими людьми.

На заводской остановке он попрощался с кондукторшей, помахал ей и спрыгнул, не дожидаясь, пока трамвай станет. Площадь у завода была по-воскресному пустой, асфальтово-душной и жаркой. На деревянном киоске облупилась недавно подновленная голубая краска. Вахтер, который по случаю воскресенья один дежурил у пропускных коридорчиков, не удивился тому, что Женя хочет пройти на завод. Этого рябого вахтера на заводе дружно не любили (Женя поступил на завод лет десять назад, а он уже давно был вахтером). Сколько ни ходи, не пройдешь, не показав пропуск в развернутом виде. И не поздороваешься. "Проходи, проходи!" - скажет он. Работой вахтера была бдительность, он не любил всех этих опаздывающих, толкающихся, норовящих обойти правила и инструкции людей. А работу свою он любил. Это было видно и по его цепким глазам, и по желтой кобуре револьвера, которую он носил сдвинутой на живот, будто оружие ему ежеминутно могло понадобиться, и по тому, как он сверял фотографии с лицами владельцев пропуска, и по тому, как непоколебимо загораживал дорогу тем, кто за несколько минут до гудка хотел уйти домой. Женя видел однажды, как пожилая подсобница с усталым, злым лицом, в мужской спецовке, не по-женски испачканная ржавчиной (на заводе все так или иначе пачкаются о металл, но эта ржавчина на худом женском лице почему-то Жене запомнилась), ругала вахтера:

- И зачем таким власть дают! Обостряют только людей.

Жене была симпатична эта старая и, видимо, больная подсобница. Но он не осуждал и вахтера. Вахтер был добросовестным работником, он делал свое дело, отстаивал каждый пункт инструкции, а инструкция была написана разумными людьми, в этом у Жени никогда никаких сомнений не было. Женя только инстинктивно опасался встретиться глазами с вахтером, как опасаются встретиться взглядом с сумасшедшим - вдруг он с тобой заговорит! - но вообще-то симпатии ему хватало и на вахтера. И вахтер это чувствовал и по-своему Женю выделял.

- Тут до тебя, - сказал он ему, - этот косоглазый прошел. - "Косоглазым" вахтер без всякого почтения называл Котлярова, секретаря заводского комитета комсомола. И спросил: - Выходит, коварно нарушили договор? А наши, значит, верили? Не ожидали?

Женя достал носовой платок, который у него был проложен между воротником и шеей, - его удивила пренебрежительная интонация вахтера: "верили", "не ожидали".

- Вам, папаша, воевать не придется, - сказал он. - Так?

- Так-то так… - сказал вахтер и нехотя отступил, пропуская Женю к металлическим вертушкам. Женя толкнул вертушку и вошел в один из узких коридорчиков, на которые проходная была поделена перилами из гнутых крашеных труб. Вахтер недовольно смотрел ему вслед. - Не придется… Ишь, акробаты! - сказал он.

Если Жене случалось в нерабочий день прийти на завод, он всегда с удовольствием прислушивался к особой, воскресной заводской тишине. Тишина эта в низком туннеле проходной протягивается сквозняком, пахнет маслом и железом - запах, который сюда на своих спецовках занесли тысячи и тысячи людей. А выйдешь на заводской двор - и перед тобой остывающий красный кирпич цехов. Он еще шелушится от недавнего жара и грохота, от звуковой и световой вибрации, а за начерно прокопченными, мохнатыми от металлической пыли глухими окнами цехов ни отсветов плавок, ни вспышек электросварки - цехи остывают. И где-то вдалеке - на складе, что ли, - непривычную заводскую тишину подчеркивает обязательный воскресный звук: кто-то лениво бросает железо на железо, словно пересчитывает детали - раз, два, три… Вчера не успели закончить, а сегодня не работается.

И это безлюдье и эта тишина рождают особое, воскресное, какое-то хозяйское чувство. Не был бы хозяином всего этого, не пришел бы в воскресенье.

В коридорах заводоуправления тоже воскресная тишина. Но пахнет она не маслом и железом, а табаком и холодом длинных и темных коридоров. Воздух ночной или даже вчерашний - все двери и окна заперты. А стены тоже будто шелушатся, оттаивают, остывают. Здание заводоуправления Женя знал хорошо. Знал и эту тишину в сотнях пустых комнат, и то место в коридоре, где, как в цехе, потягивает железом, подоконники лоснятся от масла, а стены вытерты ржавыми спецовками. Подоконники эти напротив бухгалтерии и профсоюзного комитета. Сюда приходят подписывать больничные листы, выбивать квартиру, уголь, дрова, путевки для детей или выяснять, почему в прошлом месяце зарплата была такая, а сейчас на десять рублей меньше. Жене до сих пор ни разу не приходилось здесь выстаивать.

Дальше по коридору тянул постоянный сквознячок. За поворотом - большой бесхозный зал. Раньше там занимались заводские гиревики и штангисты. Но однажды физкультурников прогнали, исщепленный штангой и гирями помост вытащили в коридор, а в зале поверх обычных полов настелили паркет. Сказали - будет столовая. Но потом мастера ушли, а за ними никто стружки не подмел - зал так и остался бесхозным. И постепенно все, что когда-то стояло в бесхозном зале, втащили назад: и помост для штанги, и старую мебель, не умещавшуюся в служебных кабинетах, и какие-то стенды, и стулья из зала заседаний, связанные в ряд по шесть. Паркет ступенькой возвышался над полом коридора, об эту ступеньку многие спотыкались и постепенно потревожили плитки. Теперь их можно было свободно вынимать рукой.

У Жени эти разболтанно лежащие плитки вызывали оскомину. Он и сейчас не мог пройти - поправил плитки, осторожно наступил на них, прошел коридором, поднялся по лестнице этажом выше и двинулся на звук включенного на полную мощность громкоговорителя. Котляров в комитете комсомола включил. Тарелка громкоговорителя дребезжала, слов нельзя было разобрать, и от этого Женю охватила тревога. Он толкнул дверь с табличкой комитета и спросил с порога:

- Что-нибудь новое?

(Вчера он сказал бы: "Пора зал за кем-нибудь закрепить: паркет будет целее".)

- А, это вы! - сказал ему Котляров.

Перед финской войной Котляров окончил военно-мореходное училище, у него осталась флотская командирская привычка говорить подчиненным "вы". В комсомоле говорят друг другу "ты", но Женя на Котлярова не обижался - парень ему нравился. Правда, слаб он в чем-то, легко срывается на крик. Но ведь во время войны с Финляндией сам отпросился с Черного моря на фронт и получил тяжелейшее ранение. Вот и пишет теперь левой рукой, а правой, желтым протезом в перчатке, придерживает бумагу и на входящих смотрит двумя разными глазами. Один глаз у него светло-голубой, подвижный, с маленьким зрачком, а второй - стеклянный, стеклянно-голубой, с неестественно крупным зрачком. И соответственно левая половина лица неподвижная, холодная, командирская, а правая живая и смущающаяся. И странно идущие к этим разным глазам, разным половинам лица жесткие пшеничные воинственные усики.

- Вы были в армии? - спросил Котляров.

- Ты же знаешь, - сказал Женя.

Котляров посмотрел на Женю своим неподвижным стеклянным глазом. И Женя понял - Котляров, который по-настоящему был в армии, сейчас хотел напомнить об этом.

- Кажется, артиллерист?

Женя не ответил. Вытер платком шею, посмотрел на грудь и на живот, нет ли пятна на рубашке, подошел к закрытому окну и стал дергать замазанный густой масляной краской шпингалет. Никак Котляров к штатской работе не может приспособиться. И кличку уже себе заработал - "адмирал". То командует, как на мостике, то вдруг шарахнется, всем "тыкает".

- Окна не открываешь никогда, - сказал Женя, расшатывая в гнезде неподдающийся шпингалет.

В комитете комсомола тоже сильно попахивало маслом и железом, а подоконник и стены лоснились, вытертые спецовками. Приходили сюда во время обеденных перерывов, и после работы, и по делам, и в шахматы поиграть, и так поболтать, папиросу выкурить. Правда, с тех пор, как секретарем стал Котляров, ходят реже. Котляров запретил в комнате курить. Сделал он это запальчиво, как будто боялся, что его не послушают: "Все, ребята, в комитете больше не курить! С папиросами в коридор. Здесь мое рабочее место". И запальчивость и "мое рабочее место" другому не простили бы, но Котляров был герой, и был он болен, ранен, - его послушали, но ходить стали реже.

Окно, наконец, поддалось, склеившиеся половинки треснули, из пазов пошла пыль. Котляров смутился, посмотрел на Женю живым глазом:

- Понимаешь, простужаться стал. Жара на дворе, а я простужаюсь.

Вошел Гриша Лейзеров - инженер с длинной кличкой "Лейзеров играет на фортепиано". Он был из механосборочного цеха, здоровый, веснушчатый, с тонким проникновенным голосом, с манерой брать во время разговора за пуговицу, вертеть ее любовно и говорить: "Понимаешь, я давно собирался тебе сказать…" Никогда он на фортепиано не играл. Год он просидел на том самом месте, где сидит сейчас Котляров, и все тогда было в этой комнате как сейчас: тот же стол, та же красная скатерть и даже стулья те же. Потом заболел туберкулезом, учился в институте при заводе и, когда болел, все равно оставался таким же плотным, веснушчатым и здоровым на вид. Лечился тут же при заводе - на все лето пошел сторожем в заводское подсобное хозяйство. Встречаясь со знакомыми, все так же доверительно брал их за пуговицу, смотрел любовно в глаза и дышал в лицо, рассказывая, как старается круглые сутки быть на воздухе. Одним словом - "Лейзеров играет на фортепиано".

- Здравствуйте, - сказал Лейзеров и на секунду задержался в дверях, чтобы своим любующимся взглядом посмотреть сначала на Котлярова, а потом на Женю.

- Входите, - энергично пригласил Котляров и, прежде чем Лейзеров успел сесть, разрешил: - Садитесь!

Лейзеров сел и спросил:

- Товарищи, что же это такое?

И так как Лейзеров всем своим тоном напрашивался на то, чтобы ему разъяснили, Котляров сказал:

- Это война, товарищ! Понятно?

То, что сказал Котляров, было глупо, но Женя подумал, что тон у него верный. Умного никто сейчас не скажет - никто ничего не знает, - но у кого-то должен быть верный тон.

Назад Дальше