Женя и Валентина - Семин Виталий Николаевич 22 стр.


Обнаруживать свою слабость было никак нельзя еще и потому, что, помимо всего прочего, существовало убеждение: может быть, немцы и сильнее нас пока технически, но уж, конечно, духовно наши люди мужественнее. И если это еще не сказалось на фронте, рано или поздно все равно скажется.

Что-либо просить - плохо. Но можно попросить докурить. Однако твое достоинство пострадает меньше, если ты будешь не первым в очереди. Собственно, просит первый - следующие только занимают очередь. Однако и тут есть своя тонкость. Нельзя терять лицо и занимать очередь, скажем, пятым или шестым. Все равно от папиросы ничего не останется.

В общем, немало надо знать, от многих соблазнов нужно себя уберечь, чтобы сохранить достоинство и не потерять лицо. И никогда, кажется, мальчишкам не приходилось так много учиться достоинству, как в эти военные месяцы.

Среди взрослых они выделяли, как сказали бы теперь, авторитетных. На перерывах разыскивали их, старались держаться поближе. Сохраняли им верность, о которой сами взрослые не догадывались. Женя, несомненно, был авторитетным. Нравились его рассудительность, спокойствие, немногословность. Нравилась готовность к улыбке. Мальчишки покуривали, а Женя не курил, и это нравилось тоже. Мальчишки понимали, что это обеспечивало ему в чем-то независимость. На перерывах многие были обеспокоены желанием покурить, а Женя был выше этого. Чистоплотность и бодрость его тоже, казалось, не зависели от времени суток, от длины смены, от работы, которую он выполнял. За эти месяцы Женя работал не только на переналадке конвейера, не только готовил модели для нового литья, но становился на время прорывов на формовку, разгружал и нагружал вагоны. Теперь часто случались авралы. "Не своя" работа раздражает. Женя тем и был хорош, что не умел обижаться на любую работу. И ребята чувствовали это. Они видели, что Женя так же ловок с лопатой, как с молотком и зубилом. Мальчишки, конечно, не думали об этом такими словами, но они очень хорошо чувствовали: дело не только в работе, в войне - дело в том, как Женя относится ко всей жизни. И снисходителен Женя был. Кто-то накричит на ремесленника, а Женя и раздраженного и обиженного успокоит какой-нибудь фразой…

…Опять гудела сирена. Люди сидели еще несколько минут - вставать никак не хотелось, - но где-то хлопал приводной ремень, над станком зажигалась выключенная на время перерыва лампочка, кто-то включал общий рубильник, и свет зажигался везде. Включался с воем электромотор, с характерным всасывающим звуком щелкало реле на мостовом кране, промасленный трос медленно наматывался на барабан, крюк, покачиваясь, шел вверх. Люди вставали, шли к станкам, а кое-кто только после сирены направлялся в уборную - продлевал себе перерыв. В цехе включался обычный шум. Становилось холоднее. Падала температура на улице и в цехе, падала сопротивляемость организма холоду. Гул снаружи и гуд внутри очень быстро, за несколько минут, съедали бодрость, накопленную во время перерыва. Завод опять включался на полную мощность, а люди уставали все больше и больше, все меньше поспевали за своими станками, все хуже ориентировались в заводском грохоте и электрическом свете. Они теряли в весе и росте. Им было уже слишком много работы, шума, слишком много завода, но они продолжали и продолжали работать. И вдруг среди грохота станков замечали, что дверь на улицу, брошенная кем-то открытой, посерела. Начинался рассвет.

Минут за двадцать до конца смены по цеху проходил кто-то из дневных. То ли мастер явился пораньше участок принимать, то ли у человека дома часы остановились, и он побоялся опоздать. Человека замечали, это было сигналом для всех расслабиться. За десять минут до сирены станки всюду выключались - десять минут даются на уборку рабочего места. Под сводами цеха скапливалась рассветная серость, уши глохли от тишины. Все, что так долго мучило, внезапно отступало, работа закончена, сонливость смыта рассветным холодом, осталась надежда услышать от тех, кто идет на завод, какие-то обнадеживающие новости. И попросить у кого-то докурить. Эта надежда жива, пока ты еще в цехе. Поэтому ночники немного мешкают на своих рабочих местах, собираются у конторки мастера.

С завода идут навстречу потоку дневных. Несколько минут равновесия между сменами - как бы ничейное время, его еще не жалко, и оно проходит по-человечески. Но уже что-то потихоньку начинает сосать внутри: вот-вот прогудит сирена - и время побежит минута за минутой, а еще надо ехать трамваем домой, ложиться в кровать и ловить сон. А сон не будет идти…

* * *

Еще запомнился Жене утренний завод. Ноябрьский заводской двор. Железо отяжелело от первого мороза. Лежит ржавыми ледяными глыбами. Снега еще нет, только земля отвердела и кое-где в ямках сухой, засыпанный пылью лед недавних луж. И все бы ничего - только вот железо! То же на вид, та же ржавчина, но что-то все-таки с ним произошло. Никак оно не может примерзнуть к деревянным подкладкам, на которых лежит, а кажется, что примерзло. Станешь поднимать - не оторвешь. Нельзя этого делать нормальными руками в такой мороз, страшно. Выходя на заводской двор после ночной смены, Женя видит ремесленников и сам чувствует - опять в твоей жизни новое утро, новый мороз, совсем не такой, как в мирное время, а другой, военный мороз. Изо рта у тебя идет пар, но пара этого совсем немного, мало тепла у тебя внутри, и с каждой дозой выпущенного пара его становится все меньше и меньше. И весь двор перед тобой в стальных ржавых слитках льда. И железный этот лед ребятам надо брать руками и носить. Поэтому они в эти первые утренние минуты кажутся себе маленькими. Кажутся, пока жалость к самому себе не пройдет несколько мгновенных стадий и не упрется в этот железный двор, в эту железную необходимость, в этот холодный мороз с клубами заводского медленного пара над котельной, с длинными двенадцатью часами заводской смены впереди, когда среди дня выдается несколько сравнительно теплых часов, так что даже поверхность сухих ледяных луж на солнце немного помокреет. И вслед за кем-нибудь они шагают из холодного помещения во двор. Мороз неподвижный сменяется для них морозом на ветру. В ледяном помещении холодом охватывало, коченило, а теперь продувает. И тут надо или бежать назад, или же идти вперед, хватать железо и, удивившись тому, что оно поддается, тащить его в цех. Давай, подсобник, работай!

Несколько раз Женя добровольно вызывался разбирать не остывший еще огнеупорный кирпич в электропечи. Кирпич разрушается после нескольких плавок, поэтому одна из двух печей всегда в ремонте, а другая дает сталь. В первые же военные дни в цехе решили сократить сроки ремонта. И Женя с отбойным молотком первым полез в электропечь. Прокаленный вулканическим огнем электропечи, кирпич остро пахнет креозотом, смолой. С печи снята многотонная металлическая крышка, к кирпичу уже можно прикоснуться рукой без рукавицы. Но только первое ощущение таково, что жар кажется терпимым. Через мгновение кожу опаляет. Жар поднимается по ногам. Отбойный молоток как будто пробивается к самому центру вулканического жара. На потную кожу садится едкая, пахнущая креозотом, горячая пыль. Несколько отбойных молотков тучей поднимает ее, обостряя запах смолы. Грохот сливается с жаром и темнотой - электрический свет перестает пробиваться сквозь пыль. Толстые каучуковые подошвы из обрезков автомобильных шин накаляются так, что стоять на них невозможно. Через них ты уже прямо соединен с окаменевшим, застывшим в кирпиче огнем вчерашней плавки. И вообще уже можно представить, что творится здесь, когда плавится металл! Ребята выпрыгивают из печи пить воду. Женя кричит:

- Не пейте!

Пить бесполезно. Вода тут же выливается через поры и только сильнее притягивает к коже горячую пыль. Чтобы осела пыль, перестают работать отбойными молотками. Но это даже не пыль - кирпичная пепельная вулканическая пудра. Она так тонка, что легко держится в горячем воздухе, проникает в рот, приникает к щеке. Но все-таки пепельная темнота рассеивается, видны шланги, идущие к отбойным молоткам, красноватая внутренность разбитого кирпича. Поверхность кирпича - оплавленное, пузырящееся стекло. Но внутри это еще кирпич, а естественная его краснота на изломе кажется неостывшим огнем. Под печи особенно изуродован плавкой. Он весь в фиолетовых наплывах шлака, лопата, наталкиваясь на них, издает стеклянный звук. Кирпич так плотно сплавлен, так слился, что приобрел металлическую плотность и звонкость. Пика молотка отскакивает со звоном, напрасно ищешь место послабее - шов или трещину. Везде кирпичная броня. Не очень понятно даже, зачем ее разбивать. Опять включают молотки - грохот и лихорадочный ритм, военная работа. Но дело подвигается медленно. В цехе дневной свет сменяется на вечерний, а в печи все пыльная, пепельная, электрическая темнота. Никто не уходит - добровольцы! Кричат, ругаются, смеются. Без крика тут работать нельзя.

На заводе теперь работал Женин младший двоюродный брат, сын Семена Николаевича Анатолий. Его "устроили" в электромастерскую при заводском гараже. Работу ему на первых порах дали самую простую - выбивать тонкие длинные палочки, которые удерживали и изолировали на якоре электрообмотку. В мастерской была обычная для таких мастерских чистота. Цементные полы подметены, но подошвы ботинок слегка скользят, все металлические предметы лоснятся от смазки, даже рукоятка молотка на ощупь жирна. Работать не выпачкавшись невозможно. Если раньше Анатолий выпачкивался, он немедленно мылся. Теперь выпачкиваться надо было на весь день. И он по неумелости и неопытности выпачкивался гораздо больше, чем другие. Он выбивал палочки, снимал старую обмотку - "раздевал" электроякоря, - а лицо и шея у него были в масле. В обеденный перерыв он шел к Жене в мастерскую. Там во всю длину комнаты вдоль окон тянулся верстак. Он был похож на большой кухонный стол с дверцами, за которыми были полки с инструментами. А сама доска стола была толстая, тяжелая, со стесанными, скругленными краями и такая промасленная, что масло из нее должно было сочиться. На ней в ряд были укреплены тиски, рядом с тисками лежали толстые железные плитки - маленькие наковальни, - чтобы можно было тут, на верстаке, бить молотком по детали. Еще в мастерской были токарные станки, сверлильный станочек, ручная гильотина и балка или рельс с ручной талью, но главным все-таки был верстак. От него, кажется, от его темного цвета, от залапанных тисков и тускло поблескивающих, поцарапанных плит-наковален (каждая плита оттого, что по ней много били, была вогнута) шло в мастерскую тепло.

Женя, увидев Анатолия, улыбался.

- А, уже время! - говорил он, как будто сам не замечал, пришел ли уже обеденный перерыв, открывал дверцы под своими тисками и доставал сверток с едой.

Женина улыбка никогда не обижала Анатолия. Даже если в мастерской было много народу, Анатолий смотрел на всех, а видел Женю. А Женя освобождал место на верстаке, откладывал в сторону зубило, гвозди, какие-то металлические и деревянные детали.

- Чтобы не съесть, - говорил он.

В свертке бывал хлеб, намазанный жидким повидлом, иногда перловая каша в кастрюльке. Семен Николаевич был в армии, отчима Анатолия взяли еще раньше, мать работала, Анатолий после семилетки пошел на завод, и как-то само собой получилось, что заботу о том, что он будет есть на заводе во время обеденных перерывов, взяла на себя Антонина Николаевна. Исчезли жиры, не хватало соли. Резко уменьшилось не только количество разных продуктов - происходило какое-то военное уничтожение вкусовых качеств этих разных продуктов. Все они стали чем-то напоминать перловку. Но Антонина Николаевна и перловку умела готовить так, чтобы она не имела шрапнельной твердости и вкуса. Как-то поджаривала ее на сухой сковородке, томила в кастрюле, пока у перловки не появлялся слабый гречневый запах. И когда Женя снимал крышку с кастрюльки и подвигал ее к Анатолию, Анатолий слышал этот домашний запах.

И раньше тетя Тоня, ее темная от раннего рыночного и дворового печного загара кожа открытых рук, ее седеющие волосы под платочком - платок для того, чтобы волос не попал в борщ или соус, - как-то соединялись у Анатолия с запахом свежих салатов и сдобного теста. А теперь мысли о тете Тоне совершенно соединились с едой. Антонина Николаевна всегда за столом казалась Анатолию усталой, потому что ела мало. Она бы совсем не ела, но боялась обидеть гостей. Она охотно рассказывала, как вымочить и выварить мясо кролика, чтобы оно по вкусу напоминало куриное, как надо не упустить момент, когда домашняя икра из синеньких станет на сковородке скользкой, но сама в этот момент и на кролика и на икру смотрела равнодушно. И теперь, когда Анатолий приходил в дом в Братском переулке, Антонина Николаевна лезла в короб, ставила перед ним картошку, соль, отрезала ломоть хлеба и смотрела, как он ел. И еще запомнилась тетя Тоня Анатолию с кастрюльками в больницах. Кто-то из пожилых родственников постоянно болел, и Антонина Николаевна неизменно приходила в больницу со своими кастрюльками.

И Женя, и Валентина, и Ефим в эти первые военные месяцы не голодали.

К ноябрю большую половину завода уже вывезли. Еще в начале августа по цехам прошли сумрачные военные в сопровождении главного инженера. И хотя ничего не было сказано, в тот же день все знали - будут вывозить станки, а здание готовить к взрыву. В те дни отношение к армии еще только начало складываться. Не к той армии, которую люди видели на парадах и в кино, а к той, что пришла в город и стала здесь главной властью, властью в форме, которая оттеснила и городскую, и заводскую администрацию, и милицию, и НКВД. Потому что все, что решит армия, теперь касалось каждого. Это была власть, усиленная стократно. С этим чувством люди смотрели на группу военных в полевых гимнастерках. Военные шли вслед за главным инженером. Он им что-то показывал, а они будто и не слушали, только двое что-то записывали, раскрыв свои планшеты.

Завод был одним из крупнейших в стране, с 23 июня, когда с потока была снята обычная продукция, он работал только на войну. И то, что такой завод, расположенный так далеко от фронта, от западной границы, стали подготавливать к взрыву, к уничтожению, поразило всех. Не было цеха, мастерской, складского помещения, где об этом не говорили бы во время обеденных перерывов или перед работой. На военных, готовивших взрывные камеры, смотрели с недоверием. Говорили, что если это предусмотрительность, то она хуже всякой халатности, потому что приводит за собой такую мысль, которая сама по себе не имеет права на существование, - военные расписываются в том, о чем они по природе своей не имеют права даже думать. Они допускают, что немцы могут прийти и сюда. Говорили о том, что это, конечно, тыловые военные, что это следствие тылового страха и тыловой предусмотрительности, за которую надо было бы кое-кого как следует взгреть. И никакие собрания, на которых проводилась специальная разъяснительная работа (нечего паниковать, суровой действительности надо уметь смотреть в глаза, предусмотрительность есть предусмотрительность, приказы не обсуждают, а выполняют и т. д.), не могли помешать этим разговорам. Анатолий их слышал и у себя в электромастерской и у модельщиков, когда приходил к Жене обедать. Он и сам в них участвовал, и дома говорил об этом с матерью.

В эти дни Женя подал заявление в военкомат. У Жени по этому поводу были свои соображения. Он считал, что нескромно добиваться зачисления добровольцем туда, куда тебя и так возьмут по мобилизационному плану. Он с самого начала считал, что война большая, хватит на всех, со дня на день ждал повестки. Но и у него все усиливалось беспокойное чувство: где-то без тебя что-то не так делают. Однако ему сказали, что он нужен на заводе. Перестраивался весь поток, и без высококвалифицированных мастеров не обойтись. Может, Женю этот ответ и удовлетворил бы, но и на всем заводе и в мастерской постоянно происходили изменения: людей забирали в армию. Каждый день кто-то приходил прощаться, а Женя оставался на своем месте, за своим верстаком. Поэтому он еще раз подал заявление. Но и на этот раз его оставили на заводе.

То, что завод готовили к взрыву, потрясло Валентину. Сколько людей в армии, сколько мужиков - и отступают! То, что у немцев больше техники - танков, самолетов, - не казалось Валентине достаточным объяснением того, что немцы наступают. Если бы каждый стоял насмерть, ни танки, ни самолеты не прошли бы. Ее сжигала невозможность перелить свою страсть в других. Раньше, на собраниях, ей казалось, что страсть, сжигающая ее, разлита во всех равномерно. Раньше ей казалось, что нет ничего проще, как перелить свою страсть в других, если, конечно, они, как Ольгин муж Гришка или сама Ольга, не оглохли к голосу большой правды. Валентина знала, что ее считают раздражительной. Женя никогда ей этого не говорил, но, несомненно, считал ее раздражительной. И Антонина Николаевна считала ее раздражительной, а девчонки из общежития, с которыми ей приходилось жить, слегка опасались ее. Но оказывается, она была еще недостаточно решительной и бдительной.

Сейчас не время для спокойных, для тех, кто хорошо считает. Как ни считай, результат будет не в нашу пользу. Вся Европа работает на Гитлера - драться надо, а не считать. Слово "предательство" тоже ей ничего не объясняло. Как можно предать миллион вооруженных мужчин! А ведь речь шла именно о миллионах! Вначале Валентина ждала, что немцев остановит кадровая армия, потом стала ждать, когда в армию вольются рабочие, мобилизованные на заводах, - они будут стоять насмерть. Но немцы продолжали наступать, и Валентина стала присматриваться к тем, кто работал рядом с ней. Она опять вернулась в шишельный цех, стояла в ряд со всеми, набивала формы шишельной массой, ее сделали бригадиром. Она первая подписывалась на заем, брала на себя повышенные обязательства и только в одном испытывала неудобство перед своими женщинами - когда оставляла их на собрания. Собраний теперь было очень много. Бывало, до конца смены несколько минут, и все решали, что сегодня обойдется, как вдруг бежал мастер: "После работы в красный уголок!" У Валентины отпрашивались, и она отпускала двух-трех с самыми уважительными причинами, а остальным говорила: "Всем надо явиться". И сама мучилась - опять Вовка дома без нее.

Назад Дальше