Сшивался тоненький мешочек на 4–5 папирос, он через ширинку опускался в брюки. А веревочка привязывалась к пришитой возле нее пуговицы внутри брюк.
Бесплатно ездить на трамвае честь не позволяла, поэтому при движении из отпуска допускалось двигаться рысцой, но не на перекрестках, где "рысцу" (фу, как неприлично!) могли заметить встречающиеся офицеры и приличная публика.
Внутри корпуса у каждого была своя заначка в удивительно изобретательных местах, например за иконой в спальне, под скамьей для ваксы, где чистили башмаки, и даже под ступенями лестницы, ведущей в конторку дежурного офицера в спальне.
Были тайники и в парке, в дуплах столетних лип, посаженных Меншиковым в своем парке, на приметных развилках сучьев и т. д.
Изредка заначка обнаруживалась, и неудачник вынужден был всю неделю стрелять папиросы у друзей.
Курили чаще всего перед печами, тяга в которых была пылкой, а главное, по тревоге бросая чинарь, можно было не опасаться пожара. Пожаров боялись панически.
Папиросы покупали не пачками, а россыпные, самые дешевые шли по 2 штуки на копейку. Пижоны покупали "Сафо" и "Сэр" - дорогие, и у них папироску не стреляли, ибо богатство презирали.
Стараясь стереть грань между ними и нами, как-то сын великого князя К. К., по-моему Игорь, приволок пачку спертых у отца дорогих папирос. Но мы отвергли этот подхалимаж. Мы гордились своей принципиальностью и думали примерно так: пусть он подкармливает своих прилипал, а мы, дети боевых командиров и флотоводцев, выше этого, как Андреевский флаг на гафеле.
Наш немец Пецольд был дремучий. И требовал перед уроком молитву. Православная, но произносилась на немецком языке. Точно не помню, кто заканчивал молитву перечислением всякого рода страждущих и обремененных, а под самый финал по-русски добавлял: "Унд набалдашник".
Долго все сходило нормально. Пока на немецкий язык не заявился инспектор. Дежурный отбарабанил молитву, но вот от "унд набалдашник" воздержался.
Пецольд долго недоумевал и ждал, а потом произнес: "Абер потчему нет унд набалдашник?"
Ну, дальше, как вы понимаете, кому, где-то, сколько-то дней без отпуска на воскресенье.
Как-то на парад в честь корпуса приехал Николай II. В форме капитана 2 ранга он не производил большого впечатления.
В сборочном зале были выстроены все роты. На левом фланге оркестр. Сыграли "Зарю", "Захождение", император обошел строй.
После отбытия его императорского величества нам раздали по коробке шоколадных конфет, коробка была в виде погона. Приезжие кадеты, т. е. не петербуржцы, отлично понимали, что сохранить драгоценные конфеты до каникул - дело безнадежное. Как тут быть? Ребята с коммерческой жилкой сообразили: от далеких родичей конфеты утаить, а в классе превратить их в конвертируемую валюту. И пошел обмен. Аукционная страсть и тут делала чудеса: скажем - пустую коробку выменивали на энн горбушек, которые, в свою очередь, шли за 10 перьев! № 86.
Одним словом, приезд императора запомнился только адским коммерческим ажиотажем.
В лазарет записывались утром у дежурившего ночью воспитателя. После чего банда "больных" следовала в лазарет через гимнастический зал.
Болели удачнее всего: ангиной (в стакане хлебного кваса разводили соль и перед врачебным приемом залпом выпивали; краснота горла и гланд жуткая, и два дня было обеспечено), желудком (тут ничего особенного не делали, а при прощупывании стонали немыслимо, это иногда срабатывало, но сопровождалось приемом касторки, что было отвратительно), инфлюэнцией (для этого под мышкой натирали солью).
Большинство больных множилось перед очередной контрольной работой.
Как-то нас повел в лазарет унтер-офицер. В этот раз я был записан в книжке так: "Ужасная боль в локтевом суставе правой руки, не могу сгибать пальцы, ими не шевельнуть".
В гимнастическом зале стояла "кобыла" (теперь зовется "конем"). Я разбежался, выбросил руки вперед, изящно перелетел через кобылу, присел и оказался перед директором корпуса.
Три воскресенья без отпуска - это высшая кара.
Делать нечего. В воскресенье пошел в библиотеку, сижу, подходит пожилой библиотекарь с добрым лицом и добрыми глазами, спросил, за что я сижу без отпуска. Пожалел. Потом вдруг приносит Радищева "Путешествие из Петербурга в Москву", посмотрите, мол, любопытная книжка. Посмотрел и не оценил - скука смертная. Но ему, конечно, наплел, что безумно интересно. Так и не знаю, что это было - растление малолетних?
Что мы читали в корпусе? Если за эталон принять современных юношей того же возраста, т. е. 15–16 лет, то мы читали, безусловно, много. И не только много, но и разборчиво. Чарскую дружно презирали - это считалось литературой для женских институтов типа Смольного или Ксениевского. Мы увлекались Лондоном, Сетон-Томпсоном, Конрадом. Из русских - Лесковым, Гаршиным, прозой молодого Лермонтова и Пушкина, "Войной и миром", Тургеневым, Гончаровым, Л. Андреева не жаловали. Стихов еще как следует не понимали, а потому относились к ним и к авторам с некоторым высокомерием. Но наряду с этим такие вещи, как "Мцыри", "Дубровский", "Бородино", "Вещий Олег", чтили очень высоко. "Русалку", "По небу полуночи ангел летел…", "Казачья колыбельная" - это мы читали вслух постоянно.
Ненавидели мадам Шерер и ее французскую речь. Как ни старался наш учитель Савари читать по-французски, мы не могли.
Все до одного были влюблены в Наташу Ростову и готовы были немедленно лезть в драку из-за нее. Множество грехов, свойственных великосветским барышням, ей прощалось. Но ее эскапада с Анатолем не прощалась никак. Тут спорили до остервенения, до потасовок. Еще Льва Николаевича упрекали за то, что он не вывел в "Войне и мире" ни одного морского офицера. Что, на флоте не было Болконских, Давыдовых, Тушиных?
Из более серьезной литературы читали историю русско-японской войны. Это поощрялось, но строгого, беспощадного анализа нашего сокрушительного поражения так и не было. Читались военно-исторические биографические книги. Я помню том о Наполеоне с иллюстрациями Мейсонье, издания Девриева. Но если о Наполеоне, Веллингтоне, Шарнгорсте можно было что-то заполучить и прочитать, то о таких наших героях, как Румянцев, Суворов, Кутузов, Нахимов, Корнилов, толковых книг не было.
Теперь о первой любви. Она появилась в 14 лет. Это было сильное чувство. Она была сестра однокашника. Как думаю сейчас, через 70 лет, отнюдь не отличалась красотой. То есть главную роль играла не возможная красота. Главное, чтобы она была близко, под рукой, что определялось ее проживанием во флигеле педагогов. Стоит пройти по двору корпуса, и в одном из окон увидишь ее лицо. Коля, ее брат, ученик нашего класса, стал звать меня к себе, это допускалось.
Постепенно Дага (Господи, надо же было придумать такое уменьшительное от Дагмары!) стала некоторой субстанцией, ее нахождение в поле зрения сделалось абсолютно необходимым. Но, к сожалению, любовь внутри закрытого учебного заведения начисто исключала возможность свидания у памятника Ване Крузенштерну, "Стерегущему" или на Стрелке.
Бдительные взгляды 31 однокашника скоро стали обнаруживать нас и за спиной у черта. Началась травля. А так как первые робкие ростки чувства были еще беззащитны, мы стали встречаться все реже, чувство начало глохнуть, чему способствовала революция. Скоро корпус закрыли, и наш огонек потух.
Это не была адская любовь, нет, мне думается, это было неосознанное влечение, нас тянуло друг к другу, а затем я поглаживал ее волосы (они были бронзовые и завитые от природы). Кульминацией было одно прикосновение моих губ где-то возле ее ушка или на шейке.
Второй раз меня выгнали из корпуса за организацию демонстрации (несанкционированной). Я купил в писчебумажном магазине штук 20 плакатов "Здесь просят по-немецки не разговаривать!" Такие плакаты продавали всюду квасные патриоты во время войны, я такие плакаты даже в сортирах видел.
Перед уроком немецкого языка плакаты были мною прибиты кнопками по всем стенам класса, включая и доски, на которых мелом писали вокабулы. Прикнопил и на кафедре.
Господин Пецольд окаменел, пискнул: "Смирно!" - и исчез. Через пять минут он вернулся с классным наставником и ротным командиром. Ротный разъяснил, что хотя Пецольд и немец, но русский патриот, затем традиционное: "Кто это сделал? Подойдите к кафедре!" Я гордо, печатая шаг, подошел. Меня повели в учительскую, а оттуда дядька на извозчике привез домой. Мать была в отчаянии. Но, как и в первый раз, адмирал-отец помог, и после 3 дней пребывания дома опять все вернулось на круги своя…
В 1914 году мать решила повезти нас в Крым. Где-то в Алупке сняли комнату. Все было прелестно. Но вот в августе покатился и стал расти слух, что немецкий крейсер "Гебен" сотрет с лица земли все поселки. Началась паника. За бешеные деньги татарин довез нас до Симферополя. Посадка на поезд ну совсем как в разгар Гражданской войны. Кое-как добрались до Москвы, пожили у тетки дней десять и спокойно вернулись в Петербург.
Война стала унавоженной грядкой для шовинизма. Умер Н. О. Эссен, и отца с флота перевели в Адмиралтействсовет. Пошла мода на крещение и смену фамилий. И мы быстро стали православными и Корвиными. Нас потешала мамина прыть: ходить в церковь и креститься кстати и некстати.
Под Пасху "Коровья отрыжка" отпускал грехи коллективно. Мы писали грехи на бумажке, а поп ставил нас на колени человек по 6–8 вокруг себя и всех коллективно накрывал епитрахилью. Раз, два, три и - все безгрешны. Тут возникло соревнование: у кого больше грехов. За неочередную горбушку можно было добыть несколько грехов. Началась спекуляция.
Вдруг вспомнил одну корпусную историю. В 1917 году отказались принимать какой-то сомнительный суп и невиданную до этого маисовую кашу. Бунт! Педагоги заволновались, но все обошлось. Уже не то время, не те порядки, не те харчи. А обошлось потому, что кто-то на листе бумаги изобразил некоего революционера, извергающего слюну и лозунг: "На рею барских детей, отвергающих революционную еду!!!"
С февраля 17-го года появились сложности в хождении домой: необходимость приветствовать революционные массы. А с октября мы ходили в форме, но даже без погон и без кокарды, и все равно требовалось искать безлюдные места.
Это было унизительно, особенно унизительно тем, что юношеское сознание не могло воспринять, что же мы сделали плохого своей стране?
Самый старший мой брат и два двоюродных погибли на фронте, защищая родину. Отец всю жизнь сражался за нее. Вопросы "за царизм" или "за родину" были синонимами, и вдруг я стал изгоем.
Было очень трагично. Постепенно юношеский ум все-таки пришел к выводу, что родина это столь великое понятие, что его нельзя отождествлять со случайными выпадами революционных масс.
Морской корпус закрывали так. В здании появились какие-то типы в студенческих тужурках и матросы. Ходили они всюду бесцеремонно, в компасном зале прямо через центр картушки. Так происходило примерно до середины ноября. Когда командир роты, капитан 2 ранга Чарыков, собрал роту в коридоре лазарета и сообщил, что всех нас разгоняют, петербуржцы следуют домой в гортранспорте, казенном обмундировании, но без погон, кокард и палашей (я запомнил эту фразу). Всем остальным командир роты дал аттестаты и денег на дорогу, попросил прощение, что денег может дать мало. Потом он переобнимал всех нас и мы поодиночке разошлись из корпуса кто куда.
Мое возвращение было предельно будничным, так как надо было только перейти улицу - и я дома.
Хуже было загородным. Собственно, было две группы - дети моряков Черноморского флота и дети офицеров Сибирской флотилии. Если севастопольцы еще могли добраться домой, то владивостокчане вряд ли: надвигалась зима с ее морозами, голод, разруха, шныряли какие-то банды. Сколько кадетов Морского корпуса осталось в живых, не знает никто…
Хорошо помню, как после революции василеостровские мальчишки, завидя нас в фуражках и погонах, бежали и дразнились: "Кадет, кадет, на палочку надет, палочка трещит, кадет пищит". Смею заверить, было здорово, особенно оттого, что сдачи не дашь. Один в поле не воин.
Мы жили тогда на 10-й линии Васильевского острова в доме 15. Как-то утром заявились к нам опоясанные пулеметными лентами матросы и заявили: "Адмиральша, завтра с утра катись со своими щенками к… Забирайте только то, что можете унести на себе". Оставили охрану из матросов и ушли.
Я проявил смекалку: предложил матери матросов напоить. Это удалось. Ночью самое ценное мы вынесли и спрятали у соседей, нам сочувствующих.
А утром были препровождены на Варшавский вокзал, откуда и поехали в Лугу к тетке.
Так началась стихия приключений и бедствий.
Должны ли были наши ротные командиры и классные воспитатели готовить нас к революции? Но признаемся - большинство из них даже не знали, что, собственно, декларировала Великая французская революция.
А была ли революция? Вроде и нет. Скорее, это был стихийный гнев - дайте хлеба кормить детей, мужиков угнали на войну с немцем, так кормите же нас!
Одно можно утверждать на все сто процентов - никто в то время и не помышлял о царстве большевизма, более того, самый фантастический ум не мог предполагать, что это такое - реальный социализм.
Недавно отправил Вам письмо, но короткое. А тут вдруг вспомнилось кое-что из древнего и захотелось черкнуть.
Знаете, воспоминания - это цепочка, взглянул на что-то под неким ракурсом, возникла ассоциация, и пошло, словно стал перебирать четки. Хорошо было Аввакумам, Несторам и т. п. А каково нам, марксистам-ленинцам?
В Луге мы быстро впали в полное ничтожество и, чтобы не помереть с голода, я устроился на Лужский артполигон телефонистом.
Но скоро меня вместе с другими парнями посадили в вагоны и отвезли в город Павлово на Оку, где стали формировать 2-ю Петроградскую дивизию. Из Павлова повезли в Казань воевать против чехословаков. Но мы позорно побежали и удрали от братьев-славян аж в Свияжск. Там стоял поезд Троцкого с морской охраной. Нас бросили против Мамонтова, который подходил к Орлу. Тут наступили адские морозы, и все попрятались по хатам, а Мамонтов убег на юг.
Потом мы воевали с бело-латышами, там меня ранило в ногу. Весной 20-го пошли бить поляков; моя дивизия входила в 15-ю армию Корха. Дошли аж под Варшаву, до города Носельска, 30–40 км севернее Варшавы.
Когда под Носельском поляки нанесли нам удар, то мгновенно началось повальное и неорганизованное бегство. Свои пушки мы побросали, правда, замки бросали в колодцы. Самое жуткое впечатление было от нашего транспорта. На телегах были мобилизованные мужики, прихваченные по всему пути наступления. До самой Варшавы тащились деревенские повозки, запряженные худющими лошадьми с возницами в лаптях и домотканых зипунах. И телеги, и мужиков мы попросту бросали, выпрягали лошадей, садились верхами и драпали на восток. Ориентир был один - туда, где солнце восходит. Как мужики добирались домой, один Бог ведает.
Озлобленные поляки расправлялись с отставшими одиночками (на организованные части не нападали). Страшно вспомнить, как жестоко были изуродованы трупы наших.
На обратном пути бегства лозунгом был: "Бей поляков, жидов и коммунистов!"
Достойно удивления, как из этих банд довольно быстро все же удалось создать воинские части, героически пошедшие меньше чем через год на штурм Кронштадта. Вероятно, добиться такого можно было только дикой жестокостью.
Забыл: тысячи мужиков требовались потому, что изможденные от бескормицы и песочного бездорожья лошади с трудом тащили по 4–6 снарядов трехдюймовой пушки.
Война с Польшей в 20-х была не классовая, а самая что ни на есть националистическая. Наши бойцы ненавидели все польское и католическое. У нас в 15-й дивизии особенно. В 31-й артбригаде отличались разведчики братья Еремины из Казанской губернии. Они запаслись не то дегтем, не то краской, и на самом видном здании очередного занятого нами местечка сразу появлялась надпись: "Сдох Пилсудский, сдох!" По одним таким надписям можно было проследить боевой путь дивизии. Те же разведчики на дверях всех костелов писали: "А мы е… матку божку".
Питались всю войну реквизированным продовольствием. В дивизионе у одного из младших командиров была квитанционная книжка. Заняли Гмиду, он к старосте: "Кто тут самый богатый?" Потом к богатому во двор, кабана за ногу, и готово. Затем наш реквизитор определял так называемый живой вес кабана, конечно, на глазок. "Полтора пуда", - говорил он и выписывал квитанцию, но вместо пуда писал…
После Польского похода в Петербурге нас разместили на Большой Дворянской, рядом с дворцом Матильды Кшесинской, в полупустой квартире. Ее обитателями были полчища крыс, с настоящих кошек величиной, и три девицы легкого поведения. Одна из девиц ходила в матросской голландке, синей юбке и, естественно, обратила взгляды на меня.
События развивались стремительно и бурно. Я, несомненно, лишился бы девственности, а может быть, подхватил бы гонорею вместе с сифилисом. Спас меня от них Кронштадтский мятеж.
Мы шли через Мартышкино на Петропавловскую пристань по льду в составе 32-й бригады, я тащил катушку с телефонным кабелем.
Провоевав три года, штурмовав Кронштадт по льду, растеряв все, что было ценного, и вернувшись домой, я встретил одно: учиться мы тебе не дадим - так сказали революционные массы.
Но, стиснув зубы, удалось и это преодолеть и стать нужным стране. А дальше - а дальше известно что: враг народа.
Поймите правильно: только сейчас, готовясь уходить из жизни, возник передо мной вопрос: а может быть, следовало идти в белое движение? И, может быть, если бы мы все пошли в него, не было бы проклятого террора, сталинщины и миллионов людей, отправленных на тот свет выстрелом в затылок.
И почему мы и сейчас не знаем, кто же стрелял в нас?
Демобилизовавшись, я уехал к брату в Таганрог. Туда же приехала и мать с младшим братом. Там я работал на авиазаводе Лебедева, где чинили трофейные самолеты. Оттуда и пошла моя авиационная жизнь, продолжавшаяся полвека.
Из Таганрога переехали в Москву, где брат вместе с М. М. Шишмаревым и Н. Г. Михельсоном проектировали и строили свою машину - морской истребитель "Рыбка". Истребитель оказался неудачным, а коллектив распался.
Я очень хотел учиться в академии Жуковского. Являюсь в мандатную комиссию. Ее председателем был комбриг В. С. Войтов. Он спросил, кем был мой отец. Темнить было бесполезно. И я ответил: "Офицер морского флота". - "Как же, как же, имел честь быть с ним знакомым, - сказал Войтов, - служил на линкоре "Гангут" старшиной первой статьи. Суровым начальником был адмирал Кербер, да улизнул из наших рук. Уж мы-то его вздернули бы на рее обязательно".
Пришлось ретироваться.
Теперь о единстве противоположностей. Прошло много лет, меня арестовали, пропустили через ОСО, и вскоре я попал в закрытую тюрьму НКВД, в нашу знаменитую туполевскую шарагу, "где вредители ковали для своей страны лучшее в мире оружие".
И там я опять встретился с Василием Степановичем Воитовым, бывшим старшиной первой статьи, бывшим комиссаром не то дивизии, не то армии, ныне врагом народа и вредителем. Оказалось, что вредил он, будучи директором авиамоторного завода № 82 в Тушине. Воистину пути господни и марксистской диалектики неисповедимы.