Она указывала на то, что "основное настроение (выявившееся в найденных трех письмах) обнаруживает глубоко-скрытую страшную болезнь, которая разъедает "душу" интеллигенции, даже работающей с нами, и является для нее грозным предостережением".
"Условия эпохи, - говорилось дальше в газете, - требуют, чтобы интеллигенция окончательно, раз и навсегда, пересмотрела свои политические позиции. В исторический момент социалистического наступления и обострения классовой борьбы нужно стать или активным бойцом, или совсем сойти со сцены в самом буквальном смысле".
Однако, несмотря на все усилия следственной власти, уголовная сторона этого трагического случая осталась неразгаданной.
I
В тот год в августе стояла жаркая, совсем летняя погода. Москва на утреннем солнце сквозь дымку синеватого тумана блестела и сверкала золотыми главами церквей, крышами и окнами бесчисленных домов.
Политые с утра, подметенные мостовые в тени дышали августовским холодком, а на солнечной стороне сверкали мокрым глянцем камней и быстро высыхали от начинавшего печь солнца.
Из вокзала периодически, с каждым приходящим дачным или дальним поездом, высыпали, как игрушки из игрушечного ящика, пассажиры на площадь с дорожными корзинами, сундучками и чемоданами. Поражало почти полное отсутствие интеллигентных лиц, буржуазных шляпок, зонтиков и котелков: преобладали красные платки, кепки, которые облепляли проходившие трамваи, торговались с наехавшими извозчиками и медленно растекались по всем направлениям среди уличного шума и грохота столицы.
Каждого приехавшего после нескольких лет отсутствия из Москвы непривычно поражал этот шум: по улицам с непрерывными гудками проносились толстобокие автобусы, без умолку звенели на запруженных народом перекрестках трамваи. Сотрясая мостовую, с звенящим грохотом везлись на дрогах куда-то железные рельсы, откуда-то слышался лязгающий звон железных балок, по которым били тяжелым молотом, - и эти удары глухо отдавались в ближнем переулке.
А среди этого шума, звона и грохота по обеим сторонам улицы двигался непрерывный поток людей.
Иногда какой-нибудь приезжий, в картузе, с мешками, останавливался в узком месте тротуара, чтобы пропустить встречных, но не мог дождаться, так как навстречу ему без конца выливался и выливался поток людей.
- Да что же это, мои матушки, - прорвало, что ли, их! - говорил он, в отчаянии оглядываясь по сторонам.
Очевидно, было какое-то торжество, потому что часто попадались шедшие со знаменами процессии молодежи. Передние шли со строгими, серьезными лицами, в средине и сзади переговаривались и перебегали из ряда в ряд.
Над улицей часто попадались протянутые красные полотнища, привязанные веревками за фонари. И все пешеходы, проходя под ними, поднимали головы и читали: "Железной волей рабочего класса построим социализм", или: "Вычистим из нашего аппарата враждебные и чуждые элементы".
- Проходите, не зевайте, дома прочтете! - кричали задние. Но сейчас же сами останавливались, так как посередине улицы стояла какая-то странная машина с заграничными клеймами, и около нее возились два выпачканных в нефть человека в брезентовых куртках. Машина ломала старый асфальт на ремонтируемой улице, собирая вокруг себя зрителей.
В одном из переулков, среди сваленных лесных материалов и железных балок, возвышался строящийся гигантский дом, весь, как коробка, обшитый фанерой. Отсюда слышались дробный стук топоров, крик и брань возчиков, запрудивших проход и проезд по переулку подводами с тесом.
- Подвинь вперед! - кричал один. - Что растопырился на дороге!
- Куда же я подвину, по воздуху, что ли, полечу! - отвечал другой. Третий тоже что-то кричал, но его голос заглушался грохотом падающих сверху бревен и скрежещущим визгом отдираемых досок, прибитых длинными гвоздями к подмосткам.
- Вот чортов Содом-то! - говорил первый возчик, плюнув и отходя от своей лошади к тротуару.
Проходивший отряд пионеров в синих майках, с барабанщиком впереди, в нерешительности остановился перед повозками.
- Куда вы прете! - закричал возчик. - Не видите, что прохода нет. Всходились! Только делают, что ходят!
Почти в каждом переулке высились дощатые и бревенчатые ребра подмостей и лесов, а на площадях, где прежде стояли вонючие лавчонки, взламывался асфальт и разбивались цветники с фонтанами посередине. Ломались старые тротуары и расширялась улица, ведущая к вокзалу, сплошь заливаемая асфальтом, вместо бывшей здесь пыльной мостовой.
То там, то здесь возвышались уже отстроенные многоэтажные дома, большей частью из темно-серого камня, с длинными узкими балконами и - по-новому - с плоскими крышами.
Все жило напряженной лихорадочной жизнью, которая своим шумом заглушала и делала каким-то ненужным звон колоколов церкви, стоящей в глухом переулке.
II
Только один дом, находившийся в самом центре стройки, поражал полным несоответствием с этой напряженностью жизни.
Высокие стрельчатые окна с решетками, угрюмый, молчаливый вид делали его похожим на церковь, а бесконечное количество башенок, шпилей на крыше еще более увеличивало это сходство.
Тяжелые дубовые двери с витыми ручками открывались с большим усилием и, раз открывшись, тянули своей тяжестью входившего внутрь так, что ему приходилось упираться.
До десяти часов утра двери этого странного учреждения, как бы в противовес жизни и шуму улицы, оставались закрытыми и немыми.
И только в десять одна тяжелая половина их открылась благообразным старичком, швейцаром в белом кителе и вычищенных штиблетах. Он положил под дверь обломок кирпича, чтобы она не закрывалась, - передвинув очки с переносицы на лоб, выпрямил спину и оглянулся на синевшее над деревьями и крышами небо.
- Какова погодка-то стоит, - сказал он, обратившись к вышедшему на улицу дворнику с метлой и железным совком на руке для уличного сора.
- Погодка - на что лучше, - ответил тот, тоже осмотревшись кругом.
- Да, благодать, - сказал швейцар и пошел внутрь здания по твердым пенечным коврикам читать свежую газету к своему столику, стоявшему у колонны.
Огромное антрэ с высокими колоннами и сводчатыми расписными потолками, бесконечно уходящая вверх широкая лестница с белыми статуями по сторонам подавляли посетителя своим, мрачным, молчаливым величием.
Скудные лучи света проходили откуда-то сверху, - очевидно, через разноцветные стекла, - и освещали колонны и белые ступени отлогой лестницы.
Каждый звук голоса или кашля глухо отдавался под сводами, как в церкви, и человек, произведший этот шум, сам пугался его.
Прохлада каменных сводов после уличной духоты и какой-то церковный запах, исходивший, вероятно, от масляной краски на стенах и потолках, неподвижность каменных массивов колонн как бы говорили о вечной неподвижности, враждебной буйному движению улицы.
Это было здание Центрального Музея.
В начале одиннадцатого стали собираться сотрудники. Они в подавляющем большинстве имели нечто общее с самим учреждением. Если на улице преобладали шумные кепки, красные платки, сапоги, то здесь были сплошь интеллигентные лица: мужчины в шляпах, в пальто, дамы в скромных закрытых платьях и с седыми прическами, которые они оправляли перед зеркалом прежде, чем подняться наверх.
Швейцар Сергей Иванович, поспешно сняв очки со своей почтенной лысой головы, с особенным удовольствием бросался раздевать входивших и непременно обращался к кому-нибудь с почтительной фразой:
- Погодку-то какую Бог посылает.
Мужчины все были одеты в пиджаках с летними сорочками в полосочку, непременно с галстуком и запонками. Из интеллигентов не было ни одного, который решился бы нарушить общий тон и притти в рубашке с открытым воротом и с засученными за локоть рукавами.
Только несколько человек совсем иного вида, не заходя в раздевальню, прошли прямо наверх, так как были без пальто и без шапок. Это были комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.
Им молча посмотрели вслед.
Обыкновенно все приходили в хорошем настроении, приветливо, как хорошие господа в своей вотчине, задавали несколько вопросов Сергею Ивановичу; например, кто-нибудь говорил:
- Что нового в газетах, Сергей Иванович?
- Все строятся, - отвечал тот несколько иронически, в тон задаваемому вопросу.
Мужчины, вежливо здороваясь, целовали у дам ручки, у пожилых и старых с особенной вежливостью и почтительностью. Видно было, что здесь не молодежь, а старые дамы поддерживали раз установленный порядок и давали всему тон. И тон был самый вежливый. Всегда говорилось: "Вы изволили сказать", "Будьте добры передать", и т. д.
Сергей Иванович любил свое учреждение и гордился им. Гордился его чистотой, благообразием и тем, что служащие все вежливые, обходительные, настоящие интеллигентные господа, понимающие порядок: никто в грязную погоду не приходит без калош, не бросает окурков, не плюет, и каждый дает на чай в конце месяца.
Но сегодня не было обычного спокойствия на лицах сотрудников, они не спешили подняться наверх, а собирались группами под колоннами и о чем-то тревожно говорили негромкими голосами.
Среди всех выделялась полная, величественная женщина с седыми завитыми волосами, с лорнеткой, мотавшейся ниже пояса на длинном шнурке. Она больше всех волновалась, разводила недоумевающе руками и пожимала плечами, причем брови у нее поднимались вверх с выражением неразрешимого тревожного вопроса. Это была Марья Павловна Бахмутова, работавшая в иностранном отделе библиотеки.
Около нее стоял высокий, барского вида, старик с седой раздвоенной на конце бородкой, в шляпе и в старинной накидке, которых еще не успел снять, - Андрей Игнатьевич Андриевский, заведывавший отделением картин и фарфора.
К нему, как к авторитетному лицу, обращались за объяснениями.
- Я не понимаю, что же это может быть? - говорила Марья Павловна.
- Продолжение и углубление того, что уже давно началось, - отвечал Андрей Игнатьич.
- Где же Ипполит Григорьевич Кисляков? Может быть, он что-нибудь знает более подробно. Сергей Иванович, Кисляков еще не приходил?
- Никак нет.
Но вдруг все замолчали. В подъезд вошел странный человек в сапогах, двубортном пиджаке, надетом поверх синей косоворотки, лет тридцати пяти, с худым, бритым лицом. На виске у него был шрам, очевидно - от пули, разбившей кость виска и выбившей глаз, так что один глаз у него был стеклянный. Благодаря этому у него было особенно жесткое выражение лица, так как к обыкновенному взгляду живого глаза присоединялся немигающий, острый взгляд стеклянного.
Странная тишина наступила в подъезде, когда этот человек не спеша вытирал пыльные сапоги о коврик у дверей. Потом он отдал свою серую кепку Сергею Ивановичу, сказав:
- Здравствуейте, товарищ Морошкин.
Сергей Иванович принял кепку и, поклонившись, ответил:
- Доброго здоровья, Андрей Захарович.
Он поднес кепку к вешалке и при этом переглянулся с сотрудниками.
Пришедший с некоторым удивлением оглядел стоявшие группы сотрудников, как-то неловко, резким кивком головы, молча поклонился и стал подниматься по лестнице наверх.
Марья Павловна посмотрела через лорнет ему в спину и на сапоги.
- Между прочим, объявленьице повешено в библиотечном зале, - сказал Сергей Иванович, выждав, когда человек с стеклянным глазом скрылся за поворотом.
- Ну и что же? - спросила тревожно Марья Павловна, направив лорнет на Сергея Ивановича.
- Назначено на завтра.
- Началось, - сказала она, бросив лорнетку и бессильно опустив руки. - Ну, что же, господа, пойдемте. Кисляков, очевидно, не придет.
Все стали подниматься наверх; дамы впереди, мужчины, вежливо пропуская их, шли позади.
При входе наверх открывался длинный ряд больших зал с каменным полом и сводчатыми потолками, расписанными золотым орнаментом. Эти залы были наполнены огромными желтыми шкафами; в них за стеклами стояли человеческие фигуры с восковыми лицами во всевозможных одеждах. В других местах виднелись древние колесницы, предметы царского обихода и старинного крестьянского хозяйства. У стен стояли стеклянные витрины с табакерками, осыпанными алмазами, в углах - высокие мраморные и яшмовые вазы. Были залы, сплошь уставленные мебелью эпохи Павла и Александра Первого. В других местах стояли каменные бабы, какие-то предметы всевозможных видов и форм, частью разобранные и размещенные вдоль стен, частью еще неразобранные и просто сваленные в углах. При чем было особенно много деревянных резных солонок и ковшей, какие можно видеть на сцене в картинах боярских пиров.
Угoльная зала была полна картин старинного русского письма, потемневших от времени, похожих на иконы, другая - наполнена самими иконами в старинных, шитых жемчугом ризах, а третья - в два света - была уставлена бесконечными полками древних книг с тем их особенным, старинным запахом, который бывает у столетних книг с их мягкой, негремящей, всегда точно сыроватой толстой бумагой.
В этой-то зале и висело объявление, о котором говорил Сергей Иванович. В нем ничего не заключалось на первый взгляд особенного. Просто было сказано, что в пятницу всем сотрудникам предлагается притти на собрание. И подпись: "Директор музея Андрей Полухин".
Сотрудники смотрели на это объявление с таким растерянным выражением, с каким новобранцы смотрят на неожиданно расклеенные объявления о мобилизации, и все молчали, так как за столиком пропусков сидел в синем фартуке новый, недавно назначенный, чужой. И только в глазах дам отражалось, насколько сильно они переживали. Большинство же мужчин стояло с каким-то покорным, бездейственным выражением, какое бывает у иноков. А высокий, черный, в мешковатом пиджаке, висевшем, как на вешалке, Галахов действительно был похож на монаха со своей узкой, реденькой бородкой и всегда опущенными глазами.
Дело было в том, что неприкосновенному до сего-времени островку интеллигенции, которым являлось это учреждение, грозило быть затопленным волнами современности. Месяц тому назад был назначен новый директор - товарищ Полухин, а вместе с ним стала проникать сюда "улица", как говорила Марья Павловна, т. е. появились комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.
На днях же был пущен кем-то слух, что готовится орабочивание персонала, что директор в ближайшие дни созовет собрание и открыто поставит вопрос об этом.
Слух этот теперь подтверждался появлением на стене загадочной бумажки за подписью директора.
- Ипполиту Григорьевичу письмецо, - сказал вошедший с письмом в руках Сергей Иванович. Ему никто ничего не ответил, и он, осмотревшись кругом, положил письмо на один из столов, с усмешкой покачав головой на адрес, который был написан не просто, а наискось из угла в угол.
- Ну, что же, господа, надо приниматься за работу, - сказал кто-то. - Будем ждать событий.
III
Ипполит Кисляков, о котором спрашивала Марья Павловна, бывший инженер, а в настоящем - сотрудник Центрального Музея, запоздал в этот день на службу по двум причинам: из-за жилищных неурядиц и потому, что заходил к доктору, который нашел у него расшатанную нервную систему и ранний склероз. Он поспешно шел, чтобы притти хотя бы к 11 часам. На нем было прорезиненное пальто, порыжевшее от солнца, фуражка и на ногах вместо сапог краги бутылочной формы с ремешками, надевавшиеся как голенища к башмакам.
Иногда он останавливался при переходе через улицу, когда ему пересекали дорогу извозчики и автомобили, ехавшие часто непрерывной вереницей. Тогда он снимал фуражку, торопливо проводил платком по взмокшему от быстрой ходьбы бобрику и сквозь пенснэ нетерпеливо и раздраженно смотрел на перерезавшие ему дорогу экипажи.
У него были маленькие, плотно прижатые уши и остренькая бородка. Бледное, нервное лицо с манерой быстро, точно испуганно, оглядываться, говорило о какой-то неуравновешенности, зыбкости и легкости перехода от одного состояния к совершенно противоположному. Если он кого-нибудь нечаянно толкал, он с испуганной поспешностью извинялся. А когда его один раз толкнул ломовой извозчик ящиком, который нес с телеги в магазин, у Кислякова вдруг появилась на лице судорога страдания и бессильного раздражения.
Впереди себя он заметил высокую старуху-нищую, бывшую аристократку, которая стояла с палочкой, не поднимая глаз и не прося.
Он вынул двугривенный и подал ей. Старуха подняла голову и растроганным голосом сказала:
- Благодарю вас.
Кисляков почувствовал щекотанье в горле, и сейчас же ему стало досадно, что он мало ей дал. Он пошел дальше и стал думать о том, как бы она была поражена и счастлива, если бы он дал ей целый рубль или даже пять рублей. Непременно надо это сделать. Он оглянулся. Старуха смотрела ему вслед. Ему стало почему-то очень приятно от сознания своей доброты. Но на перекрестке он увидел другую нищую старушку такого же вида. Ей он всегда подавал, и она уже ждала его приближения. У него оставалась только рублевка и никакой мелочи. Если ничего не дать - неловко, а рублевку - жалко. И он сделал вид, что ищет какой-то магазин, перешел на другую сторону, не дойдя до нищей. По мере приближения к музею у него начало зарождаться неопределенно тревожное состояние, - быть может - от того, что он опоздал и помнил, что около столика пропусков сидит человек в синем фартуке, который всегда оглядывает всех проходящих мимо него, быть может - от чего-нибудь другого. Но уж каждая мелочь выводила его из равновесия, - например, то, что впереди него шли два человека, занимая тротуар, и он никак не мог их обойти, потому что все мешали встречные, - и это раздражало до последней степени. Даже то, что его пальто было на спине разорвано и заштопано рукой жены, заставляло его съеживаться, так как ему казалось, что все идущие сзади него смотрят на это заштопанное место и думают: "Вон общипанный интеллигент идет".
В одном месте ему пришлось вернуться из переулка назад и обойти кругом, так как там с разбираемой церкви снимали колокола, и милиционер не пропускал никого. В другом колонна комсомольцев, отправлявшихся куда-то с дорожными мешками за плечами, загородила ему дорогу, и ему пришлось дожидаться, когда они пройдут. Он нетерпеливо смотрел на их веселые загорелые лица, а сам думал о том, что человек в синем фартуке, наверно, уже поглядывает на его пустой стол…
Наконец, он выбрался на свободное место; его лицо приняло более спокойное выражение.
Войдя в подъезд, он, не доходя до Сергея Ивановича, сам на ходу снял с себя пальто и вывернул его подкладкой наверх, чтобы тот не заметил заштопанного места. На нем был синий, очевидно - давнишний, от хорошего портного, пиджак с мягким воротником и серые, в мелкую клеточку штаны с пуговичками у колен. Сергей Иванович при его появлении снял очки, торопливо положил их на газету и принял пальто и шляпу. Когда входили сотрудники попроще, дававшие в конце месяца серебряную мелочь, Сергей Иванович только передвигал очки с переносицы на лоб. Если же входили более важные, дававшие по рублю и по два, - перед теми он всегда совсем снимал очки. И степенью его поспешности при раздевании определялось его уважение к данному лицу
Кисляков нервно пригладил перед зеркалом свой остриженный бобрик, посмотрев на себя сквозь пенснэ, потом вбежал по лестнице и сначала прошел мимо дверей библиотечного зала, чтобы посмотреть, где человек в синем фартуке.
Тот сидел на своем месте. Кисляков прошел в зал, но сделал такой вид, как будто он уже давно пришел и только выходил куда-то по делу, а теперь возвращается к оставленной работе.