Шестьдесят свечей - Тендряков Владимир Федорович 2 стр.


Вскрывая конверт с видом Сочи, я думал, что это одно из писем от случайных, но обязательных знакомых: "Разрешите поздравить от всей души…"

"Вы вряд ли помните меня, - начиналось оно, - тогда как я ежедневно, ежечасно вот уже в течение почти двух десятков лет Вас вспоминаю.

Кто я? Я алкоголик, и это самое яркое мое отличие. Во всем остальном ничтожество: человек без профессии, без семьи, даже не вор, не преступник…"

Странно. Да мне ли это?.. Какая-то белиберда. Я взглянул на конверт. Конверт с видом Сочи, адрес школы, мое имя - все точно.

"…даже не вор, не преступник, хотя легко бы мог стать им. Я просто представитель человеческих отбросов, а обязан этому не столько своему ничтожному характеру, сколько Вам, Николай Степанович Ечевин! Вы искалечили меня! Но если бы только меня одного! Страшно, что Вы стали тем, на кого почтительно и требовательно будут указывать - берите пример.

Почему бы мне хоть единожды не помочь людям, доказать, что все-таки не зря прожил свою паскудную жизнь. Я не могу во всеуслышание сказать: люди добрые, берегитесь! Кто мне поверит, подозрительному философу забегаловок? И я не вижу иного способа заставить меня выслушать, как убить Вас! И тогда суд! Пусть суд надо мной станет судом над Вами. Возразите: преступлением открывать правду!.. Но какое же это преступление - уничтожить многолетний очаг общественной заразы. Совесть моя чиста, остальное меня не волнует. Скорей всего, я потеряю жизнь никому не нужного пьянчужки. По мне не станет убиваться жена, не заплачут дети.

Итак, готовьтесь!

Ваш бывший ученик".

Ниже еще несколько слов:

"Мне не надо спасать свою шкуру. Это намного облегчает мою задачу, а потому даже могу позволить себе такую роскошь - написать Вам письмо, известить, кто Вы такой и что Вас ждет".

Письмо, написанное на тетрадном разлинованном листке, широкие приседающие буквы нацарапаны плохим пером. Вид письма какой-то отрезвляющий, будничный, в общем-то, безобидный.

Был вечер, еще не слишком поздний. За окном внизу с треском проносились мотоциклы - весьма распространенный вид отдыха в городе Карасино. За дверью, тяжело ступая, ходила жена. Скоро она уйдет на кухню, загремит посудой, потом позовет ужинать. А там разойдемся спать - она в свою комнату, а я в свою.

Перед глазами поблескивает горячей латунью офицерский кортик - Гриша Бухалов поздравил старика.

Уютный свет настольной лампы освещает мои руки, крупные, мосластые, с узловатыми венами и золотистой шерсткой. Мои руки, лежащие на письме…

5

Скорей всего, гнусная шутка. Кому-то захотелось подкрасить юбилей - мол, в бочку меда ложку дегтя.

Безответственно написать слово "убить"…

Взрослый человек вряд ли решится на такую шуточку, только тот, кто без царя в голове.

Самый падкий в школе на шуточки - Лева Бочаров. Он давно уже ведет веселую войну с учителями. Что-то новое… Не откажешь в изобретательности: "Я алкоголик…" Ишь ты.

"Убить…" - надо сильно ненавидеть, чтоб написать такое.

За что?!

За то, что оберегал дурака от собственной глупости.

Глуп?.. Ну нет, он-то себя считает первым умником: "Задачки с двумя неизвестными щелкаю, как орехи". Пуп земли!

"Убить Вас…" То-то испугается старый дуралей. Лева Бочаров решил пошутить от всего сердца. Он, конечно, догадывается, что шуточка перерастает границы дозволенного, но ведь и сам Лева - личность, не умещающаяся в обычных рамках. "Убить Вас…" Он слегка презирает всех и считает, что в ответ на это снисходительное презрение все должны отвечать любовью.

Когда видишь себя пупом земли, трудно понять, что люди могут ответить тебе ненавистью. Ненависть со всех сторон! Тут уж будет не до шуточек и не до презрения, сам заразишься бурным ненавистничеством. "Убить Вас…" Мысль-то привычна, почему бы, защищая себя, не исполнить ее на деле…

От самомнения - ненавистничество, от ненавистничества к ножу хулигана короткий шаг.

Вот от чего хотел оберечь!

Не оберег. Шуточка-то - вот она, на столе. Гнусней не придумаешь.

Я постоянно делал Леве мелкие уступочки: "Феноменально способен, светлая голова, чудит - пусть себе…"

В прошлом году он систематически доводил учителя математики до истерики. Конечно, этот учитель не отличался ни глубокими знаниями, ни твердостью характера, ни находчивостью в ответах, на его уроках Лева Бочаров устраивал для класса спектакли. Я осуждал Леву и защищал его: "Феноменально же способен…" А математику пришлось перейти в другую школу.

Недавно мне не хватило решительности сказать "нет" родителям Левы. Уж очень робки, очень любящи, единственный сын - пусть себе.

В юности почти в каждом сидит Лева Бочаров. Юность почти всегда неразумна, самомнительна, эгоистична, лишена самоконтроля. Учитель, по доброте потакающий порокам молодости, - преступник!

Я отыскал в стопке тетрадей сочинение Зои Зыбковец и поставил под ним жирную, красно кричащую двойку. Завтра обсудим?.. Что ж, обсудим!

Нашел заодно и сочинение Левы Бочарова…

6

Невыразительное сочинение и выразительное письмо легли рядом. Приседающие буквы… В почерках не было никакого сходства, да это и понятно.

"Убить Вас…" Сказано скупо, без нажима. Правда, эти слова торопливо подчеркнуты, но, похоже, не ради того, чтобы произвести впечатление, скорей, автор выделял важный вывод: не вижу иного выхода.

И пришла трезвая мысль: шутник, желающий до смерти напугать своей шуточкой, непременно бы порезвился, уж постарался бы наполнить письмо угрозами.

И "я алкоголик". Что-то уж очень искусное, не молодое, не ученическое. Эдакая хитрость с аморальным креном.

И "страшно, что мир слеп". Забота обо всем мире, обвинение от лица общества, и все для того, чтоб пошутить?

И приписка… "Мне не надо спасать свою шкуру. Это намного облегчает мою задачу…" Что-то продуманное, выношенное, нет, не шуточный экспромт. И если это совместить с "я алкоголик", то с исцарапанного плохим пером листка подымается такая фигура, что содрогнись и зажмурься.

Невыразительное сочинение и выразительное письмо, я, кажется, напрасно положил их рядом, напрасно вгорячах обрушился на Леву Бочарова. А может, и не сгоряча, скорей всего, просто обманывал себя: неправдоподобно, нельзя верить, куда проще предположить - это же шутка! И свалить на того, кто под рукой, - Лева Бочаров наследил.

Кто он? "По мне не станет убиваться жена, не заплачут дети". Подписался: "Ваш бывший ученик". Признался - я твой убийца.

Кого я мог так сильно обидеть? Не работал прокурором, никого не бросал за решетку, учительствовал, а не судействовал. И он это знает: "Ваш бывший ученик".

Есть, конечно, такие, кто меня не любит, кому я крайне не нравлюсь, как, право же, не все нравятся и мне. Но никогда у меня не возникало желания: хорошо бы убить такого-то. Наверное, и у моих недоброжелателей до этого не дошло. "Ваш бывший ученик". А ученик ли?..

Вспомнил о конверте, схватил его. Конверт с видом Сочи. Тем же испорченным пером нацарапан адрес школы, моя фамилия. Штемпель на марке довольно отчетливый: название известной станции, полсуток езды до нашего города. Опущено письмо вчера.

Письмо дошло, мог прибыть и автор.

Конверт с видом Сочи, солнечного далекого города - места отдыха, места здоровья, места продления жизни.

"Убить Вас…"

За что?!

Я не испытываю страха. Сильнее страха недоумение.

Я искалечил чью-то жизнь, я страшен сам по себе, страшен через моих ядовитых учеников, страшен мой дух… Слишком много взвалил на меня автор письма, чтоб это было правдой.

"Выдающийся… Самоотверженный… ум и совесть нашей педагогики…" Конечно же, нет! Я не настолько самонадеян, чтоб безрассудно верить шумному славословию, которое раздавалось во время моего юбилея. Но я никого не убил, не обездолил, ничего по украл, не брал взяток, не растлевал малолетних, не морил голодом престарелую тещу. Я не ангел, часто бываю раздражителен, срываюсь без нужды, нередко поступаю несправедливо, в чем обычно раскаиваюсь. Кто из нас без греха?.. Уж если мне суд, меня убить, то жить на земле придется лишь каким-нибудь исключительным праведникам.

За что?

Если ты выносишь приговор, да еще смертный, изволь уж подробно ознакомить и с составом преступления, а не отделываться общими словами: страшен, ядовит, дух, видите ли, не тот.

- Коля! - донесся из кухни привычный голос жены. - Иди чай пить. Пора.

Я вложил письмо в конверт с видом Сочи, сунул его в ящик стола.

Встал и подошел к окну, заглянул в темную пропасть, заполненную беспечными голосами, смехом, шарканьем ног по асфальту, шумом моторов и шорохом шин - заполненную жизнью. Заглянул в пропасть, но увидел себя, свое отражение в черном стекле - плоский лоб, глубоко запавшие глаза, нос клином.

Он, возможно, дежурит там внизу, в гуще голосов и смеха, из глубины звучащей жизни следит сейчас за моим окном - бывший мой ученик, ныне мой убийца.

Я старательно задернул занавеску и тут же усмехнулся: уж он-то, наверное, предусмотрел, что приговоренный им к смерти Николай Степанович Ечевин станет плотней задергивать занавески и тщательней запирать двери.

В тесной светлой уютной кухне за накрытым столом сидела, оплывая вниз на слишком узкой табуретке, жена. У нее горделивая посадка крупной седой головы, озабоченное выражение на широком близоруком лице - знакома, как неизменно повторяющийся сон.

Мы сейчас выпьем по чашке чая, скажем друг другу несколько ничего не значащих слов и разойдемся спать - жена в свою комнату, а я в свою…

- Тебе с лимоном или без?..

Оказывается, на кухонном окне у нас вовсе нет занавесок, с верхних этажей дома напротив мы здесь просматриваемся насквозь.

7

Сквозь сон я услышал - кто-то скребется за окном!

Комната словно затянута грязным табачным дымом, как учительская, где полчаса назад кончился педсовет. Все разошлись, но табачный дым не рассеялся - серо и неприкаянно скучно.

За окном кто-то скребется, сомнений нет. А окно на пятом этаже.

Удары сердца отдавались в голове. Я не дышал.

"Да это же сон… Я не проснулся…" Трезвая мысль и сам рассвет слишком трезвый - серо и неприкаянно скучно. И ухает сердце не в груди - в черепе. И звуки за окном - железо скребет о железо. Окно на пятом этаже!

Не закричать ли?..

Жену за стеной всполошу, а соседей не скоро раскачаешь.

Не сон, не блажь, явственно железо скребет о железо. Кто-то за окном, кто-то висит над асфальтовой мостовой на уровне пятого этажа.

Непослушной рукой потянул с себя одеяло. Пружины матраца оглушительно завопили. Замер… Замер и тот, но только на секунду. Снова - железо о железо, осторожно, боязливо, воровски, по-ночному преступно.

Холодный пол обжег босые ступни. Последний раз взвизгнули пружины. Я встал.

На цыпочках по холодному полу, по стенке, по стенке, к окну, к косяку, потянулся к занавеске… Сейчас, вот в эту секунду гляну в лицо своему убийце. Сейчас, при сером рассвете встреча, он, отчаянный, между небом и землей на высоте пятого этажа, я в комнате, и разделять нас будет только стекло окна.

Ну!.. Рука деревянна, тело неподатливо, каменно и набатно раздаются в черепе удары сердца. И совсем, совсем рядом странные звуки - чужая жизнь, с упрямой осторожностью рвущаяся ко мне. Чужая жизнь и моя смерть.

Ну!.. Занавеска чуть отошла…

Словно воздух из туго накачанного мяча, вырвался страх, я сразу весь обмяк, обессиленно задрожали коленные чашечки, ватной рукой уцепился за косяк, чтоб не упасть.

За окном по карнизу гуляют голуби, цепляясь когтистыми лапками за кровельную обшивку, - железо скребет о железо.

Я перевел дух и решительно откинул занавеску. Голуби трепыхнулись, но не улетели. Пододвинул к окну стул, устало, с наслаждением свалился на него.

Как полная чаша, которую боязно расплескать, лежала пустынная улица, до крыш залитая застойной синевой. Горели вялые фонари, и свет их был дремотен, как и сам город. И мирно кумовали за нечистым, заплаканным стеклом голуби. Молодые деревья купали в синей, осязаемо плотной дымке черные ветви. Голые деревья на весенних утренних заморозках. Через несколько часов их пригреет солнце, начнет шевелить застоявшиеся соки. Скоро набухнут и лопнут почки!

Возможно, они не успеют лопнуть…

Где-то он, без лица, без имени, бывший ученик…

Он существует и носит в себе десятилетиями скопленную, непонятную для меня ненависть. Ненависть прорвется, и почки не успеют лопнуть, выкинуть зеленый лист…

Тишина в городе, тишина и сумрак в моей комнате. По стене притаились фолианты с широкими затылками. Историки прошлого века писали много и обстоятельно. За стеной покойно спит жена.

Я, подтянув под стул босые ноги, с наслаждением глядел в окно. С наслаждением потому, что улица за окном пуста. Он не стоял там, не прятался, а значит, хоть эти минуты можно прожить без страха. С наслаждением потому, что видел просыпающийся мир за окном, а кто знает, сколько раз я еще увижу такое?

С шумом сорвались с окна голуби, и стало совсем безжизненно. Столь непоколебимо тихо и засасывающе грустно, что невольно пришла на ум мысль: "Словно уже туда переселился…" Если б там было так же покойно и мирно, пожалуй… готов, ничуть не страшно.

И неожиданно я возмутился: "Как он смеет! Что я сделал такого? Что?!" Возмутительна даже не сама угроза - убью! - а вопиющая несправедливость: очаг общественной заразы! Да как он смеет! Что я сделал плохого? Чем нехорош? Сорок лет учил, свыше трех тысяч учеников прошло через мои руки. А нажил ли я за эти сорок лет себе богатство? Ради ли собственного удовольствия я старался? Легка ли моя жизнь, счастлива ли? Да что в ней было такого, чтоб зачеркнуть? Очаг заразы - чудовищно!

Лежал передо мной спящий город, горели усталые фонари. Мой город, родившийся и выросший на моих глазах, место на земле, приютившее меня. Я глядел на него и перебирал свою жизнь.

8

Легка ли она? Счастлива ли?..

Первое, самое первое, что помню, - вкусный запах новой кожи и большой стеклянный шар, заполненный водой. Шар на низеньком подоконнике слепого оконца.

Сейчас с высоты пятого этажа я вижу кусок улицы, просторной, с деревьями, с пятиэтажными корпусами, украшенными веселыми балкончиками, похожими друг на друга, как матрешки на полке игрушечной лавки. Это центральная улица нашего города, гордо названная проспектом Молодости. Я родился где-то здесь, неподалеку. Где-то. Кто теперь укажет, в каком точно месте стояла избенка сапожника Степки Ечевина? Село Карасино стало городом Карасино, немало пыльных и муравчато травянистых улочек и проулков подмял под себя безжалостно прямой и широкий проспект Молодости. Но где-то здесь, совсем рядом, стучал по колодке мой отец, приноравливаясь, чтоб собранный стеклянным шаром свет из мутного окошечка падал "под молоток". Где-то здесь шестьдесят лет назад прокричал впервые младенец, крещенный под Николу-вешнего.

А шестьдесят ли? Не триста ли?.. В дни моего детства село Карасино знало соху, но не ведало о тракторе, ездило на телегах с грядками, но и слыхом не слыхало об автомашинах, доходили слухи о чугунках, о "больших самоварах на колесах", но железные дороги еще не приползли сюда, и не пользовалось село ни телеграфом, ни телефонами, хотя считалось не столь уж глухим - мимо проходил тракт на Москву, раз в году со всей округи сюда съезжались на ярмарку, торговали, гуляли, пили, пели, кто как умел - тоскливо или разухабисто.

Легка ли жизнь? Счастлива ли?

Рос на кислой капусте и картошке, видел много чужих сапог, но щеголял в опорках, прятался от отца, когда тот напивался и буянил, постоянно слышал надрывный крик матери: "Хлебогады! Чтоб вы все сдохли! Всю кровь мою выпили!"

Но, право, кислая капуста, опорки, пьяные скандалы отца не делали меня несчастным. Детство есть детство - свои радости я имел, в голову не приходило, что жизнь может быть иной.

Незадолго до революции я переступил порог самого высокого - два этажа с мезонином! - самого красивого в округе здания - школы Граубе, стоящей на отшибе от села. Переступил и уже не расстался с ней. Лет десять назад старую школу снесли, вместо нее появилась школа помер пять, торжественно светлый огромный корпус. А намного раньше совсем забылось имя Ивана Семеновича Граубе.

Но в те годы его имя и его школа были известны по России.

Школа называлась народной. Граубе не считал ее своей собственностью, не брал за обучение денег. Выстроил школу и содержал учителей брат Ивана Семеновича, российский миллионер, железнодорожный магнат, покровитель художников и лошадей, сторонник просвещения Алексей Семенович фон Граубе.

Жил он далеко, но слухи о нем доходили и до Карасино. Рассказывали, что в его конюшнях перед каждой лошадью в стойле стояло большое зеркало, рассказывали, что он был семь раз женат, что славился среди крестьян щедростью: "Только заикнись, корову даст!" И еще рассказывали, что после революции он ходил по деревням, кормился Христовым именем, бабы потчевали миллионщика чечевичной похлебкой, плакали от жалости.

Иван Семенович был почему-то просто Граубе, без "фон" и небогат, сам получал от брата учительское жалованье. Он окончил Сорбонну, добровольно забрался в глухое село, куда его брат не успел еще протянуть железную дорогу.

Был он чахоточно тощ, довольно высок, с объемистым лысым черепом. В рассеянном взгляде сквозь золотые очки, в нерешительной складке губ, спрятанных в рыжеватую бородку, даже в легкой сутуловатости постоянно ощущалось что-то сокрушенно виноватое, почти монашеское. Казалось, он постоянно сдерживается, чтоб не сказать покаянно: "Прости меня, братец". Но он заговаривал, и один лишь звук его голоса, неожиданно сильного, глубокого, насыщенного бархатными басовитыми интонациями, вызывал у каждого смятение. Покаянно виноват, монашески смирен - э-э, нет, будешь слушать его и слушаться, не возразишь, скорей присохнет язык. Ни разу я не слышал, чтобы он повысил голос. Самым высшим упреком из его уст было: "М-да-а!" Коротенькое междометие и поворот спиной, остро выступающими лопатками из-под сукна пиджака. Школяр ты или почтенных лет учитель, но все равно останешься пришит к месту этим "М-да-а!".

Иван Семенович наиболее бедным покупал к зиме валенки, иногда даже полушубки. Иван Семенович постоянно для кого-то выпрашивал какие-то пособия, кого-то выручал, кого-то посылал в город, устраивал бесплатные обеды в школе. И, странно, никому и в голову не приходило благодарить его за это. Благодарят обычных людей за то, что они совершили нечто не совсем для себя обычное. Иван Семенович ни на кого не похож, что ни сделает, так и должно быть, а потому простое "спасибо" как-то не шло к нему.

Не испытывал и я благодарности, хотя почему-то он выделял меня. Получал от него не только валенки, полушубок, книги, но и внимание: "Как дома, Ечевин?" А дома у меня без перемен - отец по пьянке бил горшки, мать выла на всю улицу. Я был из беднейшей семьи и прилежен к наукам - этого достаточно для Граубе, чтоб выделить. Благодарности я не испытывал, почтение - да.

У Ивана Семеновича была единственная дочь - Таня, моя ровесница. Мечтательница, выросшая среди отцовских книг.

И мне и Тане исполнилось по четырнадцать лет, когда в школу назначили нового заведующего, Сукова, а Граубе стал простым учителем.

Назад Дальше