- Наши Мусеньки баю-бай будут?
Муська промолчала, она не соглашалась спать, даже если валилась с ног (боялась во сне одна остаться, что ли?), и Тука, взяв ее на руки, тяжелую, горячую, будто вытащенную из печки, понес к кровати. Едва поднял на край постели, перекатил к степе; задернул на окнах занавески: в сумерках мухи слепнут, не сразу находят Муську. Вздохнул, тихонько засмеялся, пошел к столу и съел все, что там осталось: "Надо питаться, чтобы скорей вырасти, мужиком сделаться".
Солнце чуть-чуть перевалилось на другую сторону неба, начало слова сжиматься в огненный комок, но было еще большое, косматое, и на домах, холмах, на всей степи лежал его белый, огненный свет. Только тополя чуть позеленели, будто их окунули в воду и они стали понемножку оживать. Теперь сделалось душно, а это хуже, чем горячо. Этого даже куры не выдержали - спрятались под сарай, и поросенок затих - сварился, хоть мясо ешь. Но все-таки тополя позеленели. Скоро отвалит от земли жара, рассеется в огромном пустынном степном небе, из которого уйдет солнце - злое, косматое, как зверь.
"Надо работать, - решил Тука, - без работы совсем делать нечего и жить скучно. Или уснешь еще, а это вовсе не интересно".
Лучше всего поехать за талой. Возле речки прохладно, искупаться можно, с мальчишками поговорить: может, чего-нибудь интересного знают. А главное - тала нужна. Талы на речке не очень много, к осени ее всю вырубят, растащат по дворам, придется далеко за талой ехать. Без нее в хозяйстве нельзя, она и дрова заменяет, когда подсохнет, и на постройку годится: обмажь плетень глиной - вот тебе и стена. Талу можно продать - запросто каждый купит, кто заготовить поленился. За нее отец сразу обещанный велосипед купит да еще с мотором.
И опять Тука вспомнил о Муське: все-таки она сильно мешает нормально жить. Надо с матерью поговорить, пусть отправит ее на недельку к бабушке, пока Тука по хозяйству управится. Бабушки, хоть и городские, должны внучек своих нянчить, а не писать в письмах, что они больные, старые и усталые. Молодых бабушек не бывает - бывают сознательные и малосознательные. Сознательные до смерти работают, родным помогают.
За плетнем послышался стук: Васька Козулько бил железом по железу. Стук сухой, горячий, как в кузнице. Слушать было противно. Это Васька назло Туке гремит, на нервы действует. Тука хотел пойти к дыре и поругаться с Васькой, но передумал. "Лучше дыру заделаю", - сказал он себе, взял в сенях молоток и гвозди, вытащил из сарая доски от поломанных магазинных ящиков. Осмотрел плетень, смерил дыру, начал работать.
Как это раньше Тука не догадался заделать дыру? Во-первых, Васька в нее лазит, во-вторых, украсть что-нибудь может. Во дворе много добра: солома, кизяк прошлогодний, уголь тоже. Кое-что другое. А Васька к себе тащит. У них вся семья такая - хозяйственная: отец полевод, мать на птицеферме работает, хорошо живут. И еще лучше хотят жить. Из-за этого надо от них отгораживаться, а надежнее - собаку купить злую, на ночь с цепи спускать. Сунется кто-нибудь из Козулек - покусанный назад уползет.
Плетень дрожал, раскачивался, гвозди гнулись, доски скалывались. Тука обливался жаром, от пота щипало в глазах, и он плохо видел, но упрямо колотил молотком. Даже Васька бросил свое железо, глазел, удивленно шмыгал носом: он, конечно, не ожидал, что Тука так быстро догадается, зачем их семейству дыра нужна.
Приладив последнюю доску, вбив в нее здоровенный гвоздь, который на целый палец вылез по ту сторону плетня, напротив Васьки (будто пронзил его), Тука бросил молоток и сел на землю отдыхать. Сидел долго, чуть не уснул, а потом услышал: плачет Муська. Оказывается, она стоит рядом с ним, трет глаза и топает ногой - сердится, что Тука не встречает ее ласковыми словами.
- Наша Мусенька… - начал он, глянул на плетень - заплата была надежная, виднелась белым пятном, - сказал: - Смотри. Это я, сам. Хорошо?
Муська терла глаза, ничего не видела.
- Ты знаешь, кто такая? - Тука встал перед нею, сунул руки в карманы. - Каракатица!
Муська притаилась, соображая, что ей делать: зареветь как следует покрепче или не испугаться этого слова?
- Поняла?
- Не-ет, - открыла глаза Муська.
- Такая птица есть, которая людей живых съедает и всегда плачет.
- Не-е.
- Чего - не?
- Не-ет.
- Пошли играть.
Тука усадил Муську на песок, дал ей банку, ложку, куклу, два гвоздя. Она пыхтела, хмурилась, расшвыривала песок, потом у нее задрожали губы, глаза залились слезами. Бросив в Туку сразу ложку и гвоздь, упав на спину и задрыгав ногами, чтобы Тука не сразу смог подойти к ней, Муська заорала:
- Не-е-т!
Тука сел на пустое перевернутое ведро, приготовился ждать: теперь ничего не сделаешь, теперь пусть орет, пока не охрипнет, пока не выревется. Говорят, так маленькие дети даже умереть могут. Муська еще ни разу не умерла: как почувствует смерть близко - быстренько замолкает. Она хитрая, жить хочет, мороженое кушать, с мамулей целоваться. Пусть поревет.
В селе что-то переменилось: у магазина люди появились, мотоциклы, на подводе привезли пустые бидоны к ферме, чаще приходили из степи и поднимали пыль между домами автомашины. Бабы во дворах заговорили: значит, пришли с работы. А еще жарко, еще день… Вон, кажется, Володька Козулько, брат Васькин, с тока идет, с ним Колька Собакин. Они горох перелопачивают, деньги на велосипеды зарабатывают. Даже издали видно - в карманах тащат. Бессовестные. Улыбаются еще, Собакин папироску курит. И не понимают эти два дурака, что воровать стыдно. Другое дело - взять немного, для еды.
Тука поискал солнце - оно было маленькое и незлое, висело над самыми дальними, мутными холмами, будто заглядывало за них, высматривая себе место, где бы отдохнуть, ночью раскалиться, разозлиться для завтрашнего дня.
Муська ревела. Ей уже надоело реветь, и голос пропал, и слез не было, и последние силы кончились, но она ревела - нудно, тихо, жалобно. Из конуры вылез Космач, вихляясь, подошел к Муське, уставился на нее кислыми глазами: он не мог долго терпеть, когда Муська плакала. Тявкнув, Космач лизнул Муське руку. Она не перестала реветь. Она обалдела от своего рева, и ей, наверное, казалось, что ревет она много лет и должна реветь, пока не постареет. Надо как-то успокоить Муську, а то придет мать, рассердится, что у ее любимой дочурки нервное расстройство, других воспитывать начнет.
Тука подсел к Муське, вздохнув огорчительно, сказал:
- Пожалуй, уйду! - Муська прислушалась. - Уйду совсем, надоела такая трудная жизнь. В степь уйду, к чабанам, или в космос улечу. Попрошусь и улечу. - Муська перестала всхлипывать. - Там и то лучше. Там никаких маленьких девчонок нету. На луне дом построю…
- И я… - сказала Муська.
- Тебе нельзя. - Тука испугался, представив Муську с собой на луне. - Там каши нету.
- Хочу.
- Тебе в детсад надо, вот куда. Это даже лучше. Знаешь, что такое детсад?
Муська притихла.
- Это такой дом, куда таких маленьких, как ты, приводят, тетеньки в белых халатах вас нянчат, кашу манную варят, молоко дают, сказки рассказывают, таблетками лечат, как в больнице, чисто тоже, дети чистенькие; вытри сопли, сопливых туда не принимают; хочешь в детсад?
Муська молчала, вдумываясь в Тукины слова, боясь легко обмануться.
- Ну вот, молодец, - сказал Тука. - Скоро построят, и мы тебя первую запишем, отведем, и ты сказки там будешь слушать. А сейчас пока поиграем давай. Во что хочешь?
- В лошадки.
Тука стал на четвереньки, Муська влезла на него верхом, у плетня он тихонько ссадил Муську, сунул ей в руку лопатку, и она принялась копать землю. Тука отошел к навесу, сел на печку.
У магазина становилось больше народа, слышался говор, появились, задвигались люди между домами, улицу прошивали мотоциклы, оставляя над дорогой кривые строчки поднятой пыли. Где-то за селом, приближаясь, смутно бормотало овечье стадо, и оттуда с ветерком доносился бензинный стрекот тракторов. А после из толпы у магазина вышел человек - небольшого роста, в коротком платье и белом платке, с коричневыми до плеч руками. Он шел тихо, всматриваясь в Тукин двор, неся тяжелую, опущенную до земли сумку. Он шел, покачиваясь, неслышно, шел медленно и очень устало, но с каждым его шагом Туке делалось легче и беззаботнее. И когда стало совсем свободно - так, что захотелось свистнуть и пуститься через огороды к речке, Тука сказал себе:
"Мамка идет!"
И отвернулся, чтобы не заплакать.
Гроза в августе
В темном облаке за лесом мгновенно, как укус змеи, промелькнула молния. Низко, по самой земле, прокатился гром, и моя бабка, живо вскочив, рискованно быстро пробежала от окна к окну, закрыла балконную дверь и форточки. В прихожей погасила свет. Снова вернулась в свой угол, - она там что-то делала, шила или вязала, - глубже уселась в кресло, отодвинулась в самые сумерки угла, сгорбилась, притихла.
В комнате остановился воздух, стало тесно, тяжко. Я глянул в окно: светило солнце, березы напротив, хоть и поникли, сварившись в духоте, но все еще посверкивали листвой; мальчишки гоняли по асфальту зашарпанный футбольный мяч. Я удивился тому, что опять вот так просто не помешал бабке закупорить комнату. Вернее, хотел помешать, но уже позже, - она успела затихнуть в своем углу. А в ту минуту, когда молнии укусила дальний лес, я промолчал. Так было и в прошлый раз.
Вот сейчас подойду к бабке, возьму ее за руку и, медленно внушая, как гипнотизер, скажу: "Дорогая бабушка, слушай. В нашем городе никого не может убить гром. Видишь вышку, научную, она триста метров, на ней громоотвод. Видишь телемачту, трубы - везде громоотводы. Это раньше у вас… Теперь в космосе люди летают, а мы форточками от грозы закрываемся…"
Я глянул на бабку. Она вяло, как в полусне, перебирала что-то в руках, губы у нее тоже шевелились, а глаза были опущены, мертвы, вместо них - темные провалы; мелкие морщины исчезли, зато крупные сделались просто угольными. Что нашептывали ее губы? Молитву? Но ведь бабка и не молится совсем, вспоминает бога больше по привычке, да когда еще приболеет.
Облако над лесом росло, ширилось, превращалось в огромнейшую тучу; там ярко, магниево-бело зажигались молнии, и солнце в каждое такое мгновение терялось в небе. Гром накатывался поверху леса, жестко разбивался о крыши домов города.
Мальчишки гоняли кожаный мяч, их голоса, слышимые в провалах тишины, истончились до писка, мяч щелкал, как бич, об асфальт и стену забора.
- Бабушка, - несильно позвал я.
Она не вздрогнула, не подняла головы. У нее двигались лишь руки, как бы только ими она присутствовала в этой жизни, а сама, душой, была где-то в детстве или, может быть, и совсем в давней давности, с нашими предками.
Я пробую представить себе бабку девушкой. Напрягаю воображение. И вот уже вижу амурскую степь, свою родину. Меня еще нет в живых, а бабка, молодая, в ситцевой косынке, с подоткнутой юбкой жнет пшеницу. Захватывает широко, свивает крепкие жгуты. Шаг - сноп, шаг - сноп… Бабка не очень красивая, у нее крупный нос, пробитые оспой щеки, но она сильна телом, устойчива на коротких тяжеловатых ногах, и за это взял ее в жены, на большое хозяйство, работящий, диковатый казак. "Краса - и то сказать - до венца, а жена до конца". Бабка жнет, дед составляет снопы в суслоны. Работают молча, исступленно. Жарко, гудят оводы, в тени под вербой дремлет, подергивается лошадь. Из-за Амура с китайской стороны, медленно, чернея, поднимается облако. Скоро вязнет в нем и тухнет солнце, гром, сваливаясь к земле, колеблет степь. Бабка к самым колосьям склоняет голову, жнет проворнее, а дед, вскинув красное потное лицо и отерев ладонью раннюю лысину, сжимает кулак, грозит облаку. "В бога, душу…" - дрожа губами, шепчет дед. Небо разверзается над самыми их головами, слепит белый огонь, и тяжкий ливень рушится с огромных высот в травы и хлеба. Бабка, подхватив сноп, бежит с ним к суслону, накрывает суслон перевернутым снопом и пускается, держа в руках подол, к шалашу под вербу. Дед стоит минуту под ливнем, мокнет, после, набычившись, идет в степь, навстречу грозе. Идет, матерясь, сам не зная куда, натыкается в сумраке на кочки, падает; поднявшись, грозит небу и богу, идет дальше. Бродит по степи, ждет, пока прогрохочет гроза и над головой откроется чистое небо. Как бы очнувшись, тихий и виноватый, отыскивает свою заимку - бабка выходит навстречу, молится, крестит его лысую, по-бычьи склоненную голову, - и дед молчит до самого нового дня, будто небесные силы сотрясли ему душу.
В деревне деда побаивались, называли безбожником, хотя он бывал на всех церковных службах, соблюдал требы. Старухи говорили, что в нем сидит бес, и когда случалось деду "вусмерть" напиться, сотворяли над ним всяческие знамения, пытаясь изгнать нечистого. После, перед самой революцией, деда окрестили коммунистом, местный поп запретил ему переступать порог церкви. Но от привычки своей - грозить грозе - дед не отрекся, кажется, больше еще озлился и теперь к словам "В бога, душу…" стал прибавлять: "…в попа и царя…"
В августе дед и бабка жали пшеницу на своем клину. Случилась гроза. Дед ушел в степь и не вернулся. К вечеру нашли его далеко от заимки с пробитым черепом. Решили: убило громом.
- Бабушка, - говорю я в тишину комнаты, чтобы еще раз расспросить ее обо всем этом, чтобы она призналась, из-за чего так боится грозы. Из-за деда? Или родилась на свет, восприняв от предков свой страх.
За окном нахмурилось, туча волокнистым, размытым краем, похожим на дым дальнего пожарища, прикрыла солнце, и лишь пучок острых лучей падал где-то за рекой на березовую рощу, зажигая ее так ярко, что, казалось, деревья вот-вот зелено воспламенятся. Гневно, как напоминание о небесной силе, полыхнула молния; сразу же, подтвердив ее гнев, грубо, услужливо сотряс тверди земные гром.
И снова тишина. И в этой тишине прозвенела и ударилась о стекло муха. Стали слышны часы на буфете - торопливо, звучно они отстукивали секунды. Где-то внизу тоненько повизгивали, щелкали мячом мальчишки. Все сделалось маленьким, резким.
Росла туча ввысь, вширь, громоздилась на город. И дома понемногу мельчали, как бы сходились плотнее, прижимались к земле. Крыши еще проступали матово и лунно, а стены, едва белея, растворялись в безвременных сумерках. И геофизическая вышка, и телемачта, такие звонко высокие в чистом небе, теперь казались истонченными прутьями, из мрака небес воткнутыми в землю.
Вот сейчас, через минуту-две, ударит гром, прогрохочет громило, обрушится жуткая тяжесть, - оттого так пусто в теле и прохладно в душе (как перед смертным риском), - а потом… Что будет потом? Что-то будет. Но это потом… Вот уже тупо, упруго, как надутые шары, перекатываются, лезут друг на дружку облака, чтобы грознее, с большим страхом рухнуть вниз и покатиться по маленькой круглой земле.
Я поворачиваюсь к бабке, смотрю, как она там. Но что это?.. Бабки нет. В углу пусто. Сумеречно и пусто. Ушла, спряталась? Но дверь не скрипела, не хлопала, спрятаться некуда. Я глянул под стол, скосил глазом под кровать - никого. Снова уставился в угол, в самую темень. И в меня проникло такое чувство: будто там, в углу, кто-то есть, однако его не видно. Есть и не видно. Существует сгустком темного воздуха.
Я передергиваю плечами, набираю в себя побольше воздуха, чтобы прояснить голову, и говорю в угол спокойно и твердо:
- Бабушка, брось ты эти свои фокусы. Я все равно вижу тебя. Это, может быть, молния тебя не отыщет. Так ты на нее и действуй. А мне что - мне не страшно, я грамотный. Я тебе вот что даже скажу - лишь бы ты не боялась. В нашем городе все ученые, такой город научный. И знаешь, чего они сейчас добиваются? Нет? Так вот слушай. Этой самой грозой управлять будут. Да. Придет туча - рассеют ее, если здесь не нужна, или направят в другое место, ну, скажем, на целинные земли. Можно, наоборот, пригласить к себе грозу - дать с той нашей вышки сигнал или самолет послать - и как миленькая прибудет, землю польет…
Ударила молния, огненно полыхнул гром.
Я успел глянуть в угол как раз в тот момент, когда комнату осветил магниевый свет, будто нас сфотографировали. Но бабки не увидел, в углу даже не дрогнула тьма.
Было душно, однако я почувствовал, как колко, давно позабыто пробежал морозец по моим ногам и спине. Мне захотелось встать, распахнуть форточки, балконную дверь, включить свет… А вдруг и после всего этого в углу будет пусто?
Пошел дождь, плотный, тяжеленный, как пшеничное зерно. Он веско, тупо колотился в землю, и казалось, насыпал горы небесных злаков. Сделалось еще туманнее, и снизу, от леса, проник запах распаренного веника.
Я повернулся к бабке спиной. Я вспомнил, как она рассказывала мне о своей бабке, которую считали в деревне ведьмой. Та бабка вроде бы жила сто лет, умерла в эту войну от голода. Долго перед смертью маялась, никак не отлетала ее душа, наконец догадались пробурить в потолке дыру. Еще вспомнил, бабка рассказывала про свою бабку такое: сидела она как-то (была еще девушкой) в горнице, вышивала. Вдруг за печкой, где в закутке жила бабка, раздался взрыв. Ну, не взрыв - выстрел, однако сильный, окна задребезжали. Бросилась она к бабке в закуток, спрашивает, что случилось. Та молчит, перебирает связки трав, а над нею, под потолком, дымок синий вьется и пахнет чем-то сгоревшим… Как-то, выпив рюмочку, моя бабка похвасталась, будто бабка-ведьма любила ее. Может быть, потому и сама по сей день возится с корешками и травками?..
Еще молния, еще гром, еще плотнее ливень. Сквозь щели в окнах и двери в комнату потекла прохлада, будто там, в мерцающем и бушующем пространстве, на деревьях и травах намерз тоненький зябкий ледок.
Через минуту вроде посветлело. Да, вон над лесом в размытом влагой облаке пробилось серое сияние. И левее сереет туча. Зерна дождя налились светом, а за рекой, может быть, на том же березовом пятачке, они падали блистающими струями.
Послышались голоса мальчишек. Выбив мяч на асфальт, они шлепали по лужам, хохотали. Хлестко, как удары в ладони, отскакивал от забора мяч.
Гром скатился за город, глох и слабел в лесах и долинах, в безлюдье, злился, обещая свое новое скорое пришествие. Дома поднимались от земли, росли в небо вышки, росло само небо, и вот в окнах соседнего дома зажегся солнечный свет.
Я зажмурился, а когда открыл глаза, - на улице сеялся редкий слепой дождичек, и вся наша комната была полна ярким, зелено-голубым днем.
Медленно повернулся.
В углу сидела моя бабка, тихо перебирала спицами. Она была спокойна, как-то по-особенному чиста лицом, будто омыл ее этот прохладный дождь. И даже руки ее молодо, розово светились.
- Бабушка, - позвал я.
Она вскинула лицо, прозрачно глянула своими стеклянно-голубенькими мокрыми глазками, ожидая вопроса, придержала спицы.
- Ты где была?
Удивленно сжав губы, она что-то хмыкнула и сказала:
- А ты сам-то куда ходил?
Пока я думал, что ей ответить, она, глянув на окно и слезно сощурившись, быстренько проговорила: "Слава тебе, господи!", задвигала мягкими, неслышными ногами и в минуту распахнула балконную дверь и форточки. Вместе с ветром к нам вошло пространство.