- Только в том и виноваты мы, что жить хотели. Ох, как мы ждали, когда наши придут. Когда фашистам проклятым конец. Ждали - вот придут наши, жизнь принесут. И дождались… Из одной тюрьмы, да в другую. Для фашистов мы враги, это понятно, с них и спроса нет. А теперь что же получается: и для своих мы - враги? Ну, кто это так выдумал? Какой человек жестокий. Я сирота, меня Советская власть в детдоме вырастила, а у Кимы - муж на фронте. Вот ему скажут про жену, с каким он настроением воевать будет. И все тут, которые лежат, - советские бабы. Их-то простить бы надо. У всех кто погиб, кто еще воюет - мужья, сыновья. Воюют, тюрьму защищают, где жены-матери томятся.
- Всех прощать нельзя, - пробормотала Кима Викторовна.
- Я про всех и не говорю. Которые по своей воле, это совсем другое дело. Полицаи да немецкие подстилки. А мы на своих работали. Только вид делали, будто на немцев.
- Не спите, доктор? - спросила Кима Викторовна. - Я все Ветлугина позабыть не могу. Доктор у нас был. Тоже, как и мы, уйти не успел. Да и не мог бросить раненых. Так он лекарства припрятывал да партизанам передавал. Самому-то нельзя, так он через меня или через Анютку. Она отчаянная, я-то всего боялась. Ну, вдвоем не так страшно. - Она трудно вздохнула. - Расстреляли немцы Ветлугина. Пытали перед этим. А он никого не выдал. Но все равно всем нам досталось, русским-то. Некоторые все-таки выдержали. Били нас, ну, как видите, не до смерти. Вот живем. Даст бог, вернемся, Ветлугину памятник поставим. За его любовь к людям. Могилка-то его не сыщется, так мы просто так поставим. На нашей земле. А все равно будет память ему.
- А я что вдруг подумала, - проговорила Анюта взволнованно и даже поднялась на нарах. - Такая мысль пришла ужасная. Ветлугин-то, если бы жив остался, как мы… То и его бы так? И его бы в тюрьму? За святые его муки - в тюрьму, как нас!
- Не выдумывай, Анюта, - нахмурилась Кима Викторовна. - Его-то за что? - нерешительно спросила она и сама и ответила: - А нас за что? А всех, которые тут, за что?.. Кто это нас так?
Это был тот же вопрос, который недавно задавала сама себе Таисия Никитична и на который не решилась ответить. Не посмела. Очень далеко увела бы ее мысли цепочка, которая начиналась от этой тюрьмы, от этих тюремщиков, следователей, и шла к их начальникам повыше, к самым высоким… А там кто, у того конца этой цепочки?.. Там кто?..
Заглядывая в ее лицо, Кима Викторовна спрашивала:
- Кто нас так?
- Война, может быть?
- Вы так думаете? - не поверила сестра. - Война. У нее бед много, может быть, и наша беда от нее…
МЫ - ПОТЕРЯННЫЙ МИР
Поезд, в котором прибыл этап на место назначения в Котлас, до утра не разгружался. Заключенным не полагалось знать, куда их везут, но, как всегда, они все знали, и в каждом вагоне находились бывалые люди, которые также знали, что тут их долго не задержат. Отсюда всех разобьют по разным этапам, кого куда - кого поездом до Воркуты или на пароходе на Княжпогост, а если лагпункт недалеко, то и пешком.
В вагоне, где ехала Таисия Никитична, таким бывалым человеком оказалась молодая женщина, которую все звали Тюня. Ее уже несколько раз приговаривали на разные небольшие сроки. Теперь же она направлялась в лагерь, как и все, оказавшиеся на захваченной немцами территории. Это обстоятельство очень ее веселило:
- Политику пришили! Мне! Ребята со смеху сдохнут, когда узнают.
- Жила с немцами? - спрашивали ее.
- Ну и что. Мужики - они и есть мужики. Такие же, как и наши асмодеи…
Ее подружка, молоденькая, похожая на цыганку девчонка Васка, всю дорогу глядя в маленькое зеркальце, любовалась своей красотой и громко на весь вагон выкрикивала:
- Какая я хорошенькая да миленькая! Какие у меня грудочки! И они хотят, чтобы с такими грудочками я у них работала!..
Она без стеснения распахивала пестрое грязноватое платье, чтобы все могли полюбоваться ее маленькими острыми и тоже грязноватыми грудями. Но вскоре ей это надоело, потому что некому было восхищаться ее красотой: кругом были бабы, и к тому же занятые каждая своим горем. Тогда она начинала плакать и вызывала на ссору всех, даже свою подругу Тюню. Поплакав и поругавшись всласть, Васка принималась молиться. Как и все проститутки, она была суеверна, истерична и набожна.
- Господи! - вскрикивала она. - Пожалей меня, бог мой хорошенький, миленький…
При этом она истово крестилась, крепко прижимая тонкие пальцы к переносице, к животу и к остреньким соскам.
Но сейчас, когда поезд прошел станцию с ее скудными огнями, и тихо, крадучись, двинулся куда-то в темноту, все примолкли. А состав все двигался, не убыстряя и не прибавляя хода, и было слышно только легкое постукивание колес на стыках и скрип вагонной обшивки. Так он долго вдвигался в темноту, словно в какой-то черный глухой футляр. Все тише и медленнее становилось его движение. И это замедляющееся движение поезда и затухающая жизнь в вагонах походили на оцепенение, которое постепенно охватывает уже не живое тело.
Приподнявшись на нарах, Таисия Никитична не смогла в вагонной темноте различить окна - кругом одинаковая непроглядная темнота. Как будущее, если в него заглядываешь из тюрьмы.
Никто не заметил, когда остановился поезд. Послышались голоса и хриплое гавканье собак. Слабые вспышки фонарей озарили прямоугольники окон и пробежали по стенкам. Все это приблизилось к вагону, прошло мимо и затихло. Потом окна чуть-чуть посветлели: где-то наверху, должно быть, на крыше вагона, вспыхнул прожектор. Оказывается, не одна она сидит, всматриваясь в свое будущее. И Анюта, и Кима Викторовна, и еще несколько человек. И Тюня тоже, хотя для нее-то будущее, как на ладони под светом прожектора. В душном, переливчатом сумраке, полном ожидания и тревоги, неожиданно прозвучал ее голос:
- Ох, уж поскорей бы до лагерного вольного житья!..
Она радовалась, что заканчивается нудный путь, затхлая теснота, этапная голодовка и полная невозможность проявить себя. Надоела бабье окружение.
- Вольное? - спросила Анюта.
- Не робей, подружка, - весело проговорила Тюня. - Ты слушай меня. Ты молодая и, видать, еще не тронутая, тебе цена будет высокая. С комендантом сойдешься или с каптером. Ниже не соглашайся. И будет тебе лагерь - дом родной.
Около вагона остановились конвойные. Наверное, они закуривали. Заворчала и тоскливо зевнула собака. Конвойные, посмеиваясь и беззлобно переругиваясь, мечтали, как они хорошо и беззаботно поедут в обратный путь за новой партией заключенных. Казалось, эти молодые, здоровые парни, эти солдаты, не нюхавшие пороха, знают очень мало обыкновенных слов и поэтому часто употребляют ругательные. И было не то удивительно, что они все же понимали друг друга, но то, что все их понимали, так к месту и, главное, выразительно они умели заменять обычные слова ругательными.
Закурили и пошли дальше в обход, оберегая эшелон.
Таисия Никитична спросила:
- Трудно в лагере? Я о работе.
Из всех своих спутниц Тюня по-своему уважала только Таисию Никитичну и еще медсестер. Они - медики, единственная и надежная защита от всех лагерных невзгод. От них зависит и жизнь и смерть. Простая медсестра при случае может оказаться сильнее самого главного начальника. Про врача и говорить нечего - сила.
- Вам-то, доктор, нечего печалиться. Жить будете, как в раю.
- Да. Рай…
- Я вам говорю! Вот послушайте…
И она обстоятельно, как женщина женщине, начала перечислять все те блага, какие, если, конечно, не быть дурой, сваливаются прямо к ногам лагерного врача: роскошная отдельная кабинка, одежда первого срока, о питании нечего и говорить - на воле того не видят, что ест лагерный врач.
Выслушав все это, Таисия Никитична спросила:
- Скажите, а как вас зовут? Тюня - это не имя.
- Если по формуляру, то Антонина. Да я уж позабыла все свои имена. Мы - потерянный мир. - Она настороженно усмехнулась и с какой-то печалью посоветовала: - Вы, доктор, перевоспитывать меня не беритесь.
Тоненько и по-девчоночьи безмятежно прозвучал Васкин смех, заставив всех притихнуть. Будто его занесла на крыльях какая-то не видимая в темноте птица. Так он показался чист и прозрачен, что даже, кажется, сама непроглядная тьма сделалась не такой уж безысходной.
- Да нет, - с неожиданной и уже забытой мягкостью проговорила Таисия Никитична, - не для этого я спросила. У каждого, кроме этого, - она встряхнула ладонями, словно отбрасывая что-то, мешающее ей, - кроме всего этого, есть настоящая жизнь. Все настоящее: имя, семья, работа. И радости настоящие, и горе настоящее, человеческое. А тут и горя-то нет. Ничего нет.
Она говорила негромко и задумчиво, будто только для одной себя, и все слушали молча, только Васка снова рассмеялась несвойственным ей светлым детским смехом.
- Разве можно меня перевоспитать?..
- Мы - потерянный мир, - повторила Тюня.
Глядя в черный потолок вагона, Васка рассказывала, явно любуясь собой, своими словами и поступками, ожидая, что и всем понравится все, что она рассказывает:
- В колонии привязалась ко мне воспитательница, чтобы я в сознание взошла и стала, как все, чего-то там пришивать на машинке. У нас вся колония солдатские гимнастерки шила. И брюки. Я воспитательнице говорю: "Я не могу этого. Как мужицкую одежду только увижу, так и не могу. А у нас тут кругом одни бабы". Сколько ни бились, так меня и не заставили. А мне семнадцать лет, и меня можно уже судить за саботаж. Ну, привели в суд. Вот прокурор, весь из себя молоденький, такой красивенький мужичок, спрашивает: "На что вы надеетесь, мне непонятно?" А я говорю прямо перед судом: "А вот, говорю, давайте я лягу с вами, тогда вам все, как есть, станет понятно".
Она засмеялась, но все молчали. Даже Тюня ничего не сказала ни в осуждение, ни в похвалу, только когда девчонка от досады начала ругаться, она прикрикнула на нее:
- Завянь! - и спросила у Таисии Никитичны: - Разве такую можно воспитать?
- В лагере, наверное, нет.
- И нигде нельзя. Навсегда порченая.
- Так не бывает.
- Поживете в лагере, увидите. Там человек наизнанку вывертывается без стыда. Вот вы сказали, будто здесь ничего нет, ни горя, ни радости. Это вы оттого, что еще не бывали в лагере. Все тут у нас есть. Как у людей. Поживете, привыкнете. И будет вам лагерь - дом родной.
Все это она говорила спокойно, рассудительно, помахивая своей белой полной рукой. Глядя на нее сейчас, никто бы и не отличил ее от всех остальных. Только она была спокойна и даже весела именно оттого, что она сама проложила себе дорогу в лагерь и нисколько в этом не раскаивалась. А это всех раздражало и настраивало против нее. Но она-то не считала себя обиженной людьми, и никакой злобы на них у нее не было. И даже презрение, с каким она относилась ко всем остальным женщинам, было снисходительным. Здесь она была у себя дома, в своей привычной обстановке и поэтому казалась единственным нормальным человеком, не ослепленным никаким горем.
ВЫХОДИ ПО ОДНОМУ!
Никогда человек не бывает так эгоистичен, как в горе. Каждый считает свое горе самым горьким и непреодолимым. Поэтому все в этапном вагоне были так подавлены и растеряны, потому что каждая была занята только собой, своим горем и ни о чем другом не могла ни думать, ни говорить.
Говорить о своем горе Таисия Никитична не могла и не хотела, да ее все равно никто бы и слушать не стал. И в то же время бессмертная надежда не покидала ее, не могла она думать иначе, потому что тогда вообще не стоило бы не только думать, но и жить. Поэтому она сказала громко и вызывающе:
- А я не верю, что могут быть навсегда порченые. Или все, что с нами сделали, это уж и окончательно.
Но эти слова в душной тишине тюремного вагона прозвучали иронически. Это сразу почувствовала Таисия Никитична и приготовилась услышать в ответ что-нибудь издевательское. Но, к ее удивлению, Тюня пригорюнилась; ей-то не доставляло никакого удовольствия дразнить этих затюканных баб. Это все равно, что камни бросать в болото - не булькнет и даже кругов не пойдет по воде, затянутой жирной болотной плесенью.
- Лагерь - дом родной с решеточкой, - повторила она, и сейчас же после ее слов кто-то не то вздохнул, не то приглушенно всхлипнул в серой тишине вагона. И еще кто-то, и еще. Противно слушать и тоска берет. Сюда бы лагерниц, хоть завалящих, штук бы шесть, получилась бы игра.
- Засморкались, - скучающе хихикнула Васка, - сомлели от мандража.
Тюня отозвалась без злобы:
- Ничего. Поживут, обвертятся, не хуже нас шалашовки станут.
Но тут откуда-то из темноты, с нижних нар послышался спокойный голос:
- Ох, помолчали бы вы…
Тюня встрепенулась:
- А, не терпишь!
Спокойный голос отозвался:
- Все ты говоришь: дом родной, дом родной. А что это такое, знаешь ли?
- А мне и знать не надо. Пускай начальники про то думают. А мне что положено, отдай и не греши.
- Кем положено?
- Придурков-начальников хватит - у них вся забота меня накормить, от мороза укрыть… Да ты что все вопросы задаешь, как следователь?
Повизгивая от восторга, Васка сообщила:
- К нам в камеру следовательшу одну посадили. Чего-то она там проштрафилась. Так мы ее головой в парашу, а сами кричим: "Дежурный, человек утопился!" Ох, и смеху было!
И снова спокойный голос:
- Вот и выходит, что паразитки вы.
Соскочив с нар, Тюня кинулась на голос, но на полдороге замешкалась, сказалась осторожная лагерная повадка: сама из темноты бей, а первая в темное место не кидайся. Нахальства много, а отваги не спрашивай. Надейся больше на горло, разевай его пошире - в этом деле сильнее тебя не много найдется.
Следуя этим проверенным правилам, Тюня страшным голосом вскрикнула:
- Выходи, посмотрю, какая ты раскакая…
- И выйду, вот и посмотри, какая я раскакая…
Из вагонной тьмы, спокойненько, как из темного леса, маленькая выплыла старушка. Коричневая в белую точечку длинная кофта, серый платок аккуратно подвязан под подбородком. Такие никогда не бывают дряхлыми. И никогда не унывают и не падают духом. В своем доме, наверное, жила она, как душа сильного человека, мудрая и улыбчивая. Да и сейчас еще не всю ее улыбчивость стерло горе, которого, должно быть, хватила она через край, если в такие годы в тюрьму попала. Вышла и доложила:
- Вот и свиделись, а ты, замечаю я, и не рада.
Голос у нее оказался звучный, а глаза вдруг перестали улыбаться.
- Что же ты, красавица, растерялась? Ты же побить меня хотела. Немцы меня били, теперь ты на меня замахиваешься. А я тебя верно назвала: паразитка. А как же. Чужое ешь, незаработанное. Кто же ты? Какое тебе название? Вот доктор тут правильно сказала, не навсегда нас сюда загнали. Придет наше времечко… А для тебя так и останется дом родной - окно с решеткой. А может быть, еще и одумаешься.
- Лошадь пусть думает, у нее голова большая, - выкрикнула Васка. - Дай ей, Тюнька!
- Заткнись, - проговорила Тюня, отодвигаясь в свой угол.
Старушка проговорила ей вслед:
- Не бабье это дело - людей бить…
И тоже пошла к себе.
- Скисла… - разочарованно протянула Васка.
Не обратив на это замечание никакого внимания, Тюня долго молчала, потом пробралась к Таисии Никитичне и положила свои белые руки на ее колени:
- Вот что: только без смеху, - проговорила она и, заглядывая в глаза Таисии Никитичны, строго прошептала: - ребеночка я родить могу?
Таисия Никитична растерялась.
- Вообще это может быть. Надо посмотреть вас, Тоня. Антонина.
- Я сказала: Тюня.
- Тогда ничего у вас не будет, - сказала Таисия Никитична с той непреклонной твердостью, с какой привыкла говорить с непокорными пациентами. - Антонина ваше настоящее имя.
Глотая слезы, Тюня быстро проговорила:
- Я понимаю. Для этого честно жить надо. Я вот ночью проснулась, и мне показалось, у меня вот тут есть. А потом сообразила, дура: откуда? Всю ночь проплакала, как псих.
- Жить надо, как все люди. И полюбить одного человека.
- Полюбить. Меня-то кто такую полюбит?
Таисия Никитична почувствовала на своих коленях ее горячую щеку и услыхала тоскливый быстрый шепот:
- И не надо никакой мне любви. Мне бы только ребятеночка, хоть какого, хоть мохнатенького, да своего. Своего бы… - простонала она.
Кто-то закашлял в дальнем конце вагона. Тюня выпрямилась и скорбно пригрозила:
- Если кто еще засмеется, зубы выбью. Дешевки.
Она прошла в свой угол, где у окошка прихорашивалась Васка, кокетничая сама с собой. Как птица, почуяв утро, трещит, сидя на суку и приглаживая растрепавшиеся за ночь перышки.
А утро и в самом деле разгоралось. Тихое, понурое северное утро. Выглянув в окошко, Таисия Никитична увидела бесконечные гребни лесов, а над самыми дальними пролегла нежно-оранжевая полоска зари, придавленная, как тяжелой крышкой, холодным серым небом.
Издалека послышался тонкий, вибрирующий звон.
- На пересылке, - пояснила Тюня, - подъем.
Загремела отодвигаемая дверь, наверное, в соседнем вагоне. Хриплый голос возгласил:
- По одному выходи!..
Васка, прижимая лицо к оконной решетке, звонко веселилась:
- Начальник, навесь на нос чайник, принеси кипятку, попьем с тобой чайку!
В ответ раздалось беззлобное ругательство, очень оскорбительное для женщины, но Васку оно вполне утешило. Она совсем зашлась от смеха…
Лагерь - дом родной. Да. И, к сожалению, придется ко всему этому привыкать. Надо.
Как только в соседних вагонах началась выгрузка, женщины стали пробираться поближе к двери. Васка и Тюня оказались впереди всех, потому что никаких вещей у них не было.
Васка ехала в старом заплатанном бушлате, который ей выдали на прощанье в колонии, а у Тюни на плечах оказалось пальто темно-вишневого цвета, бывшее когда-то очень модным. Тюремные нары, этапные ночевки где попало, холодные и горячие прожарки, а также пренебрежительное отношение хозяйки давно уже сбили с него былую щеголеватость.
Едва откатилась дверь и раздался приказ "Выходи", как Тюня и Васка уже выскочили из вагона. За ними теснились и другие, кто помоложе да побойчее.
- Давай по одному, - покрикивал конвоир, очень молодой пухлый парень. Его щекастое лицо покраснело от напряжения, и на лбу крупными каплями выступил пот. - Пятнадцать, шестнадцать, - считал он. А для того, чтобы никак не просчитаться, он каждую брал за плечо и тупым толчком провожал от вагона.
Таисии Никитичне тоже, как и всем, не терпелось скорее покинуть осточертевший вагон. Когда подошла ее очередь, она по зыбкой лесенке спустилась вниз. Конвоир толкнул ее в плечо.
- Девятнадцать. Давай, давай, не застревай! Двадцать.
Радуясь чистому воздуху, которым можно было вволю дышать, и твердой земле, по которой так хорошо ходить, она подошла к колонне и встала на место. Мужчин выпускали и строили отдельно.
Последней из вагона выглянула та самая старушка, которая одна не побоялась выступить против Тюни. Беспомощно улыбаясь, она опасливо поглядывала на землю и никак не решалась ступить на зыбкую лесенку.
- Давай, бабка, давай веселее! - подбадривал ее щекастый.
- Ох, чтоб тебе, - простодушно засмеялась она. - И то, не видишь, как я тут помираю от веселья…