Сеня тоже рос среди взрослых. В Ленинграде на улице Восстания у них была одна, хотя и очень большая комната, и когда к отцу или маме приходили разные люди - музыканты, летчики, врачи и журналисты - Сеня почти никогда не прислушивался к разговорам взрослых, у него было достаточно своих дел и своих интересов.
Сейчас, разговаривая с девчонкой-семиклассницей, он не испытывал чувства превосходства. Скорее ему казалось, что он разговаривает со старшим и более опытным, чем он сам, человеком. По крайней мере, так свободно судить о взрослых он не сумел бы. У него просто не хватило бы для этого материала - ни слов, ни наблюдений.
Да он и не думал сейчас ни о каком превосходстве. Наоборот, ему хотелось подчиняться ей во всем. Какое-то совершенно новое чувство овладело им - будто бы он был чем-то сильно удивлен. Или растерян. Эти удивление и растерянность он пытался прикрыть привычной мальчишеской грубоватостью, но это у него получалось плохо и, наверное, глупо. Надувается, как индюк, перед какой-то семиклассницей, "промокашкой". Хорошо, что никто ничего не знает о его сложном положении, потому что тогда подумали бы еще, что он влюбился. А это совсем ему не надо. Так он думал, но ничего уже не мог изменить. Сидя за пианино, Сеня прислушивался к знакомым шагам на лестнице, и ему казалось, будто всё кругом с тревожной радостью тоже ждет ее появления.
И вдруг выяснилось - все знают именно так, как он больше всего опасался. Пальцы бегают по холодным клавишам, и он слышит торопливые шаги по ступенькам. И тут кто-то, наверное, одна из горничных, спрашивает:
- На свиданку бежишь, Асенька?
Он похолодел от ужаса, а она легко рассмеялась:
- У вас только одни глупости на уме, больше-то ничего нет…
- Ох, девка, зря востра.
- А вы не говорите о том, это совсем не ваше дело…
- Рассказать мамке-то…
На эту угрозу Ася не обратила внимания, продолжая смеяться, она сказала:
- Пока вы еще только соберетесь, она и сама все узнает.
"КТО ВАС ОБИДЕЛ?"
Горничная эта, Митрофанова, вообще-то была хорошая, приветливая женщина, услужливая и добрая. Только любопытство мешало ей стать окончательно добродетельной. Совершенно дикое и очень примитивное любопытство, от которого, впрочем, не было ей никакой выгоды. И она очень страдала и томилась, если ей долго не удавалось проникнуть в чью-нибудь тайну или если тайна вдруг оказывалась непонятной.
Сейчас она, например, не понимала, почему Веру Васильевну, бросил муж. Такую красивую, культурную и бросил. А главное, она сама согласилась на это. Без согласия ничего бы у него не получилось, потому что он тоже культурный человек и хотел, чтобы все было по-хорошему. Стремление Митрофановой это понять не имело предела. Уж, кажется, все она выспросила, вызнала, но так ничего и не поняла.
- Какой у вас характер? Ангельский или еще хуже. Своими руками отдать мужа! А вы в часть напишите, пусть хоть аттестат присылает. Не вовсе же ангелы вы с Асенькой, в самом-то деле! Ох, я бы его!
Не понимала Митрофанова этого и очень томилась, ластилась, как кошка, и все выспрашивала до того, что надоела Вере Васильевне. Она, деликатная и мягкая, даже покрикивать начала на Митрофанову. А та и не думала обижаться и всячески подлаживалась - с какой бы еще стороны подъехать к такому непонятному вопросу?
На этот раз шепнула в дежурке:
- Делает успехи Асенька-то ваша…
Вера Васильевна смолчала.
- Вчера… вечерком… смотрю…
- Из сорок второго опять жаловались: в окно дует, - сухо проговорила Вера Васильевна. - Подите, проверьте. Или нет, посидите здесь, я сама схожу.
Она вышла из дежурки и вбежала на площадку между первым и вторым этажами. Там, прислонясь к стене, стоял Емельянов, Сенин отец. Полное лицо его побледнело. Он распахнул шубу и шумно дышал.
- Вам плохо? - спросила Вера Васильевна, подхватывая футляр со скрипкой, выскальзывающий из-под его руки.
- Спасибо, - он пошевелил губами и улыбнулся.
- Вам лучше сесть.
- Не надо. Вот уже и прошло. - Он улыбнулся увереннее: - Нет, вы меня не поддерживайте. Я тяжелый и больше вас вдвое.
- Ничего. Я сильная, вы не думайте.
Он посмотрел на нее, как смотрят на всех малознакомых людей, доброжелательно и с любопытством. Посмотрел и тихо спросил:
- Трудно вам жить?
Она не удивилась - а кому сейчас не трудно?
- Кто вам сказал? Нет, не очень. Как, наверное, всем.
- У вас глаза удивительные. Как у обиженного ребенка, простите. Кто вас обидел?
- Никто. Сама себя, может быть.
Не спеша поднимаясь со ступеньки на ступеньку, они достигли третьего этажа и тут сделали привал на потертом бархатном диванчике. Он вздохнул и медленно заговорил:
- Сами себя обижают только эгоисты и прочая сволочь. Им только кажется, будто они других обижают и все себе хапают. А на самом деле у них вместо человеческого достоинства, вместо души - дырка. А вы, должно быть, любите людей и даже в ущерб себе?
Она с удивлением посмотрела на него - откуда он вдруг так все узнал о ней? Но Емельянов бодро проговорил:
- Подъем!
На ходу он молчал, и она могла думать о том, что он сказал про нее. Да, правда, она любила людей и всегда старалась сделать так, чтобы им было хорошо, "и даже в ущерб себе". Счастье близких она предпочитала своему собственному счастью, но делала это так, что даже самые близкие не замечали ее самоотверженности. Больше того, жалели ее как несчастненькую. В чем тут дело? Вот человек! И как это он сразу угадал все то, над чем Митрофанова бьется целых три месяца?
Четвертый этаж. Отдых. Вздохнув, она сказала:
- Нельзя вам на седьмом этаже жить. Надо бы похлопотать.
- Таких, как я, у нас много.
- Вон в сорок втором писатель живет. Здоровый, как футболист. Второй этаж.
- И что же, он счастлив?
- Не знаю. Все время жалуется.
- Ну вот видите: не вполне счастлив. Ему плохо на втором этаже. У нас часто понятие "счастье" смешивается с понятием "благополучие". За счастье надо бороться. Надо, обязательно. А за благополучие - не знаю, стоит ли?..
- А как определить, где счастье, а где благополучие?
Он рассмеялся и, подмигивая ей, как сообщнице, сказал:
- Сами догадайтесь. Подъем!
Теперь уже она не могла подниматься молча, надо было высказаться до конца.
- Я вам неправду сказала, будто сама обидела себя. Это я так думала до этой минуты. Муж полюбил другую, и я не стала его удерживать. А могла бы. Он коммунист и командир Красной Армии. Капитан. Его бы могли заставить жить в семье… А я подумала: разве это можно, по приказу? Пусть идет, он нашел свое счастье, и мы найдем. А не найдем - тогда и так проживем. Он ушел, мы остались одни, но никому счастья не прибавилось. Ни ему, ни нам. Верно, что я пошла на поводу у судьбы? За счастье, говорят, бороться надо, а я этого не сумела.
Чтобы ответить ей, Емельянов даже остановился так неожиданно, что она успела проскочить на две ступеньки выше его. Вот теперь их глаза оказались на одном уровне. Это ее очень смутило, она покраснела до слез, а он рассмеялся и погладил ее руку.
- Вас, конечно, называли "гарнизонная красавица?"
- Да… А как вы узнали?
- По вашему лицу. И по глазам. Красавица!
- Ох, как давно это было!
- Ну, я думаю, не очень-то.
Пятый этаж прошли молча и только на шестом задержались. Тут он сказал:
- Те, кто думает, что от счастья можно отказаться, ошибаются. Это невозможно. Наступает такой грустный момент, когда счастье просто уходит и задержать его невозможно. Нет у человека такой силы. Без причины добровольно от счастья еще никто не отказывался. Бороться, конечно, можно, даже обязательно надо. Всегда бороться и всегда искать.
- Бороться. - Она смущенно засмеялась. - Искать. Искать можно вещь, а человек должен сам находиться. Вот нашелся и потерялся…
- Вы его любите?
Любите? Нужно ли об этом спрашивать? Он понял, что не надо. Но, ничего не поделаешь, - уже спросил. Какие у нее удивленные и, несмотря ни на что, веселые глаза. Добрая она очень и безвольная. Ни о чем ее не надо расспрашивать. Убедить ее в необходимости бороться - вот что надо.
- Напишите ему. Война калечит счастье, ломает людей, но она же на многое открывает глаза. Напишите, послушайте меня.
Она растерянно отвела взгляд: он просит! Такой большой, доброжелательный, усталый, просит. А если и правда, если взять и написать?
- Мне кажется, он ждет, когда вы напишете.
- Так ведь не я, а он захотел уйти.
- Вот именно. Он виноват и не решается поэтому. Если человек совестливый, то ему труднее первому-то.
- Так и написать? Он, понимаете, Асеньке пишет, а мне нет. Он стесняется. Смешно.
- Конечно, смешно. Так вы сегодня же и напишите. И то, что он сделал, - все смешно: разве лучше вас отыщется для него человек? Именно смешно. Пошли дальше.
На площадке седьмого этажа он взял у нее черный футляр и поблагодарил за то, что она разделила с ним удовольствие восхождения.
- Удовольствие? Не сказала бы.
- А вы подумайте.
- Просто идешь, потому что надо. Деваться некуда.
- Умейте находить удовольствие даже в этом и никогда ни на что не жалуйтесь, как этот ваш футболист.
- Писатель.
- Тем хуже для него. Ломается, как футбольный премьер. Уж ему-то счастья не видать.
В дежурке ее встретила Митрофанова, ласковая, как кошка, ожидающая молока.
- Ну, что он, что?
Вера Васильевна засмеялась так легко и смущенно, что Митрофанова даже и расспрашивать не стала, все поняла именно так, как ей хотелось понять, и очень серьезно отметила:
- Вот и хорошо. Что же вам все в одиночестве? Чего он хоть говорил-то?
- А что он должен говорить? - все еще смеясь, продолжала Вера Васильевна. - Спасибо сказал, что проводила.
Кошка возмущенно фыркнула - вместо молока ей подсунули неизвестно что.
МУЗЫКА
На ночь репродуктор выключали, потому что у отца сон был неважный и всякие посторонние шумы ему мешали. Сеня спал на диване у самого стола, где стоял репродуктор. Это было очень удобно: утром, не вставая с постели, можно было взять репродуктор и, укрывшись одеялом, спокойно, в тиши и в тепле, прослушать все военные сводки.
Прижимаясь ухом к холодной тарелке репродуктора, в это январское утро он услышал то, чего все давно ждали; войска Ленинградского и Волховского фронтов начали большое и успешное наступление под Ленинградом и Новгородом. Фашистские банды отступают под натиском нашей Советской Армии.
У него перехватило дыхание, и глаза налились жгучими слезами восторга.
- Ура! - крикнул он и включил репродуктор на всю его мощь.
Отец поднял голову:
- Ты что?
- Победа! - проговорил Сеня срывающимся голосом. - Под Ленинградом большое наступление. Слушай, сейчас будут повторять.
Они притихли, слушая ритмичное, как морской прибой, шипение репродуктора. Из коридора доносились возбужденные голоса, смех, стук дверей. К ним в дверь тоже постучали, и кто-то прокричал:
- Ленинградцы, наша берет! Включайте радио!
Но вот в коридоре все притихли. Сеня подумал, что сейчас притих весь мир, и в этой всемирной тишине торжественный, неумолимый, как голос рока, прозвучал голос диктора, сообщающий о справедливом возмездии. Отец и сын выслушали, восторженно и строго глядя друг на друга. И потом еще долго молчали, ожидая продолжения. Несмотря на ранний час, они и не думали о сне. Сидели каждый на своей постели, закутавшись в одеяла, потому что в номере, как и во всей гостинице, было холодно.
Стояла середина января, и такого злого мороза давно не бывало. Оконные стекла, белые и мохнатые от намерзшего на них инея, не оттаивали даже днем.
Время шло, а новых сообщений так и не было. Из репродуктора доносилась только музыка: бурные, звонкие марши. Сеня поежился под одеялом. Марши, сейчас-то зачем? Он все еще не мог забыть, как в первые дни войны все репродукторы, надрываясь, гремели бравурными маршами. Под этот грохот уходили на фронт; марши гремели, провожая эшелоны с детьми в неведомый путь; детские слезы, рыдания матерей и… марш. И когда мама в последний раз взмахнула рукой из тамбура санитарного поезда - тоже марш. Горе, пожары, сводки об отступлении, и снова марш. Марш…
А сейчас-то зачем? Победы следуют за победами, зачем те же самые марши? Тут должна быть какая-то другая, ликующая музыка. Недавно он играл Бетховена, Третий концерт. Вот что сейчас надо.
Отец попросил.
- Пожалуйста, сделай потише.
Сеня вытянул руку из-под одеяла, повернул регулятор, музыка зазвучала глуше.
- Как ты думаешь? Теперь скоро?
Отец определенно ответил:
- Весной будем дома.
- Дома? - с особым значением спросил Сеня.
- Да, - уточнил отец, - в Ленинграде. И мама вернется к нам.
Существенная поправка: дома - это когда все вместе, все трое. Тогда это дом. А без мамы? Об этом они не говорили, зачем растравлять раны? Но не думать о ней они не могли, и у них выработался своеобразный код, по которому они без ошибки расшифровывали все недосказанное. Так бывает в каждой семье, где надолго поселилось горе, о котором не надо упоминать без особого на то повода. Далее если это всеобщее горе.
Но нет в горе состояния хуже неведения. Ничего не зная о матери, Сеня мог только надеяться и не допускать мысли, что она может погибнуть. Но мысли, от которых хотят избавиться, очень назойливы. Как маятник, отсчитывающий ход жизни: могучая пружина жизни - сознание, всегда стремящееся к добру, дает ему толчок, но маятник неизменно возвращается обратно. И с той же силой, и в том же ритме, с какими работает пружина. "Жива - нет, жива - нет". Маятник. Эти колебания между надеждой и безнадежностью, между жизнью и смертью, иногда становились невыносимы. "Жива - нет, жива - нет…"
- Проклятые немцы, - проговорил Сеня, чувствуя, что к его торжеству примешивается ненависть.
- Фашисты, - уточнил отец. - Не все же немцы такие.
Он даже теперь старается быть справедливым, но Сеня не может согласиться с ним.
- А что они сделали с Ленинградом? Все они звери. Все.
Не слушая его, отец проговорил:
- Кончится война, пройдет какое-то время, вырастет и возмужает новое поколение, но никогда люди не забудут, что такое фашисты. Никогда. И, наверное, слово "фашист" станет самым оскорбительным ругательством. Вся грязь мира, все подонки человечества - вот что такое фашисты.
- Они всегда на нас лезли, когда даже названия такого не было!
- Названия не было, а фашисты были. И находились люди, которым это выгодно. Вот таких, только таких и надо уничтожать, как бешеных собак. Эта война многому научила все народы.
- Дорогая наука.
- От дорогой науки толку больше, чем от дешевой.
Сеня знал: доброжелательность никогда не мешала отцу быть беспощадным к человеческим порокам. К человеческим. Но ведь тут не люди, тут бандиты, звери.
Белые веточки инея на окне слабо зарозовели. Пора вставать. Раздался голос отца:
- Раз!
Сеня замер под одеялом. В голосе отца зазвучала несвойственная ему командирская жесткость:
- Два!.. Три!..
Одеяло полетело в сторону. Ух! Как в холодную воду. Но Сеня заставил себя подняться с такой неторопливостью, словно в комнате была нормальная жилая температура. Выдержки хватило только, чтобы натянуть брюки. Рубашка, свитер, носки - все это надевалось, как по тревоге.
Завтрак занял не больше трех минут - чай из термоса и ломтик хлеба, смазанного лярдом. У двери Сеня надел пальто и крикнул уже с порога:
- До свидания, я пошел!
В том же темпе он пробежал по коридору, прижимая к груди потертый коричневый портфель, чтобы прикрыть отсутствие на пальто двух пуговиц. Он добежал до лестницы и уже начал спускаться, но тут раздались звуки, от которых у всех взлетало и падало сердце. Позывные! Сеня сейчас же вернулся и замер у репродуктора. Позывным не предвиделось конца, они выматывали душу. Сеня стоял и ждал до тех пор, пока в перспективе длинного коридора не показалась фигура отца. Он шел не торопясь, в распахнутой шубе.
Увидав отца, Сеня сообразил, что он опаздывает, и, размахивая портфелем, запрыгал вниз по широким ступеням. Сегодня в одиннадцать у него фортепьяно, а уже половина одиннадцатого. Опаздывать нельзя. Никаких отговорок Елена Сергеевна не признает. Опоздание или невыученный урок она не считает просто нарушением дисциплины. Это в ее глазах намного хуже: неуважение - вот как называется такое отношение к делу. Да, именно неуважение к делу, которому ты решил посвятить свою жизнь и свою душу. А значит, неуважение к самому дорогому. Что может быть хуже?
Конечно, только человек, не уважающий свое дело, может рассчитывать на снисхождения, потому что всякое снисхождение унижает человека. Вместе с тем она очень хорошо умела понимать, а значит, и прощать человеческие слабости. Она даже допускала эти слабости у самых преданных делу людей, иначе какой же он человек? Но, конечно, если они не мешают выполнять дело, которому ты служишь.
Так прямо Елена Сергеевна и не подумала бы сказать этого своим ученикам, никогда она не впадала в назидательный тон или, что еще хуже, в поучительный, считая это проявлением педагогического бессилия. Учитель должен учить, а не поучать. Со свойственной ей деликатностью она совсем не признавала учительского деспотизма. В душе слегка презирала себя за это, а все окружающие, и в первую очередь ее ученики, вовсю использовали эту ее слабость.
Слабость ли? Сеня как раз считал эти свойства самыми положительными и действенными. Ученики Елены Сергеевны, кроме того, что считались самыми успевающими в училище, отличались еще и своей воспитанностью.
Вот и сейчас Сеня, задохнувшись от быстрого бега и лютого мороза, влетел в коридор и здесь сразу притих. Степенным шагом поднялся он на второй этаж, расстегнул последнюю и единственную пуговицу на пальто, успокоил дыхание.
У дверей класса он понял, что опоздал. Там уже играли. Шопен, Концертный этюд. Исполнение мягкое, воркующее. Конечно, это Марина Ивашева, самая добрая девочка на курсе и самая способная. Сеня представил себе, как она там перекатывает свои пухлые ладошки по черно-белой тропинке клавиатуры, а сама пылает от волнения. Она всегда волнуется в решительные минуты.
Музыка кончилась. Слышится голос Елены Сергеевны и ответное попискивание Марины. Решив, что это надолго, Сеня устроился поудобнее: прислонился к стене, портфель за спиной, руки в карманах. Неожиданно дверь отворилась, Сеня выпрямился, портфель глухо ударился об пол, вышла Елена Сергеевна в пальто, накинутом на плечи.
- Здравствуй, - на ходу проговорила она, внимательно посмотрев на него близорукими глазами. - Заходи. Я сейчас вернусь.
Ни слова насчет опоздания, значит, это еще впереди. Он вошел. Марина, все еще розовая от пережитого волнения, собирала ноты в непомерно большой старый портфель. Она не очень обижалась, когда говорили, что с этим портфелем она пошла "в первый раз в первый класс". Она вообще редко обижалась.
- Салют, - сказал Сеня. - Радио слушала?
- Конечно. Мы с мамой даже успели поплакать от радости. Теперь уж скоро домой!
- Вам бы только плакать.
- И ничуть не стыжусь. Нисколько даже. А ты опоздал. Что случилось?
- Случилось два несчастья. Первое - опоздал.
- А второе?