Ясно было только одно: с тех древних времен и по нынешнее время жизнь в глубинах своих далеко не так проста и изучена, как еще недавно (будучи тем трезвомыслящим гражданином, что на снимке в газете) он полагал. Все метаморфозы, возможные в ней, казалось бы, давно изучены и описаны, и ничего вне известных законов не может случиться, произойти. И вот на своей шкуре убедился, что это не так, что жизнь чревата самыми невероятными комбинациями, что в ней возможны самые немыслимые превращения, если создадутся необходимые условия и придет свой срок.
XII
Жизнь семьи продолжалась у него на глазах, хотя сам Вранцов и не принимал в ней участия. В любой момент мог наведаться домой, но только лишь в окно заглянуть - не более. Со своей ветки во дворе он подолгу смотрел на жену и сына, но перекинуться с ними хотя бы словцом не мог. До этого и не представлял себе, как много значит речь, самый простой разговор, как далеки, непонятны в постоянном безмолвии люди. Все было по–прежнему в доме его, ни одна вещь не сдвинулась с места, но все чаще ловил себя на том, будто заглядывает в чужую квартиру, где многое со стороны непонятно. Ему очень хотелось поговорить с женой и сыном - узнать бы, как дела, как живут без него, что слышно о нем. Но как узнаешь, если ни окликнуть, ни даже обменяться с ними взглядом не мог?
Поначалу он панически боялся, что Вика или Борька догадаются, узнают, разглядев его в облике серой птицы, и днем даже не появлялся во дворе. Но со временем это прошло, на улице стал подлетать к ним поближе, хотя все равно избегал попадаться на глаза, держась со спины или сбоку. Когда, перелетая с ветки на ветку, сопровождал их куда–нибудь, иной раз казалось даже, что, как и прежде, вышел на прогулку с семьей, только поотстал немного. Однажды до того забылся, что, снявшись с ветки, полетел прямо к жене, чтобы поделиться какой–то пришедшей в голову мыслью, и лишь шагов за пять, опомнившись, круто взял в сторону. Хорошо еще, сзади подлетал и Вика ничего не заметила, а то могла и испугаться вороны, пикирующей сверху на нее.
Видеть жену и сына так близко, буквально жить с ними рядом и не иметь возможности попасть туда, к ним, было так мучительно горько, что бывало по целым дням он не появлялся во дворе, чтобы не травить себе душу. Но потом тянуло опять, а желание попасть хоть на минутку домой преследовало, как наваждение. Наблюдая вечером через окно, как Вика хлопочет на кухне, он даже угадывал, что она готовит, и так явственно представлял себе вкус этого кушанья, что начинались спазмы в желудке - очень хотелось домашненького. Видя Борьку за уроками в детской, он ловил себя на мысли, что надо бы дневник у парня посмотреть: нет ли двоек, не стал ли хуже учиться? Много бы он дал сейчас, чтобы немного поболтать с сыном, просто прогуляться или в шахматы сыграть. Это и теперь было, в принципе, осуществимо: фигуры на доске мог бы и клювом передвигать. "А что, может, и вправду открыться, каким–то образом дать знать о себе?" Он гнал от себя эту нелепую мысль, ничего, кроме горечи и тоски, она не сулила, но жажда, пусть и в уродливом облике серой птицы, вернуться к прежней жизни с женой и сыном, что мог часами фантазировать на эту тему. Конечно, пришлось бы скрывать, вместе с ними в квартире живет какая–то ворона, и только по ночам, вспорхнув незаметно с балкона, он мог бы немного размяться и полетать. Но постепенно и Борька, и Вика привыкли бы к его нынешнему облику, как привыкаешь к инвалидности близкого человека, и жизнь постепенно наладилась бы втроем. А прокормить его было нетрудно - не сложнее, чем комнатную собачку или средних размеров взрослого кота. К тому же и сам он, пользуясь преимуществами своего нынешнего положения, мог бы добывать что–нибудь для семьи. Улетал бы затемно еще с утра за добычей и возвращался ближе к ночи домой. Эта возможность жить дома и в то же время летать по городу вольной птицей казалась такой соблазнительной, что он сейчас много бы за это отдал. И предложи ему кто–то сейчас так прожить до конца его дней, наверное, с радостью б согласился.
Эта жажда попасть хоть на время домой была так сильна, что сделалась в конце концов форменной манией. Особенно когда с ней стала связываться мысль о возможной обратной метаморфозе, на которую в глубине души он все еще продолжал надеяться. Он не был настолько наивен, чтобы очень уж ухватиться за эту идею. Но, представляя себя за столом в своем кабинете, так реально, так ощутимо начинал чувствовать что–то прежнее, человеческое в себе, входить в прежнюю роль, что попробовать все же следовало. Тем более что возможность была.
Уходя на работу, Вика обычно оставляла форточку на кухне открытой - этим путем и можно было проникнуть внутрь. Раз за разом он взвешивал все "за" и "против", мучимый этим неотвязным желанием, но и страхом, что рискованная операция может плохо кончиться для него. Кроме вполне разумного опасения, что заметит кто–то из соседей, был другой, гораздо более сильный, инстинктивный страх - боязнь замкнутого пространства, боязнь всякой птицы оказаться в западне. Мысленно проделывая всю эту операцию с форточкой, он упирался всякий раз в воображаемую, но до жути реальную картину - форточка вдруг захлопывается сама собой, и он оказывается пойманным, как в западне, в своей собственной квартире. Сколько бы ни убеждал он себя, что не с чего ей захлопнуться, что можно на всякий случай и щепкой заложить, эта свойственная всем птицам клаустрофобия была сильнее его.
Но наведаться домой мучительно хотелось, и однажды он все–таки решился. Выбрав время, когда все взрослые были на работе, а дети в школе, он зорко (не следит ли кто за ним) оглядел двор и одним махом, очертя голову, перемахнул с ветки на кухонное окно, зацепившись когтями за край форточного проема. И тут же вниз, на табуретку у окна, с холодной улицы в кухонное тепло. Боязливо косясь на форточку, напряженно прислушиваясь к квартирной тишине, он первые мгновения ничего не видел вокруг - лишь когда сердцебиение поутихло, настороженно огляделся по сторонам.
Сначала показалось, что попал на какую–то чужую кухню, значительно более просторную и обставленную иначе, чем у него. Но тут же сообразил, что это лишь кажется так, поскольку изменились пропорции, масштаб восприятия иной. На самом деле все было по–прежнему, все так же, как и в последний раз, когда утром перед работой он завтракал в ней. Там же холодильник в углу, там же висели вологодская прялка и кухонное полотенце на стене, в том же знакомом порядке посуда на полках. В раковине две чашки, две чайные ложечки, оставшиеся от завтрака, и нож со следами сливочного масла на лезвии. Знакомый кофейник и глубокая сковорода под крышкой на плите.
Но самое главное, запах знакомый, родной - неповторимый запах Викиных голубцов, которые он очень любил. Не стремясь и не очень–то умея готовить, одно блюдо, а именно эти голубцы, жена стряпала отменно, и, судя по запаху, ими была заполнена сковорода.
Он прислушался, склонив голову набок - в квартире глубокая тишина. Только наверху у соседей тягуче гудел пылесос да еле слышно бормотало о чем–то радио на стенке. Поддавшись искушению, он перескочил на плиту и клювом осторожно снял крышку со сковороды. Обернутые в свои бледно–зеленые капустные пеленочки, наполовину утопленные в соусе, плотно, один к одному, лежали еще теплые голубцы. Пряный чесночно–мясной запах так ударил в нос, что голова закружилась и дыхание сперло в зобу. Там было штук десять–двенадцать, и, съев один, можно было чуть раздвинуть остальные, чтобы незаметней сделать пропажу. Но этого он позволить себе не мог - вовремя опомнился. Поштучно жена их наверняка не пересчитывала, но у нее был наметанный глаз, и заметить непорядок могла. Что она подумает в этом случае? Нет, он не должен ни к чему даже прикасаться в собственном доме - как бесплотный невидимый дух, он может лишь облететь родную квартиру и тут же, не оставив следов, покинуть ее.
Положив крышку на место, он спрыгнул на пол и пешком, чтоб не смахнуть чего–нибудь крылом в полете, отправился в комнату сына.
Здесь был знакомый беспорядок: валялись в пыли под кушеткой рваные носки, испачканы и кое–где исчерканы ручкой обои, струпьями засохшего клея коробился стол, разъятая шахматная доска валялась на подоконнике, а белые и черные фигуры разбросаны где попало. Прежде такой беспорядок всегда раздражал Вранцова, но тут неряшливость сына даже умилила его. Борька был все такой же, и от этого еще родней. Дневника на столе не было, но две–три разбросанные здесь же тетрадки перелистал клювом, с огорчением увидев тройки и даже двойку одну - успеваемость Борькина явно хромала.
В большой комнате, наоборот, царил отменный порядок - ни пылинки, все вещи убраны и разложены, по местам, отчего возникал даже некий нежилой холодок, как в доме, где недавно кого–то схоронили и люди тихо живут в печали, не прикасаясь почти к вещам. В серванте, в уголке за стеклом, он заметил свою собственную фотокарточку, как будто смотрели накануне и убрали туда. Простенький любительский снимок: он был в старых джинсах и футболке где–то на пляже на фоне ларька, торгующего бутербродами и минеральной водой. Самому этот снимок не нравился, но то, что Вика достала и, видимо, долго рассматривала его, очень тронуло. Значит, помнит, грустит. Непонятно, правда, почему именно этот снимок, а не другой, получше, и почему не на видном месте положила, а сунула как–то небрежно в сервант. Не в первый раз он ощутил это щемящее тревожное чувство неуверенности при мысли о жене, сознавая, что живут они в разных мирах и ни настроения ее, ни образа жизни теперешнего он не знает. Первое время, когда Вика ходила убитая и заплаканная, было очень жаль ее. Но вместе с тем, это как–то утешало - ему было легче, видя, как переживает жена. Значит, любит, значит, не забыла еще. Когда же со временем она успокоилась, лицо ее приняло обычное выражение, и даже улыбка иногда оживляла его - не так переживал за нее, зато самому стало грустней. Откуда ему было знать, помнит ли жена, сожалеет ли о нем. Может, привыкла уже и не скучает тут без него…
Чтобы отделаться от этих неприятных мыслей, он скоком перебрался в свой кабинет. Здесь тоже все было в порядке, хотя под столом на паркете от его взгляда не укрылся тонкий, едва заметный налет пыли - видно, убираясь в квартире, там тряпкой прохаживались не всегда. Чтобы не снизу от пола смотреть, а с нормальной, прежней своей точки зрения, он взлетел на письменный стол, прошелся, тускловато отражаясь в полированной поверхности, по крышке стола.
Нервное напряжение, все еще владевшее им, теперь отпустило немного - он уже не думал о западне, мог расслабиться и оглядеться спокойно.
Раньше ему все казалось, чего–то недостает в кабинете, в обстановке чего–то не хватает: шторы красивые не успел купить, кожаные кресла, о которых давно мечтал, так и не сумел достать. А сейчас, наоборот, удивился, как все удобно и хорошо обставлено. И этот стол, и лампа, и пишущая машинка, вертящееся кресло с подлокотниками, и компактная картотека в ящике, и множество необходимых для работы и просто хороших книг. Книжные полки и стеллажи занимали целую стену, плотно составленными корешками радуя глаз. Литые, красноватые, с золотом тиснения, тома Брокгауза и Ефрона, аккуратные синие книжечки "Библиотеки поэта", зернисто–твердые переплеты серии "Литературных памятников", пятитомник Ключевского, трехтомник Монтеня, многотомные "Мифы народов мира". От такого богатства разбегались глаза. Вынужденный довольствоваться на своем чердаке чем придется, он с жадностью оглядывал все эти полки им же собранных книг. Вон плотные увесистые тома Шекспира, многие пьесы которого ни разу еще не читал; купленного лет восемь назад Пруста еще и в руки не брал; а Гоголь, Толстой, Достоевский, годами не покидавшие своих мест на полках, воспринимались уже как некий антураж. Покупал много, а много ли успел прочесть?
Теперь вот на досуге мог бы, но как перенести их к себе на чердак? "К себе!.. - горько усмехнулся мыслям своим. - Здесь ты, конечно, не у себя!.. Даже не гость, а невесть что, какой–то тайный соглядатай, воровским путем пробравшийся в дом". Выло от чего прийти в отчаянье. И книги, и кабинет, и квартира - все это принадлежало ему, все, можно сказать, своими руками сотворил, а воспользоваться ничем не мог. Так, наверное, банкрот разглядывает свои вещи, проданные за долги с молотка.
Новенький, купленный накануне превращения стол заманчиво сиял полировкой, поблескивал латунными ручками ящиков; лампа с зеленым абажуром стояла на своем месте в левом, а зачехленная машинка в правом углу. Он хорошо помнил, в каком порядке лежали бумаги и папки в ящиках стола, одним движением мог бы, не глядя, достать любую. Включить бы эту лампу, достать заветную тетрадку из правого верхнего ящика и уйти с головой в работу, в работу запойную, неотрывную, до полуночи, а может, и на всю ночь до утра! Но об этом, как о немыслимом счастье, можно было только мечтать. Ничто из прежней жизни не казалось теперь столь желанным, ни о чем так сильно не тосковал, как о работе. Не о той, нелюбимой и нудной, которой занимался на службе, а о той, настоящей, творческой, до которой так руки и не дошли.
Если вдуматься, всю жизнь он только и мечтал о ней, стремился к ней, конечной целью ее имел. Как пылкий юнец, начитавшийся о любви, все время грезит о ней, жаждет ее восторгов и мук, так и он с давних пор стремился к настоящей работе, к той прекрасной и вдохновенной, которая когда–нибудь должна заполнить его жизнь. Она совсем не была идиллически легкой в его представлении, он сознавал и тяжесть, и жестокую требовательность ее. Но вера в нее, в ее прекрасный плен, пусть повергающий временами в отчаянье, но и дарующий изредка удачу, дарующий минуты восторгов, эта вера помогала жить. Еще не испытав этого по–настоящему, он до дрожи явственно все себе представлял. Он знал, как творится это таинство, как в самых интимных тайниках сознания зарождается и вызревает новая, поначалу даже странная, угловатая, неуклюжая, но заманчиво–интересная мысль, как постепенно она кристаллизуется и, ограненная упорным многодневным трудом, приобретает блеск и убедительность научной истины, как пробивает себе дорогу, становится признанной, как прочно входит наконец в научный обиход.
Он знал, что не боги горшки обжигают, что это удавалось и таким, кто ничем не превосходит его. Так почему бы и ему, Вранцову, не выдать что–то такое, что стало бы новым, необходимым словом, для всех было бы связано с его именем?.. Чем дальше, тем это было нужнее ему - ощутить себя личностью в науке, настоящим ученым, а не просто кандидатом наук. Он чувствовал нутром, что способен на это, хоть с трезвым смирением и сознавал, что этого нелегко добиться, что только упорнейший труд и полная самоотдача могут даровать ему хотя бы скромный успех. Он долго и тщательно готовился, никого не посвящая в свой замыслы, но ни на день не забывая о них. Он и с квартирой–то связался, чтобы иметь для работы удобный кабинет, "приют спокойствия, трудов и вдохновенья". Квартира для семьи - это его долг, обязанность, ничего не поделаешь. А вот кабинет для себя -
это личное, как бы даже интимное, куда больше никому входа нет. И он с особенным тщанием обставлял свой кабинет, стараясь все предусмотреть и устроить для успешной работы. Так нетерпеливый и пылкий любовник, полный предвкушений и надежд, устраивает уютное "гнездышко" для будущих любовных утех. Это сравнение не раз приходило в голову и в общем–то нравилось ему самому.
И вот натешился!.. И кабинетик что надо устроил, и стенку книгами заложил, и лампу зеленую, не какую–нибудь, купил - зеленый цвет полезен для глаз… И только ее, прекрасной и вдохновенной, недоставало, она лишь, возлюбленная, не пришла. И не придет уже никогда… Ничего не сумел. Ничего не успел сотворить. Ничего после себя не оставил. Две–три тощие брошюрки, которые не вспомнит никто, да книжка, что вышла под фамилией Твердунова, - его "внебрачное дитя", плод унылой любви по расчету.
Кося глазом вниз, сквозь легкую пыльную завесу он видел свое перевернутое отражение в крышке стола - все то же округлое серое подбрюшье, черная грудь и шея, длинный заостренный клюв с жесткими щетинками по бокам и маленькие тускловатые глазки. Да, чуда в кабинете не произошло, человеком он тут не сделался…
Кроме лампы и пишущей машинки в чехле, на всей поверхности стола ничего больше не было. Он мог свободно прохаживаться из конца в конец, предаваясь этим грустным размышлениям. Уже с полчаса, если не больше, топтался он здесь, когда заметил, что шажки его оставляют на запыленной поверхности стола едва заметные трехпалые следы. "Этого еще не хватало! Это уже совсем ни к чему!" - встревоженно подумал он, соображая, как бы от этих следов избавиться. Попробовать смахнуть крылом? Но могут перистые разводы остаться, которые еще скорей привлекут внимание. "Вот черт, не подумал об этом!" - заволновался в досаде он. Снова вернулись страхи, обуревавшие перед тем, остро захотелось назад, на улицу из этих замкнутых стен, пока свободен еще путь, пока не захлопнулась случайным порывом ветра форточка.
Он занервничал, заметался, не зная, на что решиться: сразу лететь или попробовать как–то стереть эти следы, он пребывал еще в этой растерянности, когда увидел вдруг сзади и на той же крышке стола нечто куда более ужасное, нечто такое, отчего в первый момент остолбенел. Влажно поблескивая, перламутрово переливаясь, на полированной поверхности стола красовалось мерзкое зеленовато–белое пятно, которого еще мгновение назад там не было. Через долю секунды он понял все - стыд и ужас захлестнули его. Не было сомнений, откуда это пятно, этот помет - ведь испражнялся он, как все пернатые, непроизвольно. Вот чем кончилось свидание с домом родным, к чему привели все волненья. Наляпал, нагадил, наследил! И как наследил - хуже некуда! Если на пыльные следы никто не обратил бы внимания, то это уж точно не заметить было нельзя, эту свою "визитную карточку" он оставил на видном месте.
Обуреваемый злостью на себя и стыдом, лихорадочно соображая, что делать, он вдруг услышал, как прогудел и остановился на площадке лифт, как лязгнули металлические его дверцы. Решать, свои это или нет, уже не было времени. Точно ветром подхваченный, он метнулся в прихожую, оттуда в кухню и через форточку, не сторожась, не оглядываясь, выметнулся из бывшей своей квартиры вон…