В дни палехского юбилея в Москве нельзя было достать билетов до Иванова и до Шуи. Вагоны поездов превращались в клубы искусств. На станциях Иваново и Шуя висели плакаты, приветствовавшие делегатов, на вокзалах ждали автомобили и автобусы, которые пошли по шоссе, сделанному специально для Палеха, – до Палеха, который к юбилею превращался в районный центр. В город-село приехало несколько сот делегатов, телеграф принес несколько сот телеграмм. Торжественное заседание открывал нарком Бубнов. Был голубой от солнца и снега день необыкновенного народного веселья, которое, начавшись морозным рассветом, длилось двое суток, когда двое суток подряд люди не ложились спать. Кроме приехавших со станции, на праздник приехали на развалежках и пришли пешком соседние деревни и села. С утра над селом летали три аэроплана, которые сначала разбрасывали первый номер "Палехской трибуны", а затем поднимали в воздух знатнейших палешан. По селу гремели духовые оркестры. Когда аэропланы садились на землю за слободой, в тот день переименованной в улицу Голикова, соседние овины проваливались под сотнями ног стара и мала. Карусели бесплатно катали детишек. Ларьки раздавали книжки и сладости. На площади под аэропланами устраивались рысистые колхозные состязания, и народ поражался конями Майдаковской колхозной конефермы. Правительство РСФСР, поздравляя юбиляров, сообщало о субсидии в сто тысяч рублей на организацию техникума. Правительство области свидетельствовало, что если месяц тому назад Палех превратился из районного села в районный центр, если до прошлой осени в Палех можно было пробраться только на первобытной телеге, то – через два года Палех будет прекрасным и подлинно социалистическим городом. Содержание празднеств и заседания транслировались через Москву, через рацию Коминтерна всему миру, передаваемое из палехского Дома соцкультуры. И был бал сразу в двух домах, где чарочка смешивалась с заморскими винами и с джазом, впервые здесь звучавшим.
Двое суток в полном изумлений не спало село Палех!..
Целый день нарком Андрей Сергеевич Бубнов и член ЦК ВКП(б), секретарь Ивановского обкома Иван Петрович Носов, и член ВЦИК, председатель Ивановского облисполкома Сергей Петрович Аггеев ходили по домам художников, а художники угощали их студнем, грибами, чаем, пирогами и вареньями.
Целый день навсегда изумленный и неистовый Голиков в окружении жены и детей выступал с речью. Черные его изумленные глаза бегали по потолкам и под столы, застревали в усищах, наполнялись наивностью и таинственностью, – дыхание мешало словам, словам помогали глаза и руки, – и он говорил, никого не слыша:
– Гениальный Пушкин, конечно, и гениальный Голиков… Голиков, – то есть я, хотя меня прозывают Таракан, как рябинка в поле. Осенью рябинка красная, лист пожелтел и во всем лесу простор и тишина, как у гениального Пушкина… Конечно, гениальный тоже Некрасов… Голиков, то есть я, берет букет полевых цветов, смотрит на него и рисует свои битвы, поэтому кони у Голикова бывают красные, как гвоздики, либо как василек, – и получается букет жизни… А детей у Голикова семь душ, а во всем доме ни одной кровати, и я, то есть Голиков, Таракан по прозвищу, как рябинка в поле!..
От юбилея в Палехе остался Музей палехских работ. Красным неистовством по музею мчатся голубые и красные голиковские кони. Правительство области дало Голикову девять кроватей и сему соответствующее количество одеял, простыней, полотенец, столов и стульев, – голиковская изба превратилась в лазарет небывалого вида. Правительство области перед юбилеем присылало в Палех за Голиковым автомобиль, чтобы отвезти Голикова в Иваново к портному, дабы был и у Голикова настоящий пиджачный костюм; когда автомобиль приехал за Голиковым второй раз, чтобы свозить на примерку, Голиков не поехал, заявив, что, мол, "пущай на ком-нибудь примеряют, а мне некогда, я делами занят!.." – Голикову все же сшили этот костюм, он раздобыл к нему смазные сапоги. Всегда рядом с Голиковым ходит его жена. Всегда Голиков с детьми. Ни в одной своей речи он не забывает о них, о жене и детях, отличный семьянин. Когда Голиков работает, он работает сутками. Когда Голиков получает из товарищественного горта сахар, он не рассыпает его по стаканам иль чашкам, не рассыпает по мелочам, но всыпает сахар в самовар и пьет чай всем родом. Семь раз Голикову товарищество покупало корову, и семь раз получалось одно и то же, а именно: когда корова, надоедала Голикову и его жене, он резал корову, и целую неделю подряд дымилась тогда голиковская труба, ибо Голиковы поедали мясо. Голиков так записал о себе:
"…гулянка, хоровод, пляска. Виртуозность во время пляски парня или девки. В отдаленности где-то гармошка. Запечатлеваю отголоски: какое настроение. Выгон скота – утром, вечером – игра пастуха в рожок. Базар. Рыбная ловля. Пьяная компания, сам в ней. От настроения слезы катятся. Детские игры. Бедность действительных бедняков, а не притворных. Зимние вечера, когда поет жена. В особенности много "троек". Люблю писать лихие тройки. Даже набрасываю рисунок, когда поет жена: вот мчится тройка удалая вдоль по дороге столбовой. Много написано битв, потому что сам был участником боев, и видя кавалерийские атаки и битвы, пожары городов, деревень, ужас беженцев, детей, стариков – все писал".
Изумленный Голиков изумителен, конечно. В музее, под стеклом витрин, собраны его "Слово о полку Игореве" – кони и битвы. Откуда у человека такая изумительная энергия красок и энергия движения? – пусть от иконы семнадцатого века остались "лещадки" курганов, "воздуха" и "палатное письмо" плача Ярославны, – ведь это ж брат Матисса!., но как же тут же Голиков подсмотрел Микеланджело? – но тут и Рафаэль?.. – но как же, как же тут же копия из "Нивы", перекрашенная Голиковым по гениальности!? – обязателен ли здесь закон о плагиате? – сюжет – заимствован всегда, или только такая традиция вежливости и просвещенности – уверения, что все это сделано по Пушкину, по Баяну или по песне? – это – необыкновеннейший консерватизм, такой необыкновенный, который в силу самого себя, то есть консерватизма, разрушает все каноны?.. – Нет, конечно, это – не Рублев, не Микеланджело, ни тем паче Рафаэль, и не Матисс, никак. Это – Голиков, который сам по себе, которому закон написан им самим. Какие серьезные и деловые физиономии у голиковских коней!..
"…а актер, если он кричит петухом, приводит детишек в изумление, но если детишки установят, что кричит петухом не актер, а самый настоящий петух у актера под столом, детишки актера презирают, ибо актер обманул искусство"…
Но Голиков – не академик, никак, и не учитель. Если Голикова разложить на элементы, то "Нива" заслонит и Рублева, и Матисса. А в Палехском музее есть академик, точней, академист – Павел Львович Парилов; у Парилова ничего не осталось от русской иконы, у него нету даже "палатного письма"; он – "фряжец"; он пишет лермонтовского демона; и он – брат академиков Егорова и Моллера; он совершенно реален так, как понимали реализм академисты; законы заимствований ему известны, он их обходит; законы элементов живописи им изучены; и Парилов – олеографичен, он напоминает – не Палех, но – Лукутина, кроме Моллера и Егорова.
В Палехском музее ощущенья сквозняка веков и их неистовства, и уменья, и восхищение талантами идут никак не только от Ивана Голикова. Заслуженный Баканов, Зиновьев, Ватагин – энциклопедисты, хранители палехского "стиля" и традиций Рублева, Фрязина, Ушакова и Чирина, знатоки законов русской иконописи от Византии; Баканов и Ватагин пишут демонстрацию; Баканов пишет "Индустриализацию сельского хозяйства"; Ватагин пишет встречу челюскинцев во Владивостоке; а Зиновьев пишет "Историю земли" от космоса до мамонта, до наших дней социализма, пишет Москву-порт; и по лакам этих энциклопедистов прошло иконописное умение от одиннадцатого века, от дней Андрея и Всеволода Боголюбских. Баканов фряжскую живопись сочетает с новгородцами. Заслуженный Вакуров сочетал в себе пятнадцатый иконописный новгородский век и Врубеля. Но Врубель же, и Микеланджело, и персы – у Аристарха Дыдыкина. То ли из Византии в Персию, то ли из Персии через Византию в Русию, – но персов очень много в Палехском музее, и заслуженный Котухин в Палехе вдруг реставрировал и оживил из мертвых средневековую персидскую миниатюру, шестнадцатый-семнадцатый века, и Хазов больший перс, чем заслуженный Котухин. А за Персией – Центральная Азия, Индия, Китай, века. Но в этом же музее заслуженный Маркичев – и Перуджино, и ранний Рафаэль, до Афин. И здесь же красновато-коричневый, суховатый, поджарый фламандец – Буторин. И здесь же живописнейший Иван Зубов, француз, Клод Лоррэн семнадцатого века. Фрагонар восемнадцатого, – тон, пространство, воздух, – хоть сам Зубов ни Лоррэна, ни Фрагонара не видал и убежден, что нету лучше Рафаэля, которого видел на фотографии!..
Нет, икона, производившаяся "гражданином поставщиком", разбита вдребезги, от нее осталось очень мало, – из нее родились лак и золото. Второе поколение – Баженов, Каурцев, Турин, Солонин, Солобанов, Баранов – они не только не похожи на икону, но они не похожи и на старшее поколение, – график Баженов, выдумщик, и стилист Каурцев, живописцы Баранов и Турин, причем Турин – и Малявин, и почти современный француз.
Русские иконописцы от Византии, оказывается, пользовались приемом, который лет тридцать тому назад был преподан французскими наилевейшими художниками, как последнее слово живописных открытий, в России им пользовались бубнововалетцы, – законом обратной перспективы; в Палехском музее хранится работа – младшее поколение – Баранова, написанная от Пушкина, "Кавказ подо мною"; она написана на самом деле – от Пушкина – законами обратной перспективы, – то есть художник на своих квадратных сантиметрах лака создал перспективу, когда действие развертывается и показано от Пушкина, когда зритель не Пушкина видит в перспективе на вершине горы и над облаками, но когда перспектива, и облака, и горы видны от Пушкина. Солонин – младший– написал "Женитьбу Фигаро", колоннада – пятнадцатый век, Флоренция, капелла Пацци, мастер Брунеллески; орнаментация колонн – Франция восемнадцатого века; фигуры музыкантов – Ватто; характеры, костюмы, головные уборы – французы и фламандцы восемнадцатого века, Ван-Дейк в частности; Солонин порылся в книгах!..
В музее хранится копия иконы семнадцатого века, написанная заслуженным Бакановым, – святые Борис и Глеб, в музее хранится подлинная икона восемнадцатого века – акафист Спасителю, в музее хранится работа заслуженного Котухина – "Сказка о царе Салтане"; Борис и Глеб побывали не только на двух иконах пятнадцатого и семнадцатого веков, но один из них оказался на персидском лаке Котухина в чине царя Додона.
Нет, икона "гражданина поставщика" разбита вдребезги революцией и палешанами, развеяна по ветру палехскими конями, не только голиковскими. У Сафонова работали безымянные "мастеровые". На каждом лаке, хранящемся в музее, написанном артельными товарищами, работающими в коллективе, а не в капиталистическом предприятии, написаны золотом фамилии художников. И – обязательно написано, также золотом – Палех, потому что это именно коллективный Палех, и тот Палех, та коллективная живописная школа, которую, – пусть здесь ночевали и Рублев, и Врубель, Молл ер и Фрагонар, персы и Рафаэль, пусть для Голикова не написаны законы плагиата, – ни с чем в мире не сравнишь эту школу, созданную советским десятилетием на развалинах палехских столетий, и тех безымянных, которым помещик Бутурлин указывал, держа их "в страхе", "чинить наказание – бить батогами", которые в Пятом году готовились к Семнадцатому.
…если бы машина-шахматы"…
В Палехе живет изумленный народ, который на лаке, на квадратных сантиметрах лака пишет древними красками, и обязательно пишет золотом и полирует коровьим, а то лучше собачьим или волчьим, зубом, причем лак и золото оказались элементами "стиля" Палеха.
Тридцать лет тому назад около Палеха поселился художник, носящий звание академика императорской русской живописи, соратник Виктора Васнецова, Николай Николаевич Харламов. В пяти километрах от Палеха он построил себе мастерскую. Окончив Санкт-Петербургскую академию живописи, художник, сын священника, определил свою судьбу, как Васнецов, его товарищ, – храмовою фресковой живописью. Он расписывал церкви. По его эскизам делалась мозаика "Воскресенья на крови", церкви, построенной в Петербурге на месте казни Александра Второго. Он расписывал Варшавский русский собор, за что получил звание академика живописи. Окончив академию, он умел писать, и писал, и пишет до сих пор портреты, – сейчас портреты руководителей Ивановской области – Аггеева, Носова. Человек с академическим живописным образованием, с большими поездками по миру, с хорошим знанием истории живописи в мире и у нас, интеллигент, – он тридцать лет жил около Палеха, он писал церковные фрески, расписывал церкви, – то есть делал то же, что делали палешане. Варшавский собор разрушен поляками, этот символ русского императорского порабощения Польши, по совершенно закономерным причинам. Церковь "Воскресенья на крови" у теперешних русских вызывает естественное презрение. Харламову под семьдесят, – лучшие годы этого художника больших живописных знаний выброшены на свалку эпох. Он вернулся к тем самым портретам, которым его обучали в академии живописи пятьдесят лет тому назад, к "академическим" портретам также полунужной надобности и полунужного мастерства, хотя они на самом деле академически-грамотны. Искусство революции забыло Харламова, в пяти километрах от Палеха, человека, вернувшегося к тому, с чего он начал. Он очень одинок, Харламов. Его дом, ничем внутри не изменившийся за последние тридцать лет, глохнет в парке. В громадной его мастерской стоят у стен громадные заготовки церковных фресок, Иисус, Бог-отец, Богоматерь. Харламов знает, – тридцать лет тому назад он поселился около Палеха, чтобы учиться у Палеха, он, академик. Он учился у Палеха. Он знает, что все эти красноармейцы, рабочие, пастухи, колхозники, додоны, Пушкин на миниатюрах палешан, появившиеся тогда, когда палешане вдребезги разбили икону и иконописные каноны, все они анатомически неграмотнейши, когда всадник вдруг вдвое выше лошади, а двери в палатах вдвое ниже коня, – и он, академик, знает, что он не смог научиться у палешан. Он не знает, как это так получилось, что палешане расцвели золотом искусства, – ведь с полною грамотностью писал он иконы, те самые, которые кинуты в презрение. Харламов на самом деле повторил сказку о рыбаке и рыбке, написанную Зубковым, оказавшись у разбитого корыта молодости, когда от тех же самых икон, к которым с грамотностью подходил Харламов, безграмотные палешане прошли в заслуженные Советского Союза. Баканов же, Голиков, Вакуров, Котухин и Маркичев, заслуженные, вошедшие в советское искусство из развалин иконописания и поразившие в первую очередь умением, на самом деле малограмотны. Эти заслуженные до революции были "личниками" и "доличниками", – то есть одни из них умели писать "лики" и не умели писать все прочее, а другие умели писать все прочее и не умели писать "ликов".
Несколько лет тому назад, когда палехская артель имела уже и славу, и литературу о себе, в Палех приехала дочь художника и художественного критика Лидия Александровна Мантель. Ей было двадцать четыре года, она только что окончила живописную школу Рерберга в Москве. Она попросилась в ученицы в артель. Ее приняли и определили учиться, как некогда учивались сами художники и как учатся сейчас в техникуме их дети, – определили учиться "к мастеру" – к лучшему – Ивану Михайловичу Баканову. У нее был договор с артелью, – она должна была два года учиться и не меньше двух лет затем отработать в артели. Она показала отличные способности, – не через два, а через год она была принята в члены товарищества равноправным мастером. Она приехала, чтобы подобрать Палех, как Харламов, она была дочь знатока искусств.
Она не смогла стать товарищем в артели, не сумев сладиться с товарищественным бытом и традициями. Она должна была уйти из артели. Но она – не ушла из Палеха. В Палехе жил и живет богатырь и столяр Константин Николаевич Солонин, шестидесяти-с-лишним-летний гигант и философ, полуграмотный, книгочей, всегда босой, с расстегнутым воротом на волосатой груди, с непокрытою гривой седых волос, не признающий способа умываться из умывальника, и зимой и летом моющийся на речке Палешке, зимой – в проруби, обязательно непокрытый и босой. Он был женат. Лидия Александровна Мантель полюбила его, он полюбил ее. Они сошлись. Он ушел от старой своей жены. В солнечное утро однажды палешане видели, как босой Солонин, а сзади него, перекинув башмаки на веревочке через плечо, также босая Мантель – пошли пешком в Москву. Около года их не было в Палехе. Затем они вернулись в Палех и наняли пустующую избу. Солонин судился со старой своей женою, ему присудили корову. Лидия Александровна родила девочку. И в Палехе сейчас она растит ребенка и пасет корову. Николай Николаевич Харламов полагает, что столяр Солонин загипнотизировал Лидию Александровну, дочь старого его друга и коллеги художника Александра Мантель. Лидия Александровна любит своего мужа восторженно, упоенно. Ей думается, что она счастлива. Но она была бы окончательно счастливой, если бы она вернулась в артель, куда ее не принимают вновь и, должно быть, не примут, ибо у артели есть свои традиции и своя гордость, однажды нарушенные Лидией Александровной. Лидия Александровна верит, что она будет писать, когда дочка сойдет с ее рук, – и будет писать так, как пишут палешане. Ей кажется сейчас, что палехскому искусству ее научил в большей мере, чем Баканов, ее муж столяр и палешанин Солонин, сделав ее палешанкой. Она не подобрала Палеха, Палех подобрал ее. Красивая женщина, молодая, интеллигентка, Лидия Александровна сейчас ничем не отличима от палешанок, ни одеждою, ни даже манерою говорить, так же она держит на руках ребенка и так же пасет корову.