– А чего пастух смотрит?.. – откликнулся хозяин Иван Васильевич, по прозванию Колбаскин, – эти наши женщины пастухов нанимают не по делу, – сказал он в пространство, – пастух хорошо на трубе играет, значит, хороший пастух, а дела пастух не знает, кроме трубы…
– Это, значит, пастух для нас играет в трубу?
– Обязательно для вашего удовольствия, для услаждения!..
– Ты сам встань в три часа, подои, – усладись вместо меня.
– Это не моя повинность.
– Известно, не твоя! – твоя – литрии считать да с ученицами лясы точить… Где ты вчера был, ну, где?
– Я с товарищами… в силу крайности… опять же заслуженные с отъездки приехали.
– А кто из вас Нюрке Кориной цветочки нарывал?
– Ну, ты уж скажешь. Это, между прочим, разный сор под ногами рос…
– Известный сор у девок под ногами. Мужское поколение палешан – на редкость здоровые люди, которых ничто не берет. И все они – поэты.
Александра Михайловна пребывала в делах и заботах, тихая и никем не слышимая. Она кормила людей и скотину. Она мыла полы в доме, подметала у дома и полола свой огород, две грядки клубники, две грядки помидор, две грядки чесноку и луку. Она по заре, до часа, когда проснется повелитель, ходила за ягодами и за грибами в лес. Она щупала кур, отваживала клушек и вместе с клушкою выводила цыплят. На рассвете и в три часа дня играл пастух на рожке, собирая стадо. В час дня и в восемь вечера пастух пригонял стадо. На Советской площади, на улицах Баканова и Голикова стадо поднимало пыль, мычали коровы, блеяли овцы, бестолковейшие от роду, – и Александра Михайловна вместе с остальными "урядниками" путешествовала по пыли, распутывая телячью и овечью глупость на дыдыкинские, бакановские, вакуровские собственности и дворы. Надо было доить корову. Надо было по холодку натаскать воды и полить гряды. Надо было приготовить ужин.
Когда в Палехе организовался колхоз, вся артель художников пошла в него. Затем артель вышла из колхоза как промышленное, а не сельскохозяйственное предприятие. И Александра Михайловна говорила Сергею Ивановичу:
– В колхозе, чай, лучше, чем в артели. У них на уме все искусство да искусство, а мы знаем, что такое ихнее искусство. Каждый вечер в чихире ходят, и у каждого по милой, откуда только они их берут. А мы – готовь им обедать да ужинать… Я не скажу про Баканова или Зубкова, про Котухина с Маркичевым, – они хорошо зарабатывают, им на все хватает. А мой или возьмите кого другого – в колхозе мы больше бы заработали. И в колхозе – поверка идет, там женщины больше мужиков зарабатывают, там видать, кто кому кормилец, а тут – искусство да искусство, а мы – сиди дома, ожидай супруга, и нашему делу никакой мерси. Они нас урядниками называют, а забыли, что мы с ними живем и жить должны… Нет, в колхозе лучше, я там трудодней больше его набрала бы. А что касается детей, и у колхозников дети в семилетках учатся, одинаково с нашими.
Сергей Петрович Аггеев сказал однажды:
– Мы райкомам и райсоветам автомобили дарим, – через год вся область будет в автомобильных дорогах.
От Палеха ведет автомобильная дорога к Пестякам и к Юже. Василий Васильевич Зимин, палехский воевода, председатель палехского райисполкома, как Нансен в Арктику, прокладывает автомобильные пути в свои периферии, к колхозам и к колхозному льну. Колхозники выполняют трудодни коночасами, возят песок и щебень, перевозят с места на место глину с дорожных траншей. Девушки работают лопатами, "стройно землю вороша", и провожают товарища Зимина прибаутками, – автоед, мол!.. Все же ухабы на дорогах имеются. Однажды Сергей Иванович, замучившись от ухабов, уселся на траншею новой дороги, под соснами, около коночасников, которые кормили по жаре лошадей; лошади с головы до хвоста и под животом были обвязаны рябиновыми, осиновыми и березовыми прутьями от слепней и походили на движущиеся шалаши. Колхозники жарили на костре картошку. Воздух пахнул сосновой смолой, растопленной в солнечной жаре.
– Иконник Белоусов, как в хозяйчика вышел после Грановитой палаты, отремонтировал Сафонову в пику иконостас и взял у попа письменный документ, что иконостас как раз он ремонтировал, а не Сафонов, его конкурент. Своевременно померли и Сафонов, и Белоусов, и оказались в аду оба вместе. Сафонов и спрашивает Белоусова, – как же ты, мол, при документе на иконостас в аду оказался? – А Белоусов отвечает, – да архангел, сукин сын, который меня с земли провожал, читать только по-латински может, по-русски не понимает, безграмотным по-русски оказался, не прочитал, дьявол, документа!
– А то ехал через реку Лух на ботнике научный господин, спрашивает перевозчика – ты науку химию знаешь? – Нет, говорит перевозчик, не знаю. – Научный господин совсем головой замотал от сокрушения, а перевозчик застыдился от своей необразованности. И вдруг во время это от научных разговоров ботник возьми да и перевернись. Перевозчик спрашивает, – а плавать ты, барин профессор, умеешь? – Нет, отвечает научный барин. – Ну, тогда мне придется спасать твою научную жизнь, чтобы ты не потонул.
Колхозники были людьми знакомыми, палехскими, два брата, Роман и Ефим Архиповичи. У Романа Архиповича с собою около костра лежали "Записки врача" Вересаева. Оба некогда были иконописцами. Один из них вместе с Буториным работал в палехском комитете бедноты, другой служил при Вицине в Шуе, в домзаке. Подошла к костру дочь Ефима Архиповича, комсомолка, спросила Сергея Ивановича:
– Вы Есенина живого видели? – он да Маяковский мне нравятся.
Оказалось, что самый любимый ее писатель – Диккенс.
Роман Архипович рассказывал:
– Годов сто тому назад при Николае Первом вводили эту самую картошку, а до этого лет за пятьдесят ее же вводили французы. Французы ее вводили так. В разных местах своей земли посеяли они картофельные поля и приставили к ним гренадеров и велели гренадерам – смотреть кругом сквозь пальцы. Прохожие крестьяне проходят мимо, спрашивают, – что, мол, посеяно? – а гренадеры отвечают, – посеяна пища царского стола, заморского роду, под названием земляное яблоко или картофеля. Мужики стали воровать царскую пищу, чтобы попробовать, как цари питаются, – для себя посеяли… У нас было несколько иначе. Николай Первый разослал картошку губернаторам, губернаторы – исправникам, исправники урядникам, а урядники мужику, – сей, сукин кот, без всякого рассуждения! Никто про нее толком ничего не знал, а понимали так, что раз сам ампиратор в это дело ввязался, значит, добра не будет. Произошли так прозываемые картофельные бунты. Картошку чертовым семенем объявили, ядом. Попы молебствия молили. В одном месте убили исправника. Людей из-за картошки убивали без счета. А теперь, спрошу я вас – запрети мне картошку сажать, что я без картошки делать буду? – Роман Архипович помолчал. – Шубу с Сафонова, с гражданина поставщика его величества, я вот теперь на себе донашиваю… Сначала мы кулачков раскулачивали, и не заметили, как у нас у самих мозги раскорчевались, – я тебе об этом расскажу впоследствии.
(Рассказ Романа Архиповича о раскорчеванных мозгах рассказан ниже.)
– Был у нас десятилетний юбилей коробошников. А то был наш колхозный праздник урожая. Дело простое – убрались в поле, справились со льном, позвали соседей попировать, отпустили пятнадцать тысяч рублей на пир. И надо отметить про посуду. У Сафонова тоже пиры бывали, ну, и от самого его раскулачивания остались без надобности разные его блюда для рыбы и для гусей, супники сразу на два ведра супу, подносы, кастрюли. Они нам пригодились только в колхозе. Мы щук у гогольской рыболовной артели купили – слыхали про деревню Гоголи на Лухе? – знаменитая деревня! – щук купили – больше, чем у Сафонова ростом. Собрались к вечеру, всю ночь автомобили своими глазами лошадей пугали, гости отовсюду ехали. Майдаковская конеферма рысаков прислала напоказ. Пировали во всем Доме соцкультуры, в бывших сафоновских мастерских, знаешь… Сто пятьдесят гостей было – председатели сельсоветов и колхозов, бригадиры, а затем наш колхоз полностью, от мала до велика, – гости шли, ехали, целую ночь гуляли. Ну, ты знаешь об этом, – каждому человеку кажется, что его дела – самые важные, прямо сказать, исторические дела. Так же и обществу. Без этого нету смысла. Ну, и говорили – самые настоящие государственные речи и писали письма с приветами – товарищу Носову и товарищу Аггееву. Мы заставили на празднике отчитаться перед нами всех соседов, – то есть пожелали послушать, как идут дела у них в ихних колхозах, о ихних достижениях и неурядицах, чтобы все на чистой воде было. И мы отчитывались. Получилось вроде чистки. Прямо – не люди, а герои государственного смысла. Оркестр балалаечников играл под рояль до трех часов утра. Всех председателей обнесли чарочкой. Выпили, конечно. Старухи и те танцевали с нами. Пьяных не было. А с речами – заметь, больше женщины выступали, у них трудодней больше, они власть забирают, у них воля на государственность проснулась…
– С декабря месяца по посевную был я по найму через колхоз на рытье Большой Волги – канала… там, на канале, я и Антона Ивановича повстречал… Ну, приехали под Углич по такому же делу, как сейчас на дороге, – возить землю, только не для дороги, а для будущего канала. Роем, возим. Но это не главная присказка. Работали там – ну, мы, колхозники, рабочие, красноармейцы, инженеры, а кроме этого, заключенные. И было у нас все разбито по бригадам, – комсомольские бригады, бригады сочувствующих, вроде меня. Были и бригады заключенных и гопа, то есть шпаны. И было переходящее красное знамя, – значит, такое знамя, которое переходит к лучшей бригаде. Когда я приехал, знамя было у комсомольцев. И вдруг видим: на нашем участке прет и прет вперед ссыльная бригада. Я думаю, – с чего бы это? – ведь против ихнего режиму канал роется, против них вся страна живет… И был у меня разговор с ихним бригадиром, я его спрашиваю: "Ты что же, в самом деле коммунистом стал? – так и прешь с своей бригадой, на что тебе красное знамя?" Он помолчал, покурил, – говорит: "Нет, мы не коммунисты, – обернись дело… да дело-то повернуться не может, не может повернуться дело, – и мы почему кроем? – потому хотим жить в строю, как все… хотим в рое жить и пользоваться советскими законами, а кроме труда нам податься некуда!"… – Ты понял, Сергей Иванович, ай нет?..
Покурили. Роман и Ефим Архиповичи съели картошку, запрягли лошадей. Сергей Иванович вернулся к ухабам и к автомобилю. День шел в заполдни, жар спадал. Роман Архипович поминал о реке Лухе и деревне Гоголихе. Арбеков видел Гоголиху, но не был в ней, в этой знаменитой деревне. Лух течет по болотам, среди камышей, так зарастает камышами, так облег трясинами, что до середины его добраться невозможно, – так течет, что в нем водятся двухкилограммовые караси, что жители прибрежных деревень не могут в нем даже купаться, ибо по тине нельзя дойти до воды. И посредине Луха, в том месте, где Лух сливается с Люлехом, расположился остров Гоголи, а на острове – колхоз Гоголиха. С марта месяца до конца ноября, а то и до середины декабря, в Гоголиху невозможно ни пройти, ни проехать, – и не каждый даже проплывет туда на ботинке, ибо надо уметь не заблудиться в тростнике и не утопиться в тине. Славна Гоголиха, кроме колхозного льна, рыболовной артелью и охотниками, убившими прошлой зимою, несмотря на строгости законов, семь лосей. И еще славна комарами и ягодами. А еще славна – страшными преданьями. В Гоголиху можно проехать только зимой на санях, когда вода и трясина промерзнут до глубин. Ездил к Гоголихе Сергей Иванович с Василием Васильевичем Зиминым, который обследовал льны и сельсоветы, были в гостях у председателя яковлевского сельсовета, у Киры Ивановны Бычковой, выведшей колхозы своего сельсовета весенним севом на красную доску, вдовы и матери троих детей, учащихся так же, как дети художников. С Василием Васильевичем и с Кирою Ивановной были разговоры о колхозах, о колхозниках и единоличниках, – и выяснилось – по палехскому району – о единоличниках, что единоличниками остались всего лишь те, кто вообще намерен бросить сельское хозяйство и деревню, нашел себе новый труд в Иванове, в Москве, в Сталинске, в городах и на заводах; выяснилось, что нельзя равнять труды колхозника и единоличника, – колхозник работает и умней, и продуктивнее, и лучше… Роман Архипович помянул о городе Угличе, – Вакуров, Котухин и Маркичев были на озере Севане. Озеро Севан будет спущено с гор, разольется по Армении новыми семью озерами, оросив армянские пустыни и кинув электроэнергию всей Закавказской федерации республик. А Углич…
Сергей Иванович в Палехе получил письмо – от реставратора Павла Павловича Калашникова, ехавшего от Москвы до Суздаля.
"Высокочтимый Сергей Иванович!..
Имею честь сообщить Вам, что складень Ваш, икона Пресвятой Богородицы, мною реставрирован и отнесен на Вашу квартиру. Икона, как я уже Вам говорил, ярославского письма и оказалась после расчистки относящейся к концу XVI века. Не знаю, задумались ли Вы, Сергей Иванович, о том, что Вы живете неподалеку от места, где разыгралась как раз в конце XVI века одна из таинственнейших страниц нашей истории. Я подразумеваю Углич и убиение в нем святого царевича Дмитрия. Не была ли наша икона написана в те величественные времена?.. Я вспоминаю об Угличе потому, что в газетах я прочитал о затоплении этого древнего города при постройке Большой Волги. Прошу Вас, достопочтимый Сергей Иванович, прислать мне причитающиеся за реставрацию деньги, так как я возымел намерение безотлагательно съездить в Углич и поклониться величественной его старине".
Тысячелетняя Волга, песенная река, затопит город убийства, город темных русских страниц, где то ли убивали, то ли не убивали царевича Дмитрия, ибо то ли был, то ли не был царевичем Дмитрием Григорий Отрепьев, – и пусть песенная Волга затопит эти русские пергаменты.
Сергей Иванович жил в Палехе, чтобы отдыхать, с друзьями-художниками, с женой и ребенком. Он просыпался вместе с сыном и солнцем. Он ходил и ездил в леса и в поля кругом. Кувшины для воды и кринки для молока он приспособил под веники цветов, запахи которых превращали избу в лесной шалаш и сладко тяжелили голову.
От Александры Михайловны он узнавал несложные события села ее понятий, – о том, что соседская корова потравила у вторых соседей огород, – о том, что Форсик – надворный пес – всю ночь скулил, надо-быть, или за клубникой лазили в огород, либо парочка забралась в сад, – о том, что приносили ягод, а к Салапину приехал на побывку внук. Сергей Иванович наблюдал за сыном, за тем, как возрастает человечек, будущий гражданин бесклассового общества, – как у него нарезались и выросли два верхних зуба, – как ест он кисель, мажась им до бровей, – как приучивается он к горшочку, – как он говорил сначала "ап", "па", и сказал наконец "папа"! – как кошку он зовет "ких", и кур зовет "ких", и коров зовет "ких", и вдруг корову назвал "му", а через два дня произнес "ам", "ма" и сказал наконец "мама"! – как сначала он стоял, держась двумя руками и боясь пространства под собою, как стал держаться он одной рукою, – как вдруг он обе опустил руки, у стога с сеном, взяв в руки сухой лепесток, не заметил, что стоит на собственных своих ножонках, заметил, поразился, испугался и возликовал, возликовал перед замечательным открытием, не меньшим для него, чем неизвестное ему открытие Америки, перед открытием того, что и он может стоять на своих собственных ногах!.. – как в зеленые сумерки вечеров над белой кроваткой пела мать на родном своем языке:
Иявнана, вардо нана,
Иавнана нао…
– Фиалочка бай, розочка бай,
Фиалочка баю-бай, –
и как сын подпевал матери, усыпляя самого себя, очень тихо, "иев-а-а"!.. Любовь – это ощущение жизни как мир и мира как жизнь. Любовь пронизывает все, комнату, воздух, платье, цветы, стол, занавеску. Любовь – это больше, чем созерцанье Палехского музея…
За Палехом, за Палешкой сосновый бор Заводы, он пахнул хвоей; за Заводами рос Кудашевский лес, он вырублен; на просеках буйно цвела, а потом созревала земляника, этот сладчайший плод и чуть горьковатый, как любовь. За улицей Голикова, по дороге в Подолино, Оболенское тож, росла березовая роща и под березами росли фиалки, вечерами в березах бродили туманы, и роща пахла березовой горечью, сладкой, как поцелуй на рассвете, как ручонки восьмимесячного сына на шее отца. Дягилевский-берендеевский лес пах можжевеловой горечью, в нем бродили лоси…
Художники заходили посидеть у крылечка, покурить, побеседовать, – обсудить начинанья на завтра после рабочего дня, и доказывали, что обязательно надо побывать на массовом гулянии в Кузнечихе, потому что там старинная водяная мельница, глубокий омут и гуляют там на плотине над омутом и на плотине над омутом водят хороводы.
В среду был базар. Все село по делам и без дела ходило по базарной площади, в пять часов утра мужчины и женщины, товарищество и колхозники, заслуженные и незаслуженные, кланялись, беседовали, расходились и встречались вновь, покупали и не покупали. Продавали: молоко, масло, сметану, яйца, ягоды, свинину, баранину, телятину. Художники предпочитали мясо покупать "на ногах", – то есть, сложившись, покупали бычка, свинью или овцу. Где-нибудь здесь же у базара пайщики резали, свешивали и делили закупленное, иной раз "обмывали ножки", те самые, которые пойдут в традиционный студень.
В субботу, перед баней, приходил друг Алексей Иванович Ватагин с бритвой и с машинкой для стрижки, со страшными ножницами, и подстригал, и брил, как заправский парикмахер, посреди сада перед баней, посадив полуголого остригаемого на старый пень. Воскресенье всегда звенело песней. Палехский музей был рядом, через улицу…
Сон в благоуханье цветов и в удушье избы, когда окна закрыты от комаров, – кажется, что и сны тогда пропитаны запахами, – сон не ограничен, – и дневная явь настоящего, реального, бывшего вчера, бывшего десять лет тому назад, бывшего до твоего рождения (ведь никто не помнит того времени, когда он не был, и того момента, когда он начал быть), – в ночи и в запахах цветов явь смешивалась со сном, строя сонные композиции, не менее сложные, чем композиции палехских мастеров, раскрашенные миром, пространством, числом и временем.