У Павлика была настоящая пьянка. Выпив три стопки, Колька охмелел. Он, однако, продолжал и видеть и понимать. Сотов прижимал к себе Аньку из упаковочной. Колька подсел поближе - ему хотелось послушать, о чем говорят влюбленные. Сотов, который был груб и насмешлив, с Аней говорил непривычным голосом. Он говорил о своих чувствах, о том, что у Ани "глаза, полные сердечности", о том, что любовь теперь свободна, "не как в романах Толстого". Говоря это, он смотрел за тем, чтобы Аня пила, и, поднося ей рюмку, каждый раз приговаривал: "За самое большое одну малюсенькую…" Аня, пьянея, бессмысленно хохотала. Когда она на минуту отошла от Сотова, тот, не забывая своей роли опекуна, деловито сказал Кольке: "Ты, Колька, не зевай. Вот Маруська не у дел. Подпои, а потом - в рощу. Будет отбиваться - ничего: это они всегда так, а потом сами рады…"
Колька послушно выполнил все предписанное. Он дал Марусе большую стопку. Когда та сказала, что у нее кружится голова, он вежливо предложил выйти на свежий воздух - проветриться. Маруся ему не нравилась: у нее были коровьи глаза, и она преглупо улыбалась. Когда он нагнулся, чтобы поцеловать ее в губы, он услышал запах духов. От этого запаха его начало мутить. Он подумал - вроде как клопами… Почему-то он сказал: "Комсомолка не должна душиться". Маруся перепуганно улыбнулась и ответила: "Это не духи, это одеколон, и плохой…"
В роще Колька вспомнил: надо бы поговорить о чувствах, вот как Сотов… Но слов у него не было; а когда он понял, что слова надо придумывать, ему стало скучно, как в школе на уроках немецкого. Неожиданно, не только для нее, но и для себя, он повалил девушку на мокрую траву, Маруся закричала: "Пусти! Я не хочу!" Колька виновато съежился. Он сказал: "Это я пошутил. А теперь пора и по домам. Сыро здесь - ты простудишься…"
Потом, припоминая эту ночь, он неизменно морщился, как от приступа зубной боли. Он стал избегать Сотова. Он больше не ходил на пьянки. Он забросил и танцульки. Он понял, что жизнь, которая на экране ему показалась веселой и стремительной, так же скучна, как алгебраические формулы или как станки мастерской.
Он работал теперь исправно. По вечерам он ходил на собранья. Он много читал. Но в душе он был холоден ко всему: и к числу выпускаемых кастрюль, и к борьбе с оппортунистами, и к стихам Безыменского. Его глаза, цвета светлой резеды, глядели на мир печально и отчужденно. Они ни на чем не задерживались. Это были глаза слепого.
Шаров сказал ему: "Знаешь, я записался на ускоренные. Заниматься придется по ночам. Зато через четыре года буду инженером". Колька удивленно посмотрел на Шарова. Он не понимал этой воли. Зачем напрягаться, хитрить, зачем пробиваться вперед, отталкивая других, как будто жизнь - это набитый до отказа трамвай… Колька молчал, пока Шаров с восторгом рассказывал ему о своем будущем. Тогда Шаров, желая, чтобы его счастье разделили все, сказал: "Почему бы и тебе не налечь? Подготовиться можно за лето…" Колька ответил равнодушно: "Не всем быть инженерами. Нужны и рабочие". В его голосе не было ни зависти, ни обиды. Но вечером он отбросил роман Шолохова, судорожно зевнул и подумал: "Везет же такому Шарову! А я?.. Нет, мне уже поздно начинать…" Колька решил, что он - неудачник, и это его несколько успокоило.
Умерла мать. Умерла она в больнице. Перед смертью она захотела причаститься. Одна из сиделок согласилась сходить за священником. Поп пришел в пиджаке, робко поглядывая на служителей. По утрам он сидел в санитарном тресте и регистрировал исходящие. Но перед умирающей он вспомнил свой сан и величественно помахал грязными жилистыми руками. Сиделки отвернулись. Мать Кольки блаженно улыбалась. Эту улыбку и застал Колька. Он знал, что мать с двенадцати лет работала на прядильной. Двое детей ее умерли, мужа убили, а Колька вырос чужой и неласковый. Она не видала в жизни ни отдыха, ни участья. Но она верила в своего бога, и она была счастлива. Колька пренебрежительно морщился, но в душе он завидовал матери, как он завидовал и Шарову.
Ему было девятнадцать лет, но он думал, что это - старость. После смерти матери он жил в общежитии. Как-то он не вышел па работу: поранил палец. Он оказался вдвоем с уборщицей Нюшей. Нехотя читал он статью в "Известиях" о черной металлургии. Нюша подошла к нему и, пахнув на него щами, засмеялась. Она была веселая, ее так и звали "Нюшка-хохотушка". У Кольки помутнело в глазах, как будто он залпом выпил стакан водки. Он приподнялся и пробубнил: "Вот что…"
Потом он ничего не мог припомнить, кроме запаха щей и этого смеха на "о". Он выбежал на улицу. Была оттепель. Пахло гнилью, весной и лекарствами. Черные пятна на снегу казались болячками. Колька глубоко дышал. От сырого тумана кололо в груди. Он растерянно глядел на небо, на дома. Возле него висела афиша - поверх старой газеты было написано чернилами: "Боевик! Пламя любви". С ненавистью поглядел Колька на расплывшиеся буквы. Снова закололо в груди. Отстегнув ворот, он положил руку на грудь, но тотчас же ее отдернул: ему было ненавистно собственное тело. Он долго бегал но улицам. Торчали остовы домов. Старый город был наполовину снесен, новый еще только строили. Между железными скелетами гнил снег. Люди радовались весне, и они ругались, попадая в глубокие лужи. Колька бежал по талому снегу, ничего не замечая, полный глубокого, непонятного ему страха. Он думал, что его жизнь закончилась, и в этом тяжелом разложении зимы он видел нечто себе родственное.
Он еще выходил каждое утро на работу, но его преследовала одна мысль: уехать! Может быть, распростившись с этими родными ему местами, он освободится от сердечной пустоты. Долгачев, глядя на Кольку, говорил: "Парень-то наш заскучал".
Весна шла быстрая и расточительная. В одну ночь она смыла ливнем снег, который еще прятался от солнца. Она взломала лед на пруду. Она начала швырять на грустный город, в котором не было ни реки, ни тенистых садов, ни бульваров, то какие-то желтые цветочки, запестревшие среди щебня, то душистый вздор черемухи, то беспричинные улыбки. И эти улыбки развязно вмешивались в порядок дня очередных заседаний.
В шумное яркое утро Колька Ржанов понес на вокзал маленький сундучок. В сундучке лежали три рубашки, старые сапоги и пестрый галстук, купленный еще в те времена, когда Колька шлялся по танцулькам. Он ехал на стройку.
Всю дорогу он молчал. В окно глядеть было скучно: с утра до ночи тянулась все та же степь. Кругом люди без умолку говорили. Говорили они только о стройке: какие там харчи, правда ли, что дают по два кило сахара, не холодно ли зимой в бараках. Какой-то вертлявый человечек каждому повторял с глубоким восторгом: "Ровно на шестой день выдадут спецовку, честное мое слово!" В углу дремала бледная женщина. Она ехала к мужу. Выходя на минуту из забытья, она неизменно спрашивала соседей: "Вы мне скажите, а не страшно в Сибири? Я ведь по сложению слабая…" Колька трясся в такт колесам и сосредоточенно молчал. Он не знал, зачем он едет, он не знал, что с ним будет на новом месте, да сказать правду, он и не волновался. Его светлые глаза хранили все ту же отрешенность.
Но когда локомотив, облегченно вздохнув, остановился среди поля, когда из грязных прокуренных вагонов, которые казались людям уютными, как родной дом, выкатились на землю сундуки, корзины и узлы, когда обдал приезжих острый беспокойный ветер, Колька болезненно вздрогнул.
3
Вместе с Колькой Ржановым на стройку приехали и другие. В тот день приехало двести сорок новых строителей. Позади у них были разная жизнь и разное горе.
Егор Шуляев приехал прямо из колхоза. Он говорил: "В деревне теперь не житье. То - "сдавай картошку", то - "красный обоз", то - "коллективный хлев строим". Нет человеку спокойствия! Прошлой осенью у нас раскулачили тридцать восемь дворов. А какой же это кулак Клумнев, когда у него только и было добра, что две коровы? Здесь никому до тебя нет дела. Отработал, получил пропуск в столовую, похлебал щей и гуляй". Егор Шуляев привез с собой двести целковых. На стройку он приехал с женой. Оба стали на работу, как землекопы. Вечером они пошли подыскивать себе кров. В деревне говорили, будто за две сотенных можно купить теплую землянку.
Инженера Карпова прислали из Москвы. С тоской он думал о жене, о друзьях, о премьерах в Художественном театре, о залитой огнями Тверской. Он, однако, храбрился. "Конечно, работа здесь интересная. Можно сказать, внимание всего мира сосредоточено… Это вам, Сергей Николаевич, не проекты разматывать, это настоящее дело!.." Ему казалось, что он у себя в Столешниковом и что он спорит с Сергеем Николаевичем. Но он сидел один в столовке итээров. Он пил жидкий чай и нервно постукивал ложечкой о стакан. Кругом него люди спеша засовывали в рот картофельное пюре. Никому не было дела до Карпова. Допив чай, Карпов пошел на работу - он был специалистом по монтажу рольгангов.
Три сестры Кургановых прятались одна за другую: они никогда не видали столько людей. Они жили в деревне Игнатовка и продавали молоко. Когда началась коллективизация, коров отобрали. Потом пришло письмо Сталина о "головокружении". Коров развели по дворам. Две коровы Кургановых без присмотра околели. Девушки попробовали работать в колхозе, но с непривычки им было тяжело. Они вырабатывали мало трудодней. Тогда они решили уехать на стройку. Услыхав пыхтение экскаватора, они в перепуге заметались. Младшая - Таня - со страха начала икать. Но Варвара, заглянув в барак, восхищенно сказала: "Чай-то у них фамильный…" Двух Кургановых послали на кладку кирпича - подавальщицами. Таня была определена уборщицей в барак № 218.
Старый партизан Самушкин приехал на стройку, потому что его грызла тоска. Десять лет он рассказывал всем, как он гонял по Алтаю белых. "Только мы подходим, а они уже ставят на колокольню пулемет. Я говорил: "За кровь товарищей вы безусловно ответите". И действительно, трудно сосчитать, сколько церквей мы спалили. Попов, разумеется, на дерево…" Самушкии рассказывал об этом односельчанам и случайным попутчикам, сотрудникам ОНО в Бийске и бабам на базаре. Вначале слушатели охали, поддакивали, волновались. Но мало-помалу гражданская война становилась историей. Самушкина перебивали: "Да ты об этом уже говорил!.." Он сидел в ОНО и писал бумаги: "Сельсовет Михайловского, несмотря на директивы центра, отказывается отпустить для школы дрова…" Как-то вузовец, услышав в десятый раз рассказ о пулеметах на колокольне, насмешливо спросил Самушкина: "Может, ты и при Бородине сражался?.." Самушкину стало в жизни неуютно: не было ни опасности, ни побед. Тогда он ушел со службы, сославшись на болезнь: старая рана, ревматизм. На самом деле он решил посмотреть, что такое стройка. Он попал сразу в какую-то канцелярию. Молоденькая девушка, даже не глядя на него, закричала: "Что же вы стоите? Надо сейчас же позвонить Шильману - на мартене только что сняли шестьдесят землекопов…" И, не переспрашивая, Самушкин кинулся к телефону.
Гришке Чуеву в Москве пришлось туго. Он продавал на Сухаревке сахар, который получал от заведующего распределителем Булкина. Этого Булкина недавно накрыли. Гришка понял, что пора менять местожительство. Четырнадцать лет революции он прожил кочуя. Он торговал контрабандным сукном в Батуме. В Ростове он работал на госмельнице, отпуская любителям крупчатку "по себестоимости". Потом его занесло на Днепрострой. Там он сводил инспецов с машинистками. В Харькове он подыскивал комнаты. Теперь он приехал в Кузнецк. Опытным взглядом он оглядел бараки: здесь много людей, значит, здесь найдется дело и для Гришки! Он решил покупать у американцев крепкие напитки. Вечером он уже доказывал Дорану, что два червонца за коньяк "Конкордия" красная цена.
Писателю Грибину надо было написать новый роман. Критики его донимали. Они утверждали, что Грибин уклоняется от современных тем. Грибин взял в журнале аванс под роман о стройке и заказал место в международном вагоне. Он стоял возле управления заводом и рассматривал проходящих. Рядом с ним какой-то клепальщик перематывал портянки. Грибин, морщась, вспомнил, что жена забыла вложить в саквояж одеколон. Он подумал о жене, о своем кабинете с портретом Пушкина, о далеком уюте, и он загрустил. Но надо было работать. Он вынул из кармана записную книжку и записал: "Большая постройка. Зовут "кауперы". Грандиозное впечатление. Вставить в главу, где ударник влюбляется". Утомившись, он зевнул и поплелся в столовую для иностранцев.
Шорец Мукаш приехал из улуса Сары-Сед. В улусе было четыре имама. Мукаш был охотником. Пушнину он отвозил русским и "Интеграл". За хорошую выдру ему давали до восьмидесяти рублей. В улус Сары-Сед приехал русский. Этот русский сказал, что стройка находится в стране шорцев и, следовательно, шорцы должны вместе с русскими строить гигант. Подумав, шорцы послали Мукаша - Мукаш был младший. Мукаш не понимал, что именно строят русские: дом, крепость или город. Он привез с собой трубку и божка. Трубка была из березового дерева с медной покрышкой. Ее сделал дядя Мукаша хромой Ато, который считался лучшим стрелком. Кто сделал бога, Мукаш не знал. Бог висел над люлькой, вместе с крохотным луком. У бога были короткие руки и большая круглая голова. Бог охранял Мукаша от пули и от мух. Мукашу сказали, что он должен ехать в Тельбесс на копи. Там добывают руду, и там работает бригада шорцев. Ему сказали также, что он у себя дома, что эта страна - Шория и что большевики строят в Шории гигант. Мукаш ничего не ответил. Он запел. Русские не знали, о чем его песня - он пел на своем языке.
Елена Александровна Гарт приехала на стройку как переводчица. Она знала английский и немецкий. Она работала в тяжпроме, но Маня Королева ей написала, что на стройке работать куда интересней. Правда, в Кузнецке нет театров. Но иностранцы скучают, и вечера они проводят с переводчицами. В распределителе для инспецов можно достать все: шелк, береты, даже дамские туфли. Вдруг какой-нибудь американец влюбится в Елену… Мечтая, Елена зажмурилась. Тогда инженер Гармин в нетерпении крикнул: "Переведите - блюмсы сечением триста на триста отсюда направляются к шпеллерам…" От страха Елена похолодела.
Все эти люди приехали на стройку вместе с Колькой Ржановым; эти и другие, много других. Их записали в книгу. Никто не спросил, как они жили раньше и какая страсть привела их сюда. Их сосчитали, чтобы не ошибиться при выдаче хлеба. Людей распределили по цехам. Кольку Ржанова послали в доменный.
В тоске Колька оглядел барак. Люди лежали на койках не разувшись. Воздух был густой, как масло, - от махорки и от человеческих испарений. В углу без умолку кричал грудной младенец. Колька попробовал было читать, но лампочка была тусклая, и у него быстро заболели глаза. Тогда он прошел в красный уголок. Два котельщика играли в шашки. Они чесались и однообразно приговаривали: "А я через нее сигану…" На стене висел старый номер стенгазеты. Колька прочел: "Галкин предается азартным играм, а на просьбы прекратить дебош отвечает бурным матом минут на двадцать. Когда же мы сразим огнем пролетарской самокритики это безобразие, унаследованное царизмом?"
Колька подумал: зачем он сюда приехал? В Свердловске было чище и спокойней. По вечерам он мог читать. Скучно? Но скучно повсюду… Разве можно жить в таком хлеву… Колька прочел все в той же стенгазете: "Мы строим гигант!" Он недоверчиво усмехнулся: он видел вокруг себя усталых и несчастных людей.
Дня три спустя Колька пошел в клуб. Там он встретился с Васькой Смолиным. Смолин начал ему рассказывать про ударную бригаду комсомольцев. Колька улыбался. Нельзя было понять, радуется он словам Смолина или насмехается. Потом, все так же улыбаясь, он сказал: "А вот я видал в распределителе - конфеты только для ударников. Как же это: с одной стороны - энтузиазм, а с другой - кило карамели?.." Смолин не смутился. "Премии или чествования это ерунда. Вся штука в том, что мы строим. Это как микроб. По-моему, доктора могут найти такую болезнь: "кузнецкая лихорадка". Ты на себе это почувствуешь. В жар и холод кидает. Люди не едят, не спят. Помыться и то нет времени". Колька больше не улыбался. Задумчиво постучал он папиросой о коробку и ответил: "Может быть. Я такого еще не видал".
Колька попал в бригаду Тихонова. Рабочие из других бригад смеялись над тихоновцами: "Они кауперы к сороковому году закончат…" Их звали "тихоходами". Кольку это злило. Он вспоминал школьные годы. Его группу дразнили "кувыркалы" за то, что при состязании в беге они сплоховали. Мальчишки из пятой группы даже сочинили песенку: "кувыркала фыркала". Колька тогда не вытерпел: он отлупил обидчиков.
Слыша, как рабочие смеются над "тихоходами", он досадливо пожимал плечами. Он глотал обиду, как глотают слезы. Он говорил с инженером Соловьевым. Тот объяснил, как надо прикреплять листы. Тогда подошел Богданов. Это был краснощекий веселый парень. Улыбаясь, Богданов сказал Соловьеву: "Вы, Иван Николаевич, на них не полагайтесь. Эти тихоходы уже месяц как валандаются, и все без толку". Колька даже сгорбился от обиды. Он хотел обругать Богданова, но сдержался. Он отошел к товарищам и вдруг каким-то очень тонким, не своим голосом сказал: "Что ж это такое, ребята?.. Чем мы хуже других?.." Он сказал это и покраснел от стыда. Ему казалось, что рабочие в ответ засмеются: "Конфетки захотелось?.." Но рабочие молчали. Только Фадеев проворчал: "Кормить не кормят, а тут еще рекорды ставь".
Отступать было поздно. С минуту постояв в нерешительности, Колька полез прикреплять лист к колесу. Он работал до изнеможения. Ночью он долго не мог уснуть. В ушах гудело, и, забываясь, он конвульсивно вздрагивал, как будто кто-то его будил.
Так началась борьба. Колька не думал ни о гиганте, ни о стране, ни о революции. Он думал о цифрах: обогнать! Он шел на все хитрости. Он соблазнял Фадеева: "Премировать будут сапогами". Он льстил молоденькому Крючкову: "Ты у нас первый". Он подзадоривал Тихонова: "Тебя выдвинут". Для себя он не хотел ни сапог, ни похвал, ни курсов. Он хотел одного: перегнать обидчиков.
В третью декаду бригада Тихонова выполнила задание на сто девять процентов. Впереди шли только богдановцы.
Увидав цифры на доске, Колька вспыхнул. Он вспомнил полотно экрана, мигание и гонку двух автомобилей.
В Свердловске у Кольки были товарищи, которые увлекались спортом. Телемисов играл в футбол. Он только и говорил о том, что они обязательно побьют челябинцев. Колька тогда над ним подтрунивал. Теперь он жил той же страстью. Каждое утро, просыпаясь, он думал: "Сегодня, может быть, и перегоним…"
В июле Тихонов слег. Бригадиром выбрали Кольку. Фадеев подсунул ему бутыль - спрыснуть. Колька не хотел спорить с Фадеевым - он отхлебнул. Он даже не почувствовал едкости спирта: он был пьян другим. Ночью он проснулся. В тревоге он подумал: "Неужто я пьян?" Он встал. Кружилась голова. Он разбудил Крючкова и жалобно спросил: "Скажи, Мишка, я пьян, что ли?.." Крючков со сна выругался. Колька, застыдившись, вышел из барака. С утра он был на работе.
Перегнать богдановцев было не просто. Но Колька достиг своего: в сентябре его бригада стала первой.
Тогда неожиданно для себя он загрустил. Казалось, он должен быть счастлив. Он может теперь спокойно глядеть на краснорожего Богданова. На собрании актива Кольку поздравляли. Соловьев с гордостью сказал: "Это наши - ржановцы". Что же дальше?.. В душе Кольки обозначилась давняя пустота. Глаза были готовы вновь отстраниться от жизни. Несколько дней он проходил молчаливый и скучный.