И пришел семнадцатый год. Октябрь. Нефть умерла в Баку, в Грозном и во всей стране. В доме вместо убитого старшего брата двое младших были офицерами, прапорщик и штабс-капитан. По хозяйству в доме матери помогала старшая дочь, за три года возрастом догнавшая мать. И была декабрьская ночь. Электричество не горело в городе. Дров в городе не было. Половина людей выбита была из дома войною, дворник и истопник покинули дом, став большевиками. Дом мерзнул, сдвигая жилье в тесноту. В городе шла новая волна арестов. В ночи слышны были пачки выстрелов. И под полночь, пробравшись в дом не с улицы, но с Волги, переодетые, пришли – два товарища сыновей, офицеры, с отцом, лесным инспектором, партнером Владимира Ивановича по большому шлему. Люди со свечками в руках, в шубах шли к кабинету Владимира Ивановича, в мороз и пустоту парадных комнат. На окнах тщательно были сдвинуты шторы. За шторою караульщиком стала младшая дочь. И первым заговорил штатский генерал, лесной инспектор и кирпичнозаводчик.
– Итак, нас никто не слышит, господа?.. – бежать надо, Владимир Иванович, – бежать! на юг! на Дон!.. В городе аресты!.. Знаете приказ Алексеева?.. И бежать надо сейчас же, не позже, чем через час. В городе аресты, каждую минуту могут прийти. Надо собрать драгоценности, золото, бриллианты, – деньги вы изъяли своевременно из банка?.. Зенетов достал вагон на юг, он предлагает места для вашей семьи, поезд уходит через два часа. Дом и вещи вы не увезете, их все равно разгромят, – надо спасать жизнь и силы, мои сыны и ваши сыновья вступят в добровольческую армию… Надо бежать, Владимир Иванович!
Заговорила старшая дочь:
– Совершенно естественно, папа, – надо бежать, надо спасаться. Ты знаешь, сколько людей уже погибло. Кроме насилия, от большевиков мы ничего не увидим. Надо спасать жизнь.
Заговорили офицеры:
– На Дону собирается добровольческая, мы получили приказ. Мы будем драться за родину.
– Бежать, бежать надо, – сказал заводчик и лесной инспектор, – мы переживем эти безобразия где-нибудь на Кавказском побережье. Весною все кончится. Деньги из банка вы взяли? – Зенетовы нас ждут, вагон готов, медлить нельзя!
Заговорил Кондаков:
– Денег из банка своевременно я не брал. Бежать я никуда не собираюсь. Да и бежать мне не от кого и не к кому. Я сам русский мужик и русского мужика я знаю. Стало быть, знаю русского большевика. А также, знаю и русского барина. На Дону иль на Кавказе слаще не будет. Бежать нам от больной страны-матери некуда. А бежать от самого себя я не собираюсь, потому что ничего нечестного я не делал в моей жизни и делать – не буду. Против народа я не пойду. Буду хворать вместе с Россией.
– Вы – что же – с большевиками? – спросил штатский генерал, ставший вдруг генеральски желчным.
– Не шутите, Константин Андреевич, – сказал Кондаков. – Нет, не с большевиками, но – с Россией, а Россия – больна и с большевиками. Я политикой не занимался всю мою жизнь, – и политикой заниматься – не буду.
– Но вы же – нобелевский инженер, – все ваши сыновья – офицеры, один из них уже погиб за родину!
– Я служил – не Нобелю, но – делу, прошу не забывать! – крикнул, никогда не кричавший Владимир Иванович и сказал тихо, бессильно, ласково, как никогда: – Дети, жена, я никуда не пойду, бежать мне некуда и незачем. Против совести делать мне нечего. А вы… вы уже взрослые люди… решайте сами! Берите, что осталось, решайте, езжайте… с Константином Андреевичем…
Крикнула старшая дочь:
– Мама, ты должна уезжать, если ты не хочешь, чтобы твои дочери были изнасилованы большевиками и твои сыновья были бы расстреляны!..
Настала тишина раздумья. Вдалеке в городе рассыпалась пачка выстрелов. Из-за шторы наблюдала за воротами и парадным младшая дочь. Небесные просторы и снега завалили город. В ледяном кабинете вздрагивали свечи. И младшая дочь крикнула:
– К воротам подъехал грузовик!., солдаты с винтовками!..
Все бросились к окну. В лунной морозной ночи за каменными воротами со львиными мордами, за железной решеткой, с грузовика спрыгивали люди в шинелях и шли в калитку. И Владимир Иванович не попрощался со своими детьми. Свечи бросились вон из кабинета. Все это измерялось секундами. Дом замер такой тишиной, какой никогда не было в мире. Секунды выросли в вечность. Горохом шагов просыпалась лестница из мезонина, никогда раньше не слышанная. За окном были невероятные небесные просторы, тишина и лунный свет. На порог из спальни упала свеча и упал человек. Это была жена. Она шептала:
– Ушли, ушли, а я не могу, я всю жизнь прожила с тобой…
И тогда зазвонили в парадном. На пороге стоял бывший истопник.
– Вы, Владимир Иванович? – извините, исполком постановил разместить в вашем доме войсковую часть.
– Ты, Игнат Иваныч? – здравствуй, – размещайся, как удобнее. Дом пустой.
Нефть умерла для Кондакова на годы революционных метелей. Вместо нефти страна фонтанировала человеческой кровью, как фонтанируют иной раз нефтяные скважины. Бакинская нефть была отрезана от Волги, ее занимали немцы по воле Гинденбурга, ее занимали англичане по воле сэра Генри Деттердинга, который собирал в Англии, в своих сейфах, акции бакинских промыслов, дабы превратить впоследствии бакинскую нефть в акцию мировой политики. По стране шли войны, рушились железные дороги, фабрики, заводы, города, сельское хозяйство. Владимир Иванович Кондаков пребывал в нетях, вдвоем с женой и в страшном одиночестве, в мезонине своего собственного дома, в замороженной комнате, в шубе и в валенках на ночное белье, за кастрюлей пшенной каши и без света. Время принесло известие с юга, – оба сына-офицера были убиты, дочери многажды повыходили замуж, одна из них умерла от тифа, две других, старшая и самая младшая, бежавшая подростком, уехали с мужьями во Францию, где Нобель, Манташев и Лианозов продавали бакинские акции "Стэндерт-Ойлю" – Рокфеллеру – Американским штатам, ища у штатов распродажей бывшей России защиты от большевиков. К двадцать первому году становилось ясным, что страна, дравшаяся со своими феодалами и капиталистами, и со всем миром, с немцами, с англичанами, с французами, итальянцами, греками, румынами, американцами, японцами, финнами, поляками, эстонцами, – дравшаяся, в частности, и за нефть, – победила волей пролетариата. Пролетарии складывали винтовки в цейхгаузы, чтобы на опустошенной земле, по разбитым дорогам, заводам и промыслам строить новую жизнь, новые дела и новые человеческие отношения, восстанавливая то разбитое, которое оказалось нужным, и перестраивая его так, как это казалось нужным. И в дом с мезонином над Волгой пришла телеграмма. Москва предлагала Владимиру Ивановичу Кондакову приехать для переговоров о работе в нефти. Природа дала Владимиру Ивановичу прекрасное здоровье. Ему шел пятьдесят пятый год. Ни морозы в мезонине, ни пшенная каша, ни потерянная семья не подорвали его и не сломали. И в Москве на вокзале автомобиль встретил сорокалетнего барина, едва седеющего, в толстоподошвенных башмаках, оставшихся от доистории, в английском пальто, тщательно бритого и пахнущего остатками английских духов. Автомобиль принял и провез Кондакова в высокопотолокий и широкооконный дом, где навстречу Кондакову вышел человек с громким революционным именем, одетый в военный френч, в пенсне на очень близоруких глазах, с растрепанными рыжими волосами и очень подобранный. Встретивший издалека протянул руку, чтобы поздороваться, весело улыбнулся, сказал:
– Идемте, Владимир Иванович, будем говорить по делу!
Они прошли в высокопотолокий кабинет. Стол хозяина был засыпан книгами о нефтяной промышленности. На стене висела нефтяная карта. Годам к пятидесяти, иной раз, у людей возникает некая ригористичность. В ответственные часы их жизни им кажется, что они никогда в жизни не ошибались, всегда были правы и рассудительны.
– Итак, Владимир Иванович, надо делать нефть! – сказал хозяин. – Читаю эти книги, учусь. В книгах очень много написано о вас, да и вы писали немало, – ваши предложения, ваши нововведения, ваша экспертиза… Мы нашли вас, чтобы просить – пожалуйте, работайте, руководите!.. Вы на нас, на большевиков, очень сердиты? – чем вас обидели? – чем недовольны?.. Вы у Нобеля работали, Нобель сейчас в Париже, один из основных антисоветчиков, – вы конечно имели возможность оказаться в эмиграции, – почему не поехали?.. Давайте говорить и дружески, и по-деловому. Вы ведь из заволожских мужиков?
– Работал я действительно у Нобеля, но полагал и полагаю, что работал я не на него, а для дела и на Россию, на родину, – сказал Владимир Иванович. – То ли потому, что я из мужиков, и всю Россию видел от мужика до самой верхушки, то ли еще почему, – очень я над этим не раздумывал, – но Россию покидать и с народом драться я не считал нужным, остался в стороне, – и оказался правым. Нобель, как видите, в Париже, а мне там делать нечего. Бегать от моей страны я не хочу… Как вы меня обидели? – был у меня дом, была у меня семья, было у меня общественное положение… Дома у меня нет, семьи у меня нет, общественное положение… Но большевиков во всем этом виноватыми я не считаю. Так же они виноваты, как и тот же Нобель, зла от которого, впрочем, я никогда не видел. Виноватой считаю всю историю России. Тем не менее факт, – все у меня было, было шесть человек детей, были деньги, – и остался я вдвоем со старухой. Дело моей жизни – нефть. Ее я знаю. В поезде сюда, да и тогда, когда собирался к вам, я знал, зачем вы меня зовете. Видите – приехал. И буду с вами честен. Работать – хочу, и силы в себе чувствую. Но, как почитаю я, что работал я не на Нобеля, а для дела, – так и сейчас скажу, что на вас, на большевиков, работать я не собираюсь и не буду, а буду работать на Россию и для нефтяного дела. Спорить с вами сейчас мне необходимости нету. Политика – не мое дело. Нобель, говорите, продает сейчас Баку Деттердингу и Стандерту? – делает ошибку!.. Большевики сейчас с Россией, – и я с вами, давайте делать общее дело. Обязуюсь – работать буду честно. Требую – доверия ко мне, во-первых, а во-вторых, свободы моих действий. А также прошу помнить, что я не политик и никак не большевик. В Бога, например, я верую и исповедую его по старой вере. Будучи сам мужиком, не согласен с вами, что каждый, если он пролетарий, – хорош, а каждый, если он буржуй, – плох. Если в чем-либо не буду согласен с вами, – приду и буду спорить. Если не сговоримся принципиально, – разрешите уйти. В чувства друг другу вмешиваться мы не будем.
– По рукам! – сказал хозяин.
– От политики вы меня устраните, – сказал Кондаков.
– По рукам! – повторил хозяин, этот рыжий, очень крепкий и очень подобранный человек.
Нефть! – все эти баррели нефти, мазута, керосина, бензина, лигроина, парафина, которые названы "жидким золотом"! Если девятнадцатый век командовался каменным углем, то на самом деле нефть наступила на каменный уголь мировым командиром, тем командиром, который дает движение, двигает подводные лодки, пароходы, паровозы, автомобили, аэропланы, который зажигает свет от электричества до парафиновых свечей, – это жидкое солнце, – и асфальтирует дороги, и строит города, и лечит больных, и подслащивает сахарином хлеб, и прочая, прочая, прочая. На самом деле нефть есть мировой экономический хозяин и мировой хлеб индустрии. На самом деле самые большие запасы нефти мира в Баку, в Грозном, в Майкопе, в Закаспии, на самом деле нефть есть мировая политическая акция. На самом деле в мировую войну докемалистские турки и немцы отдавали аравийские области для того, чтобы взять Баку и тем самым победить мир, а англичане шли знойными походами от Персидского залива до Каспия, таща за собою флот и человеческую смерть также для того, чтобы взять Баку. Владимир Иванович Кондаков вернулся к работе на нефти, когда в старинной итальянской гавани, в Генуе, собиралась первая международная конференция, на которую позваны были большевики, Чичерин, Литвинов, Красин и Раковский. На этой конференции ни словом никто не обмолвился о нефти, но на самом деле это была конференция нефти, где представлены были три мировых нефтяных силы – формально, юридически не присутствовавшая американско-рокфеллеровская "Стэндерт-Ойль", вежливо скрывшаяся за Ллойд-Джорджа дет-тердинговская "Рояль-Детч-Шэлл", и – советская. И конференция провалилась потому, что Деттердинг не сговорился с Рокфеллером, этот джентльмен сэр Генри Деттердинг, который "не покупает краденого", но скупал довоенные нефтяные акции у бежавших от революции русских промышленников, чтобы стать собственником краденого, который "не имеет дела с бандитами", но писал Леониду Борисовичу Красину рукою чиновника английского министерства иностранных дел, а впоследствии посла Эсмонда Овея, за спиною английского премьера Керзона:
"Министерство Иностранных Дел
19 октября 1921-го года.
Господину Красину.
Сэр!
Маркиз Керзон оф Кедльстон получил сведения от полковника Дж. Бойля, что группа "Рояль-Детч-Шэлл" желает приобрести концессию от советского правительства… полковник Бойль обратился к вам по этому поводу с полного согласия и одобрения правительства его величества…"
Бойль, к слову сказать, был английским разведчиком, был в Баку и служил у Деттердинга. Американцев не было на Генуэзской конференции. Там были французы и бельгийцы. Во Франции жили Нобель, Лианозов, Манташев, прочие. Эти торговали не с Деттердингом, но со "Стэндерт-Ойль". И Викгем Стид, редактор лондонского "Таймса", был прав, когда он злобно телеграфировал своей газете из Генуи на третий день заседания конференции, о том, что:
"Генуя стала спектаклем для большевиков", – и когда через три дня он добавлял, что:
"они (большевики) стали арбитрами конференции".
Над конференцией висело понятие – нефть, то понятие, о котором ни слова не сказали дипломаты, но такое, которое разрушило конференцию, – но такое, где нефть и индустрия – братья, равно, как братья ж – нефть и война, ибо без нефти не пойдут дредноуты и подводные лодки, не поползут и танки, не полетят аэропланы. За нефтью оставалась мировая политика – социалистов со стороны Советов, капиталистов со стороны всего остального мира. Рокфеллер и Деттердинг – не сговорились. Нобель ездил и к Деттердингу, и к Бедфорду, председателю совета директоров компании "Стэндерт-Ойль". Нобелевские инженеры и пайщики сидели по парижским кафе, не развязывая своих чемоданов, ожидая дня, когда Нобель вместе с французами, англичанами, бельгийцами и американцами прикажет им ехать в Баку, в Грозный, в Майкоп на крови большевистской смерти.
Владимиру Ивановичу Кондакову не вернули ни дома, ни шестидесяти тысяч золотых рублей, ни яхты, не говоря уже о семье и о годах. В Москве, в государственном доме, он получил трехкомнатную квартиру, по существу говоря, не очень отличную, хоть и такую, в каких живали наркомы. Он получил высокопотолокий государственный кабинет и штат людей, не меньший, чем до революции, и утром и вечером государственный автомобиль отвозил его из дома в кабинет и из кабинета в дом. Он получил правительственный паек. Он получал тысячу советских рублей в месяц, – больше, чем наркомы. Когда он уезжал в Баку или на Эмбу, он ехал в отдельном купе международного вагона. Дома, в квартире на шестом этаже, поселилась тишина двух одиноких стареющих людей.
Он работал от восьми до семи вечера. Ему предлагали поехать на Генуэзскую конференцию в качестве эксперта. Он уклонился от этой поездки, засвидетельствовав, что политикой он заниматься не будет. Но он ездил за границу: за закупками оборудования. Он не сразу собрался в эту поездку. Не одну и не две ночи проговорил он с женой о том, как ему быть при встрече с дочерьми. Он поехал вместе с тем бодрым и подобранным, близоруким и рыжим человеком, который впервые позвал его работать в советской нефти. Они были в Париже. Владимир Иванович написал своим дочерям, и в час, когда они должны были прийти к нему, он пригласил в свой номер рыжего своего спутника, большевика, который давно уже становился приятелем Владимира Ивановича. И разговор между отцом и дочерьми был недолог, безразличен, случаен и, конечно, очень труден. А через день позвонили в гостиницу, просили Кондакова, и в телефонную трубку заговорили по-русски:
– Владимир Иванович, сколько зим, сколько лет!., живы!?. Мы узнали от вашей дочери, что вы в Париже. Нас никто не слышит?!. – говорил стариннейший знакомый нобелевский сослуживец, эмигрант.
Кондаков повесил трубку. Через минуту портье его вызвал вторично. Кондаков распорядился сказать, что его нет дома. Кондаков жил неподалеку от рю де-Греннель, и по утрам он ходил пить кофе на бульвар Сен-Жермен, в кафе "Де Мого" – "Двух Монголов", как раз против Сен-Жерменского аббатства, того самого, колоколами которого в ночь святого Варфоломея был дан сигнал к избиению гугенотов. Наутро у порога гостиницы, в уличной толпе, Кондаков увидел глаза, устремленные на него, которые показались ему знакомыми. Глаза исчезли. Кондаков знал, что это знакомые глаза, и не мог их вспомнить. Он пошел к "Двум Монголам", сел на улице около жаровни, заказал кофе и бриоши. И, когда кофе было подано, сзади к нему подошел, сел за спиной, за соседний столик, заговорил заговорщиком второй стариннейший знакомый, нобелевский сослуживец, также эмигрант.
– Владимир Иванович, нас никто не слышит. Вы никого не ждете? – кажется, здесь нет никого, кто следил бы за вами…
Владимир Иванович повернулся на стуле, сказал сурово и так, точно он продолжал разговор, прерванный вчера:
– Что вы от меня хотите? – если бы я искал встречи с вами, я нашел бы ее!..
И в тот же тон, точно продолжался вчерашний разговор, и по-прежнему заговорщиком сказал старый знакомый:
– Нобель сейчас находится в Париже, и он хотел бы встретиться с вами, не говоря уже о нас, о ваших старых друзьях и сослуживцах. Мы знаем, вы служите у большевиков, вы приехали принимать заказы, но мы же знаем, что вы не большевик… Нобель хотел бы встретиться с вами по делу…
Владимир Иванович ответил своими истинами и рассудительностью своих лет:
– Я служу не у большевиков, а у России, не большевикам, но нефтяному делу. Передайте это Нобелю. Я приехал сюда на прием и на выдачу новых заказов.