Весенний шум - Серебровская Елена Павловна 2 стр.


А получилось здорово. Получилась блестящая пластинка с целой фразой. Секретарь заводского комитета комсомола взял ее себе на память - она лежала у него на чернильном приборе, как самородный слиток, и некоторым посетителям, в знак особого расположения, разрешалось, макнув ребром в мягкую подушечку с краской для печати, оттиснуть на бумаге на память: "Первый советский линотип".

Когда конструкторы разработали чертежи деталей, а технологи - технологию производства, начались жаркие дни для заводского комсомола. Первые два линотипа были новинкой во всех отношениях. Изготовление деталей к ним было делом трудоемким, не очень-то выгодным в смысле зарплаты, непривычным, и комсомол взял шефство над линотипами. Каждую деталь из цеха в цех, от одной операции до другой сопровождала комсомольская путевка. Комсомольцы следили, чтобы нигде не затерло, чтобы никто не задержал, чтобы никто не напортил. Комсомольские посты стояли на всем пути прохождения деталей, во всех сменах, и дело от этого шло веселей, живей.

А фабзавуч? С двумя ребятами из комсомольского бюро Маша пошла к руководителю заводской комсомолии. Но стоило ей заикнуться, что и они, фабзайчата, хотят участвовать в создании новых советских линотипов, как секретарь комитета сказал: "А вы в честь этого подымите успеваемость, ликвидируйте неуды и вообще наладьте дела с теорией и практикой…"

Нет, никто не возражал против борьбы за успеваемость, но за это боролись и прежде, и без линотипов. Маша и ребята из бюро коллектива заговорили все хором, сразу. Из этой хоровой декламации можно было понять одно: фабзайчатам до смерти хочется участвовать в производстве линотипа.

Секретарь комитета сам был еще достаточно молод, чтобы понять, откуда берется этот пыл и раж. Он попробовал отговорить ребят, ссылаясь на особую сложность задания и на то, что лишняя суетня только помешает делу. Но никто не собирался отступать. И когда, изнемогая от спора, Маша бросила своим сверстникам: "Пошли в партийный комитет!", то в ответ раздался голос секретаря заводского комитета комсомола: "Пошли!" И они все вместе ввалились в комнату секретаря парткома, до которой по узенькому коридорчику было не так и далеко - всего шагов восемь.

Желание ребят уважили: всю мелочь вроде шайб и гаек для первых линотипов должен был изготовить фабзавуч. Итак…

С того дня Маша выросла в собственных глазах. И она участвует, и ее доля… Каково будет проклятому международному капиталу, когда до него дойдет, что мы сами умеем строить эту хитрющую машину? Сбережем советскую валюту! И докажем, что мы не безграмотные мужики в лаптишках, какими нас кое-кто изображает!

Конечно, ее-то доля была очень маленькая. Сначала, вытачивая шайбы, она мечтала как-нибудь их пометить, чтобы узнать, пойдет ли ее изделие в ход. Но участвовать в создании линотипа хотели все. Маше стало стыдно: никто не собирался метить свои детали, все радовались, что фабзайчат вообще допустили до участия в этом великом деле. Речь шла не о персональной славе. Шайб и другой мелочи наготовили много больше, чем требовалось, основная масса этих деталей осталась дожидаться серийного выпуска линотипов. Но фабзайчата участвовали!

В Доме культуры состоялась районная комсомольская конференция. В светлом, широком фойе на досках, обтянутых кумачом, сверкали изделия завода медицинских инструментов, красовался пестрый трикотаж фабрики "Красное знамя". Посреди фойе стояло несколько станков. Много народу собрал вокруг себя диковинный станок линотип, за которым наборщик сидел, словно за пишущей машинкой, и набирал текст, не пачкая рук. Каждый мог прочитать на белой табличке, что в изготовлении станка участвовали также комсомольцы заводского фабзавуча.

Маша прошлась мимо станка раз двадцать, ее все тянуло туда. Она видела восторг комсомольцев других предприятий, и голова у нее кружилась от удовольствия: наконец-то и она дожила до счастливой минуты!

И еще было дело, которое доставляло ей много удовольствия. Это были занятия по ликбезу.

Нет, на заводе уже не осталось неграмотных. Последних неграмотных "ликвидировали", то есть обучили грамоте, еще в конце двадцатых годов. Но на заводе и сейчас встречались люди, читавшие неуверенно, по складам, и умевшие только кое-как расписаться. Мириться с эти было невозможно - пятилетка требовала людей, технически подкованных. В стране строился социализм, - а какой же получится социализм, если в большом промышленном городе еще имеются малограмотные люди!

Профсоюзная организация выявила их всех, и все стали учиться. Работали какие-то кружки, вечерние школы и курсы. Но как выкроить время на учение, если дома - дети, муж, если надо готовить обед и стирать рубашки? А учиться хочется. К таким женщинам комсомол прикрепил добровольных помощников - отличников учебы.

Маше повезло - ей досталась тетя Варя, известная всему заводу активистка, бессменный член завкома, табельщица Варвара Ивановна Райкова. Маше тетя Варя казалась чугунной и неумолимой, - ведь только она могла разрешить повесить номерок опоздавшему на работу и сделать таким образом опоздание незамеченным. Но тетя Варя была беспощадна. "Иди", - говорила она таким голосом, что всякая надежда пропадала сразу, и опоздавший понуро плелся в цех объясняться с начальством. Зимой тетя Варя ходила в тулупе, летом в сатиновом синем халате. Она всегда была при винтовке, - мало ли кто попытается проникнуть на завод? Тетя Варя стрелять умела, хотя последние годы стреляла только в тире.

Но кроме этих качеств, внушавших трепет и уважение, были в тете Варе какие-то другие, располагавшие к ней людей. Самое первое случайное знакомство с ней посеяло в Маше какую-то неясную приязнь, расположило к неумолимой тете Варе.

Это знакомство произошло однажды зимой в три часа ночи на Сытном рынке возле обувного магазина.

Маша была довольно равнодушна к "тряпкам", то есть к платьям, к одежде. И на ногах она всегда носила что придется. С тех пор как ее приняли в комсомол, Маша ходила в юнгштурмовке с ремешком через плечо, в русских сапогах, доставшихся ей от маминой сестры тети Зои, участницы гражданской войны. Коротко подстриженные волосы Маши во время быстрой ходьбы слегка отлетали назад. Ей казалось: вещи закабаляют женщину. И не оглянешься, как начнешь отдавать этой чепухе драгоценные минуты и часы, и не заметишь, как загромоздишь свой мир бессмысленным тряпьем и коробками с обувью… К тому же у матери и отца никогда не водится лишних денег на такие вещи. Это и хорошо: по крайней мере, опасностей меньше.

И все-таки, когда Люся, гораздо более стесненная материально, купила себе молочно-сиреневые кожаные туфельки, Маша их заметила. Она даже примерила их, хотя Люся носила обувь на номер меньше, чем Маша, и втиснуть ногу в ее туфельку было совсем не просто и даже больно. Маша подумала, что наверное такие туфли стоят уйму денег. Но Люся рассказала, что стоят они недорого. Охотников на такие туфельки, конечно, много, надо занять очередь с ночи, часов с двух. И тогда наверняка получишь.

Только и всего. Родители дали денег. Маша поставила будильник на два часа ночи и вскоре была у знакомого магазина. У дверей собралось десятка три женщин, и Маша заняла очередь.

Лед на панели блестел, отполированный ветром, синие сугробы дышали холодом. Умные женщины пришли кто в валенках, кто в ботах, а недогадливая Маша скакала, словно козленок, в своих синих резиновых спортивных туфельках. Зная, что туфли придется примерять, она надела новые, нештопанные чулки и пожалела натянуть на них сапоги - еще порвутся чулочки. И вот она приплясывала, пританцовывала, хлопала в ладоши, дула в кулаки…

К очереди подошла какая-то женщина с толстой, завернутой в тулуп дворничихой. Дворничиха уверяла, что женщина заняла очередь раньше всех, а потом ушла домой погреться, и что ее надо пустить первой. Женщины запротестовали, раскричались. У дверей магазина началась свара.

Маша наблюдала со стороны - многие шумели попусту, из любви к скандалу. Дворничиха уже отступила и ушла со своей знакомой, но некоторые женщины все еще кричали. Две соседки по дому разошлись во мнениях и стали спорить нудно и бессмысленно.

Ну и леший с ними! Маша притопывала возле крылечка, стараясь согреться. Резиновые туфельки на морозе становились внутри как будто сырыми. Чтобы лучше согреться, Маша тихонько запела. Она пела песенки из знакомых кинофильмов, пионерские песенки, что попало, лишь бы только шевелиться, двигаться, лишь бы согреться.

Она почувствовала на себе чей-то тяжелый взгляд и умолкла. В самом деле, седьмой час утра, а они развели тут шум у магазина. А она еще и поет. Правда, поет очень тихо, но все же… Может, это мешает кому-нибудь?

Словно чувствительный приемник волну, Маша уловила направленный на нее взгляд и сама посмотрела прямо в лицо той, которая заставила ее замолчать. Это была женщина в тулупе, подпоясанном солдатским ремнем, в сером пуховом платке, в валенках. Она тоже стояла в очереди.

- Смотрю я на тебя: не собака ты, - сказала медленно женщина. - Ты пой, ничего, этак лучше. Что ж ты не обулась, как следует?

Больше она ничего не сказала, но Маше словно бы стало теплее. Забавно: "смотрю я на тебя, не собака ты". Кажется, что ж такого? И все не должны быть собаками. Не собака! Но почему-то в устах этой суровой, угрюмой женщины такие слова прозвучали как похвала.

Это и была тетя Варя.

Вот к этой-то тете Варе и прикрепили Машу "для повышения грамотности и культуры". Маша должна была заниматься с ней на дому, в свободные вечера.

Постучав первый раз в незнакомую квартиру, Маша оробела. И надо же было получить в подшефные тетю Варю! Сейчас она как глянет на Машу, как скажет ей: "иди!"

Дверь открыла не тетя Варя, а девочка лет двенадцати, с круглой гребенкой в зачесанных назад прямых волосах. Девочка почтительно провела ее в комнату, предложила сесть и вышла. Тетя Варя появилась совершенно незаметно. Она вытирала полотенцем только что вымытые красные руки и в чем-то извинялась. От волнения и страха Маша не поняла, в чем именно.

Они сели за стол, тетя Варя взяла учебник и стала читать вслух - робко, неуверенно, то и дело поглядывая на Машу. Маша начала поправлять ее ошибки, успокоилась, и работа пошла.

Так занимались они вечер, и другой, и третий. А на четвертый тетя Варя стала рассказывать свою жизнь. Позанимается с час и начнет.

Жизнь у нее была удивительная, хотя и началась обыкновенно. Безвестная деревенская девчонка, она рано осиротела и была отдана в няньки. Служа у помещицы, она увидела однажды, как местный богомаз писал лик святого Николы с сельского батюшки (помещица покровительствовала искусствам, и богомаз работал у нее в доме). Варя ужаснулась: значит, и прочие боги, глядевшие с икон, которым она молилась, тоже списаны с таких нот людей, вроде батюшки, а богоматерь - с какой-нибудь барыни вроде Вариной хозяйки? Все обман, все неправда, бога никто не видел, потому его и не с чего рисовать, приходится - с людей. Да и с каких людей! Варину покойную мать никто на икону не срисовывал, а она как раз была подходящая - очи большие, сама худющая, - чем не богоматерь!

Господа переехали в город и взяли Варю с собой. Там ее переманила приятельница хозяйки - она была богаче, а Варя не дорожила первым своим местом.

У новой хозяйки бывали в гостях многие важные люди - адвокаты, юристы, крупные чиновники. Одному из них хозяйка "подарила" Варю в горничные - всё решила сама, Варю даже не спрашивала и только сообщила ей: "Теперь, голубушка, у тебя будет новый барин, старайся угодить ему, это большого ума человек".

У нового барина была такая прическа, словно он держал на голове гнутую платяную щетку щетиной вверх. "Бесценное качество этой служанки в том, что она неграмотна, - сказал он бывшей Вариной хозяйке. - Она будет убирать мой кабинет, я могу доверить ей все бумаги…"

Николай Федорыч не обижал Варю, жалованье платил аккуратно. Была у него и жена, была кухарка, но кабинет всегда убирала Варя. А новый хозяин, когда был в хорошем настроении, рассказывал всякие штуки о царе. Будто царь любит кошек гонять в садике у дворца, собаками травит их, и что вообще он большой чудак. Варя слушала эти байки со страхом и боялась, что Николая Федорыча заберут за такие слова.

В квартире Николая Федорыча все шло, как по часам, никаких перемен не было заметно. А в городе что-то делалось: то с флагами по улицам ходят, то крики какие-то, стрельба, то полиция какого-то паренька тащит. Варю на улицу пускали редко, хвалили за скромность, дарили то ситчику на платье, то батисту на блузку. Про Николая Федорыча она слышала от кухарки, что он стал большой человек, в царском дворце заседает. Он и дома за обедом начал капризничать, сразу видно - большой стал начальник.

И вот наступил день, не похожий на все предыдущие. Николай Федорыч приехал домой белее мела. Быстро прошел в кабинет и кликнул Варю.

- Открой вьюшку, - сказал он, показывая на камин.

Она открыла.

- Неси сюда спички. Зажигай! - И он бросил в камин пачку бумаг.

Варя зажгла спичку и, потрясенная, смотрела, как огонь пожирал листки, исписанные черными чернилами. Горели бумаги, которые так бережно сохранял Николай Федорыч, над которыми он так дрожал…

Хозяин побежал в спальню, задев по пути за толстый плюшевый ковер и чуть не упав, выхватил что-то из платяного шкафа. В последний раз Варя увидела его на пороге кабинета. Волосы его, казалось, стояли дыбом, худощавое хрящеватое лицо исказилось. Он крикнул Варе:

- Все жги, все, что там на столе и в ящиках!

Варя была исполнительной. Она подбрасывала в камин все новые и новые папки, огонь весело прыгал по розовевшим страницам, превращая их в сморщенные черные корки, а Варя подносила все новые и новые бумаги. Николай Федорыч исчез, ничего не сказав, - он человек важный, наверно, спешил куда. Под окном прогудел автомобиль. Варино дело маленькое - велел жечь, она и жжет. Ей спешить некуда, кидает в камин по листочку и смотрит, как они скручиваются.

Спустя некоторое время в прихожей послышался топот, незнакомые голоса, крик. В кабинет вбежали солдаты с винтовками и красными ленточками на рукавах. Один из них бросился к камину, оставляя на плюшевом ковре грязные мокрые следы, и крикнул, оттолкнув Варю от огня:

- Ты что делаешь, контра? Что ты жгешь, чертова девка? Где хозяин?

Варя встала, вытирая испачканные сажей руки, и, сердито сведя брови, ответила:

- Что приказано, то и делаю. Бумаги жгу. А ты не ори.

Она никогда не сказала бы так хозяину, хозяйке или экономке. Но эти грубые люди в мокрых сапогах были похожи на ее деревенскую родню.

- Да ты соображаешь, какие бумаги жгешь? - снова крикнул солдат. Он схватил со стола графин и плеснул и камин водой. Белый пар, фыркнув, распушился клубами. Мокрые обуглившиеся листы ежились, поскрипывая.

- Какие бумаги? Николая Федорыча бумаги, вот какие, - ответила Варя, не теряя достоинства.

- А что в них написано, смыслишь?

- А я грамоте не обучена, мне и ни к чему.

- Дура она темная, - сказал солдат другому, раскладывавшему на столе уцелевшие папки. - А он не промах, горничную, поди, нарочно взял неграмотную. Ты, девушка, соображай: теперь наша власть, рабоче-крестьянская. Теперь они за тобой должны полы мыть, а не ты за ними. Что ихнее было, то теперь наше.

- А они уехали, Николай-то Федорыч, - сказала Варя, сообразив, что солдатам это интересно. - Очень спешили. Словно бы в Гатчину поехали.

- Найдем его и в Гатчине. А ты - иди-ка ты с нами, нечего тебе тут делать больше!

И Варя пошла с ними. С ними ходила она по холодным, изукрашенным комнатам Зимнего дворца, щупала шелковые красные обои, трогала кончиком пальца зеленый малахит. В те дни во дворце было весело: какие-то бойкие руки вытаскивали из его подвалов вина и копченые окорока, улица ворвалась на царскую кухню, стряпала и ела с тарелок севрского фарфора, горланила и разгуливала по длинным анфиладам комнат. Варю с ее знакомыми солдатами кто-то пригласил выпить за свободу. Она выпила из хрустального бокала, похожего на граненую льдинку, и сказала спутникам:

- Пошли комнаты выбирать!

Новую жизнь Варя поняла по-своему. Она обошла весь дворец и остановилась на маленькой комнатке возле кухни.

- Здесь потеплее будет, и плита рядом! - заявила она своим друзьям, а сама подумала: "Ох, и прогадают те, кто позарится на большие залы. И готовить негде, и дров не наберешься".

Ночевать она осталась в облюбованной ею комнатке. Попрощалась с солдатами, заперлась и плюхнулась на шелковый круглый диванчик.

Утром проснулась от страшного грохота. Кто-то ломился в дверь. Помедлив, она открыла и увидела дядек в суконных куртках, перекрещенных пулеметными лентами. Они трясли какой-то бумагой, чертыхались и гнали всех из дворца. Варя запомнила, как один из них кричал: "Анархию развели, народное добро расхищают, сучьи дети!" Другой говорил тихо и все объяснял, объяснял, объяснял каждому встречному.

Потолковав с Варей, они вышли с ней вместе на набережную, усадили в грузовик и отвезли ее в Смольный. Там она стала работать уборщицей.

- Я видела Ленина, - говорила тетя Варя Маше, переходя почти на шепот. - Живого Ленина видела, и мало сказать - слышала его речь в Смольном на съезде Советов. Только вот мало что упомнила, - даже горько мне подумать! Услышала я его, когда еще темной дурехой была. В двадцатом или двадцать первом году я уже все соображала и другим пересказать сумела б. А то - слушала, смотрела, ура ему кричала со всеми вместе, а понять всего еще не могла.

- И ничего, совсем ничего не помните? - обиженно спрашивала Маша.

- Как ничего! О рабочей нашей власти говорил, и против тиранов… У него в каждом слове мудрость была. Меньшевикам спуску не давал, только я тогда и не знала, кто эти меньшевики. А вид его простой был. Когда он в коридоре шел, среди других и незаметно. Тем только и отличался, что всегда к нему людей тянуло, как железные опилки на магнит. Выйдет из комнаты один, дойдет до конца коридора - и вот уже двадцать человек вокруг прилипли, у всех дело до него.

- Он был великий, - задумчиво сказала Маша.

- Он один у нас. А почему говорят - великий? Потому что всему народу толчок дал, направление. Понял, какие силы в народе заключаются. И самих нас понимать научил.

Да, тетя Варя была счастливой. Она видела самого Ленина. И еще она видела других больших людей. Маша расспрашивала ее беспощадно, не смея сдержать любопытство, желая узнать побольше, побольше о том необыкновенном времени.

- А как вы грамоте обучились? - спросила она однажды.

- Грамоте выучил меня Феликс Эдмундович. Меня после Смольного в Чека направили, тоже уборщицей. Я ни на какую другую работу не годилась, - неграмотная баба и всё. В Чека я кабинет Феликса Эдмундовича убирала, молоко ему грела и ставила стакан на стол. Помню, как узнал он однажды, что в канцелярию к нему мерзавец попал служащим, помню, как Дзержинский выгнал его. А потом сидел за столом долго-долго, голову руками держал и даже молока не выпил. Очень расстроился, что человек из рабочих, а подлецом оказался. Он всеми людьми интересовался. Позвал меня однажды. Говорит: "Ты, оказывается, неграмотная у нас, Варя? Так нельзя. Даю тебе отпуск на два месяца за наш счет, чтоб ты выучилась грамоте. Сиди день и ночь. Ты, говорит, молодая, толковая, куда ж это годится - неграмотной ходить?"

- И вы за два месяца выучились?

Назад Дальше