Над Черемошем - Стельмах Михаил Афанасьевич 4 стр.


- Дай вам бог, чего сами себе желаете! Пей, Юстин! Все равно, пей - помрешь, не пей - помрешь! - голос Палайды рассыпается елейным смешком.

- При такой власти недолго попьешь, - отзывается Палайдиха. - Такие свары, такое непочтение везде! Даже ваша Катеринка отбивается от своих. Меня до сих пор трясет, как вспомню, что она утром говорила.

- Да она еще мала, ум-то у нее детский, - извиняется за дочку Василина.

- Не говорите, Василинка, не говорите мне, я и так все вижу. Уж если думает о комсомоле, стало быть не детский ум, а политический. Ну, а когда политика доводила людей до добра?

- Правду моя старуха говорит, - наставительно замечает Палайда, - политика дает барыш, когда власть веками стоит, как на каменном фундаменте. А ежели весь мир вскинулся, словно его за грудки берут, тут уж держись от политики подальше да знай пей водку - ее все власти выпускают. Так выпьем, чтоб не блестело на донышке.

Катерина стала на пороге. Гости руками таскали из миски куски мяса, и загустевший жир стекал по пальцам, как по корням.

Глаза девушки встретились с напряженным взглядом отца.

- Катеринка, пришла? Садись с нами есть, - затаенная радость и вместе затаенная скорбь звенит в голосе старого Юстина. - Попрощайся, Катеринка, со своей баловницей. Вот взяли взаймы кусок от нее, чтобы гостей попотчевать, - купили все-таки у них лошаденку.

Катерина стремглав выбегает из хаты. Растворяет хлев. На стене висит ремешок с колокольчиком, который еще сегодня веселил пастбище. Девушку встречает теплым дыханием низкорослая брюхатая лошадка. Синие глаза ее настороженно темнеют и снова просветляются. И этот живой взгляд больших глаз приносит облегчение отчаявшейся Катерине.

Не скоро возвращается она в хату. Спиною к ней, выпрямившись, твердо стоит Палайда, а возле него, как два нуля, круглые Параска и Палагна.

- Ты не забывай, Юстин, - деловито говорит Палайда, - что должен нам за лошадь сто и еще сто рублей, за мясо тоже сто и за пастьбу Белянки на полонине тоже сто.

И Катерине кажется, что перед нею не семья Палайды, а уродливая цифра "сто".

- А за полонину почему мы должны платить? Это по какому праву? - резко отрубает девушка.

- Катеринка, молчи, молчи! - вырывается у Василины, и на ее морщинистом лице отражаются испуг и страдание.

- Не буду я молчать, мама… - голос у девушки надламывается. - Ну, содрал он шкуру с Белянки, сдирает с нас шкуру за мясо Белянки - ладно! Только почему же он за общественную полонину обдирает нас?

- Ты, девка, забыла, что я владелец полонины? - Палайда яростно шагнул вперед, и его узкие самоуверенные глазки, как ножами, полосуют лицо девушки.

- А что ж, и забыла. Были вы владельцем, да никогда больше им не будете. Слышите, никогда!

- Ой, до чего ж у тебя непочтительная девчонка, Василина… - Палайдиха, растопырив руки, попятилась, и живая уродливая цифра "сто" расползлась по хате.

* * *

Когда Катерина вприпрыжку побежала в неведомую еще Нестеренку Гринявку, "молодая наука" добродушно прищурился, вооружился очками и сразу стал старше, неприступнее.

Любопытство у Миколы на некоторое время сменилось растерянностью, он смутился: перед его глазами в холодное озерко лез, засучив штаны, уже не простой парень, а строгий исследователь, и даже отражения пихт, колеблющиеся в стеклышках его очков, казались таинственными знаками учености. И для чего он, пачкая костюм, карабкается на скалы, с которых можно сорваться в пену водопада?

- Не оставить ли вам в покое этот обрыв, Григорий Иванович? - с беспокойством спросил Сенчук, когда агроном стал спускаться к реке по отвесному потрескавшемуся склону.

- А что ж, можно, - механически ответил Нестеренко, ковыряя пальцами размытый узор почвенных слоев. - Можно, все можно.

- Так давайте руку.

- И это можно.

Но когда гуцул протянул свою сильную, жилистую руку, агроном уставился на нее с неменьшим удивлением, чем на узор прибрежного грунта… Как все-таки очки меняют человека! Микола вздохнул и, цепляясь за кусты, стал спускаться к агроному, вместе с ним читая разноцветную карту берега.

- Высоко-высоко поднимается линия паводка. Такая как будто незавидная речушка теперь - по камушкам на тот берег перейдешь, - а что делает в разлив!

- Э, Григорий Иванович, вы еще не знаете половодья на Черемоше!

- А вы расскажите. Можно?

- Почему ж нельзя, - ответил Микола и, подражая агроному, добавил: - Все можно.

А тот, сняв очки, рассмеялся и снова помолодел.

До чего же интересен этот черноглазый горец! А он, Григорий, до нынешнего дня даже не знал о его существовании. Безусловно, это пробел… Чудесно все-таки в нашем мире: куда ни поедешь, всюду вокруг тебя, как озон, будут ясные люди, со своими неповторимыми характерами, талантами, особенностями, интересами. И хорошо, что всякий раз встречаешь человека, как новую звезду на широком поле светлого неба. Не только для себя светит она, и даже когда она падает и рассыпается голубой порошей, боль утраты ложится в наши сердца новым замыслом - выращивать все лучшее, что расцветало в глазах твоего друга. Философия!

- Так послушаете про паводок на Черемоше?

- С удовольствием, Микола Панасович.

- То было, Григорий Иванович, августовским вечером, давным-давно - мои годы тогда только на порог юности стали. Нелегкие это были годы! Днем выпустили меня из постерунка - сидел я там вместе с Михайлом Гнатовичем Чернегою за участие в майской демонстрации, - я спешил на свои горы, а они все кутались и кутались в тяжелые тучи, а потом покрылись такой мглою, что и молниям невмоготу было пробить ее. Поздний гром тряхнул небо, и из него полился темный дождь. Мокрый, но веселый иду я к своей милой, коломыйки пою. И вдруг передо мной, как марево, заколыхалась муть, а в ней торчком стали сплавные бревна.

"Да это же паводок", - сообразил я и побежал от него. Только оглядываюсь - вода нагоняет меня, вот-вот захлестнет. Вбегаю в чью-то пустую хату, лезу на чердак - и глухой рев волн окружает меня. Слышу - ударит паводок в стену, приподнимет хату, снова поставит на место, подопрет и снова опустит.

"Все равно смерть. Хорошо хоть не в участке, где мне расписали шкуру вдоль и поперек, как тетрадь по арифметике".

Подумал я об этом и спокойно уснул под гул воды. Что мне снилось - и не знаю. Проснулся утром - вокруг море, и плыву я по нему на хате, как на пароходе… Широко, на бескрайные километры, разлился тогда Черемош… А в гуцульской душе теперь еще шире паводок, - неожиданно закончил Сенчук.

- Философия! - подытожил Нестеренко и спустился вниз, ближе к водопаду.

Теперь вокруг был ослепительный надводный воздух. Насыщенный водяной пылью, он плавился на солнце, мерцал и кружился, словно чудесное отражение водопада.

- Так что с озерком, Григорий Иванович?

- С озерком? Больше полюбил его. Интересно? С озерком мы постараемся вот что сделать: плодородную весеннюю почву переправим из Черемоша в этот естественный водоотстойник.

- Земля вокруг озерка очень скудна, - повторил Микола свое сомнение.

- Горный гумус сделает ее золотым дном.

- Долго ждать до весны… А может, Григорий Иванович, так рассудить: часть низинки теперь же удобрить илом со дна озерка и посеять рожь? Чтоб не мучили сомнения, выйдет ли что-нибудь.

- Рожь посеять? Вроде поздновато.

- Поздновато, но мы и по осенним всходам увидим весну. Правда?

- Попробуем.

- Может, пообедаем?

- Пообедаем, - охотно согласился агроном.

- Так пойдемте ко мне.

- А не осталось ли у меня чего-нибудь?

Нестеренко поднялся наверх, раскрыл свой чемоданчик и разочарованно оттопырил губы: ничего съестного, кроме ломтя хлеба, там не было. Вывалив на траву несколько килограммов конспектов, он снова вооружился очками, уткнулся в записки и стал таким серьезным, что об обеде неловко было и напоминать. Только когда на многоярусные леса стали спускаться тучи, Сенчук коснулся плеча агронома.

- Григорий Иванович, погода портится. Пора домой.

- Пора - так пора… А гумус в верховьях чудесный! И рожь и пшеница - все уродится! Правда? - подражая гуцульской интонации, спросил Нестеренко.

Потом вскочил и с любопытством посмотрел вдаль. Тучи быстро заштриховывали гряду гор; леса остались по ту сторону черного облачного месива, и небо уменьшалось, словно кто-то притягивал его за края к земле. На миг из тьмы выступили угрюмые очертания церкви и потонули во мраке.

- Что там, монастырь?

- Нет, логово! - коротко ответил Сенчук.

* * *

Перед Бундзяком, как угрожающий крест, высовывалась из недр горы крепкая, приземистая церковь. Справа от громоздких церковных врат тянулся монастырь ордена святого Василия; напротив широко растопырился неказистый заезжий двор со всевозможными службами. Все тут было как прежде, только не было у Бундзяка прежней веры. Она давно уже рассыпалась в пыль, изъеденная цепким жестким практицизмом, и перепуталась с обломками суеверий, густо произрастающих в горах, где человеческую жизнь со всех сторон подстерегали угрюмые силы природы.

Когда-то здешние восковые свечи светили ему, как отблески потустороннего мира, когда-то верилось монахам, что господь бог сотворил жизнь только для того, чтобы ее путями добраться до неба, когда-то певчие пели, как хор ангелов, и в самом деле казалось, что отец игумен может взять за руку и привести к самому богу.

Каждый год незаметно накладывал на все окружающее и на веру свои тени. И сквозь них не мог уже пробиться свет, как не могло вернуться детство. И уже не тем огнем горели восковые свечи, над которыми нависали, гася их, черные чернецы. Сквозь пение ангельского хора просачивались эротические песни с заезжего двора, и облупился нимб святости над отцом игуменом. Бундзяк случайно узнал, что игумен получил свой сан не столько за духовное богатство, сколько за раболепие перед "апостольской столицей", когда та руками иезуитов реформировала, латинизировала базилианские монастыри в Галиции.

Выходит, что и церковные стены не отрывают человека от греховного. Эта внезапная догадка со временем обросла таким будничным илом, что Бундзяк подчас смотрел уже на служителей культа сверху вниз, а самого бога вспоминал только по привычке или когда был охвачен страхом.

Вот и сейчас какая-то внутренняя дрожь неприятно пронизывала бандеровца, словно его призывали не на монастырский порог, а на порог страшного суда.

Виною всему было, очевидно, пережитое за последний месяц. Во время ареста районного националистического руководства он с маленькой кучкой отчаянных головорезов сумел под Устериками прорваться на Белый Черемош и податься на черногорские полонины. Тут они, почерневшие от усталости и голода, не ели - пожирали в пастушьих куренях жалкие чабанские харчи, резали лучших овец, суля пастухам самую мучительную смерть за то, что те с непочтительным презрением смотрели на впавший в ничтожество, одичалый национализм. Потом, нагрузившись свежими сырами и мясом, Бундзяк со своими людьми ушел в Черные леса и притаился там в диком буераке, боясь даже думать о налаживании прерванных связей. Теперь работа сводилась к запугиванию и грабежу горцев, ибо все боялись призрака зимы и ее спутников - голода и холода. Неожиданно связь была восстановлена. В одно туманное утро, когда они возвращались с добычей в свое логовище, у оврага их перехватил Пилип Наремба. Глаза его, кое-как вдавленные в грубое загорелое лицо, шевелились, в глубине орбит, как придорожные жуки.

- Пане Касьян, это вам, - угодливо подал он вынутый из-за пазухи миниатюрный конверт.

Бундзяк сразу же узнал почерк своего приспешника по банде Трускавца, и хотя он всей душой ненавидел этого напыщенного магистра-книжника, но теперь обрадовался и нетерпеливо разорвал конверт. Брызги чернил на бумаге напомнили ему брызги слюны, с которыми всегда вырывались у Трускавца заумные слова, говорил ли он о постановлениях римского собора или о преимуществе изготовленных в горах капустных пирогов с картошкой и мáчанкой перед всеми блюдами на свете.

Он остался верен своему стилю и в тяжелые минуты, только теперь казалось, что он уже не склонялся перед римской политической программой, а издевался над ней.

"Многоуважаемый пане сотник!

Слава богу, нас спасла не организованная сила руководства, а былая анархия гуляй-поля. Действительность сейчас требует от нас любой ценой удержать вооруженное подполье. Удобный момент, надеюсь, не за горами. Для инструктажа немедленно явитесь в монастырь. Там вас ждут. Пароль - известные слова из устава святого Василия великого, те же, что были у нас паролем в Космачевской Краевке.

Ваш Тарас Трускавец"

И вот он явился для инструктажа, одновременно радуясь и тревожась. Хорошо, что как-то связались оборванные нити подполья, но почему они ведут через монастырь? Почему именно он замыкает твою окровавленную дорогу, сметая с нее последние крохи веры? Выходит, в страшный час тебе не к кому будет вознести с мольбой руки, ибо нет больше ничего святого на земле.

И нахальная самоуверенность Бундзяка на миг рассасывается в глупом и никчемном водовороте мыслей. Отбрось их и живи, как живется, не путайся в раздумьях, иначе запутаешься, как муха в паутине. Твоя судьба - не раздумывать, а исполнять приказы. Думать можешь только об отрезанных у тебя сорока пяти гектарах и еще о том, как нарезать своим бывшим батракам по два метра земли.

- Слава Иисусу, - прошептала темнота и вытолкнула навстречу Бундзяку костлявую фигурку монаха. - Кого бог послал на святую гору?

И кощунством прозвучали слова пришельца:

- Нищенство, слепое послушание и чистоту.

- Пане Касьян? Прибыли, наконец! Не один вечер поджидали мы вас. Я брат келарь - эконом монастыря. Есть хотите?

- А как вы думаете, брат келарь? - К Бундзяку возвращается самоуверенность, которая редко оставляет его, ибо с ее помощью лучше диктовать другим свою волю.

Брат келарь чувствует, что он имеет дело не с простым паломником, и удовлетворенно хихикает. Смех у него, как и стан, тонкий и гибкий.

- Больше нечего спрашивать. Веду пана Касьяна к нашему рефектарию.

Снова раздается хихиканье. Бундзяк морщит нос: от рясы монаха несет всем, чем он потчует братию, - прокисшей кашей, вареной картошкой, духовой говядиной, а также самодельными свечами, изготовленными нечистыми руками из нечистого воска.

* * *

В просторной келье отца игумена полутемно, и совсем не видно, что притаилось по углам. Только на окладе чудотворной иконы божьей матери играют лучики света. Бундзяк впервые с удивлением думает: почему на иконе, как греховный орнамент, разбросаны легкомысленные сердечки червонной масти?

Под иконой сидит раздобревший монах, и его круглое багровое лицо, резко вытянутое книзу, удивительно напоминает червонный туз. Бундзяк едва не улыбнулся, установив связь между орнаментом иконы и головой отца игумена.

Интересно, чего можно ожидать от него? Простой это туз или козырный?

Вот игумен приподнимает свое грузное тело, поднимаются и веки, но в полутьме Бундзяк не может разглядеть, какие у отца игумена глаза, только видит на их затененных зрачках подвижные пятнышки - они поразительно похожи на две недозрелые ягодки красной смородины.

- Сын мой, ты стоишь перед мастером и слугой бога, - словно отгадав мысли Бундзяка, с чувством, благочестиво говорит игумен. - Знаем, нынешние времена глубоко изъязвили твое сердце. Пусть же эти язвы зарубцуются и украсят твой дух славой, как шрамы украшают тело воина. Сюда несли, сын мой, не только раны, но и руины своих душ, и благодаря щедрым милостям пречистой девы Марии, которую церковь называет небесными вратами, ибо лишь через них можно войти в горние небесные сады, с обновленной душой достигали осуществления идеалов и солнечных полян христова учения…

О, этот мелодичный благочестивый баритон, видно, отмыкал не одно измученное сердце и навеки забирался в руины душ то восковым туманом пасхальных ночей, то чадом адских угроз! А когда он словно ненароком зацепил струны честолюбия, словно невзначай напомнил о неоцененных заслугах атамана, у того скепсис стал рассеиваться: вот он поплыл куда-то за стены монастыря, и вдруг от восковых свечей повеяло на Бундзяка теплым дыханием и далеким отголоском детства.

Полуприкрытые глаза игумена внимательно следят за этим изменением. Он всегда рассматривал людей лишь как фон для своей особы, но умел, не теряя внутреннего превосходства, схватывать не одни только внешние черты собеседников.

- Сын мой, ты остался в живых и владеешь драгоценнейшим сокровищем на земле. Возблагодари божие провидение и собственный разум. Бурное море носило тебя по волнам жизни и небытия и прибило к самому несокрушимому на свете кораблю - к церкви божией. Приветствую тебя в сей христовой твердыне и верю, что вижу перед собой нового представителя нации - тип героя и властелина. Бог с тобою.

Предпоследняя фраза игумена снова напомнила Бундзяку об отрезанных моргах, и в душе "властелина" ежом шевельнулась злоба.

- А теперь садись, сын мой, и поговорим о хлебе насущном будничных забот.

С округлого лица игумена, как пух с перезревшего одуванчика, облетает благочестие, и выражение его становится деловито-упорным, властным.

- Ты ведаешь, что бог согласил земное с небесным, душу с телом, но не пожелал согласить огонь и воду, горы и долины, богатство и бедность. Великие души обладают силою воли и почти всем, а слабодушные - лишь желаниями. Так почто мерить одной мерой их разум и достояние? А это уравнение грозит уже галицийским землям. По замыслу большевизма тысяча девятьсот сорок восьмой год должен стать годом, как они называют, сплошной коллективизации этого края, и страшнее всего нам в горах сейчас те из гуцулов, кто становится во главе движения. Их надо вырвать из нашей прозрачной природы, ибо большевизм это такой фермент, от которого могут забродить даже наши каменные горы. А без фермента и вино остается спокойным, не то что наш убогий крестьянин. Обрати взор свой на Миколу Сенчука, на Панаса Дмитрака и весь их круг. Это приказ, и за выполнение его ты отвечаешь перед господом богом, нацией и собственной совестью.

Назад Дальше