Кончина - Тендряков Владимир Федорович


Содержание:

  • Матвей Студенкин - родоначальник 1

  • Иван Слегов 6

  • Иван Слегов - (Продолжение) 11

  • Чистых-старший, проходящий стороной по истории 14

  • Чистых-младший 17

  • Пашка Жоров и другие 20

  • Лыков-младший 22

  • Сергей Лыков (продолжение) 28

  • Алька Студенкина и другие 34

  • Смерть 40

  • Недобрая ночь 43

  • Последний путь 45

Владимир Федорович Тендряков
Кончина

Дом отличался от других домов не красотой, не игривостью резных наличников, а тяжеловесной добротностью: кирпичный фундамент излишне высок и массивен, стены обшиты пригнанной шелевкой, оконные переплеты могучи, крыша словно кичится, что на нее пошло много кровельного железа, - в железо упрятаны по пояс трубы, сверху на них красуются грубые жестяные короны, стоки лотки несоразмерной величины и длины. Добротность дома не просто откровенна, она назойлива и даже чем-то бесстыдна.

Хозяин, который строил этот дом, по-мужицки считал - красиво то, что вечно. Ему самому вечность была не суждена. Сейчас он умирал в этом доме.

Умирал Лыков Евлампий Никитич, знаменитый человек по области, председатель колхоза "Власть труда".

Он был не так уж и стар - на шестьдесят третьем.

Вылезая из машины у скотного на Доровищах, он рухнул на талый мартовский снежок - перекосило рот, тихо мычал, непослушное веко затянуло левый глаз.

Шофер Леха Шаблов провез его по тряской дороге шесть километров, на руках внес в дом. Спешно вызванный главврач районной больницы объявил: "Не транспортабелен".

На следующее утро па лугу за рекой приземлился самолет - из областного города прилетел профессор. Он каких-нибудь полчаса пробыл у постели больного да еще полчаса беседовал с районным начальством - улетел обратно.

И тут-то разнеслась весть - умирает.

Со всех концов большого колхоза - из самого села Пожары, из Доровищ, из Петраковской - потянулись доброхоты под окна лыковского дома. Каждому ясно - жди перемен.

Стояли кучкой у крыльца, смотрели издали, беседовали, внутрь не совались. За дверью днюет и ночует верный Леха Шаблов, у Лехи рука тяжелая…

Волоча из последних сил подшитые валенки, опираясь на деревянную клюку, с хрипотой и клекотом дыша, пришел старик - потертый треух упал на глаза, полушубок гнет к земле, мотня штанов висит у колен. Он приступом взял крыльцо, ступенька за ступенькой, попробовал открыть запертую дверь, не сумел и обессиленно сел, сразу же впал в дремоту.

В кучке толкущихся доброхотов он вызвал острый интерес:

- Это чтой за моща? Не Альки ли Студенкиной свекор?

- Он и есть! Лет пять не вылезал за порог.

- Эй, дедко Матвей! Ты ль это?

Дед разлепил веки, повел хрящеватым носом:

- Ай?

- Он самый! Что тебя с печки стряхнуло, Жеребый?

- Пийко-то… А?.. Сказывают: помирает.

Кто-то не выдержал, подпустил:

- Не в компанию ль пришел напрашиваться?

- Пийко-то… А? Я вот жив.

И все острословы вспомнили - "вечный председатель" при смерти, какие тут шуточки, - разглядывали старика недоброжелательно, ввел в грех.

А тот сидел: из-под облезлого треуха - крючковатый нос, на сизом кончике мутная капля, деревянная клюка поставлена между большими валенками, на клюке отдыхают руки - крупные окаменевшие мослы вдеты в слишком просторную, морщинисто-жесткую кожу. Сидит старый Матвей, глаз не видно из-под шапки - может, спит, может, думает…

Заставив потесниться людей, подкатил "газик". Проворно выскочил из него заместитель Лыкова - Валерий Николаевич Чистых, долговязый, без углов человек - покатые плечи, маленькая голова, болтающиеся бескостные руки. Он почтительно принял костыли, помог вылезть наружу неуклюжему, грузному человеку. И пока тот утверждался на костылях, Чистых суетливо крутился в своем длинном, узком - что плечи, что талия - пальто, гибкий, как лоза под ветром.

У грузного гостя под мерлушковой шапкой старчески отечное, восковое лицо домоседа. Ноги, обутые в белые чесанки, не повиновались. Налегая на костыли, привычно выкидывая белые чесанки, брезгливо касаясь ими несвежего, затоптанного снега, гость направился к крыльцу и остановился…

На крыльце сидел старик Матвей - дремал или думал, - загораживал путь.

И Чистых налетел, словно хорек на ворону:

- Ты что тут расселся?.. Эй, как тебя?! Слышишь, марш отсюда!

Старик очнулся, запрокинул голову, взглянул на белый свет из-под треуха и стал с натугой подыматься.

- Давай, давай, шевелись! Торчат тут всякие… Осторожненько, Иван Иванович. Скользко тут, не оступитесь… Ах ты господи! Да не путайся ты, старик, под ногами!

Приехал главный бухгалтер колхоза, соратник Евлампия Лыкова и вторая фигура после знаменитого председателя на селе.

Дверь, до сих пор непроницаемо захлопнутая, распахнулась. На пороге вырос Леха Шаблов - шевелюра выше косяка, красные, лопатами лапищи на весу, в них услужливая готовность: "Только разрешите, внесу на ручках". И внес бы в одной охапке толстого бухгалтера с костылями и длинного, тощего Чистых.

Но Иван Иванович, усердно сопя, сам одолел последнюю ступеньку.

У крыльца, опираясь дрожащими руками на клюку, стоял дед Матвей - в серой свалявшейся шерстке провал беззубого рта, из-под шапки потухший взгляд в широкую, пухлую спину, воюющую с костылями.

Иван Иванович перевел дух у дверей, оглянулся назад, на нелегкий для него путь в десяток шагов и пять ступенек, встретился с потухшим взглядом из-под облезлого треуха.

- Эге! Да это же он, - удивился бухгалтер.

- Торчат тут всякие…

- Старый ворон на запах мертвечины…

Деду Матвею, должно быть, стало неловко под взглядами начальства, взиравшего с крыльца, да и стоять не под силу, и сесть снова на ступеньку уже не смел, потому, вяло поправив шапку, повернулся и побрел, с натугой волоча тяжелые валенки, налегая на клюку.

Иван Иванович, расслабленно повиснув на костылях, глядел вслед старику - горбом топорщащийся потертый кожушок, мотня штанов, нависающая над коленками.

Чистых и дюжий Леха Шаблов недоуменно переглядывались друг с другом - чтой это с Иваном Ивановичем, эк, диковинку узрел?..

Нет бога, кроме аллаха, и Магомет пророк его. Для Чистых, для Шаблова, почти для всех в селе Пожары первый и единственный пророк - Лыков Евлампий, тот, кто сейчас лежит за стеной. Но самым-то первым колхозным пророком был не Лыков, а дед Матвей. Это помнили немногие. Помнил бухгалтер Иван Слегов.

Матвей Студенкин - родоначальник

Привычно для России: шел солдат с фронта… Шел неспешно и споро, куличьим шагом.

Наверно, он был последний в округе солдат с войны - как-никак стояла осень 1925-го! Все остальные или давно вернулись, или сложили кости в чужих краях. Добирался издалека, с берегов Тихого океана. Сейчас последние шаги - хилые ели да голые березки, и впереди поворот, а там покажутся знакомые крыши… Дома давно устала ждать жена - помнил, как звать, да забыл, как выглядит, - и еще сынишка, родившийся в тот год, когда ушел воевать.

Сзади послышался звон бубенцов. Оглянулся, пришлось посторониться - на рысях шла серая пара. Лошади что близнецы, шеи дугой, крупы в яблоках - лебеди, а не кони! - сбруя с кистями и медными бляхами, спицы и ступицы легкой ковровки крашены ясным суриком. Прошли мимо, обдало конским потным теплом, сверху на помятого, отощавшего за долгий путь солдата глянули серые глаза с румяного лица. И вдруг руки натянули вожжи, осадили коней:

- Тпр-ру-у!.. Эй! Никак, Матвей Студенкин?..

Матвей подошел куличьим шагом, отставил в сторону ногу в тугой обмотке, сощурился, как прицелился:

- Не ошибся… А вот ты из каких таких бар? Что-то не припомню.

- Ивана Слегова помнишь?

- Ваньку-то… Считай, соседи.

- Так я сын его, тоже Иван.

- В гимназиях который?..

- Вот-вот. Садись, подвезу.

А в пролетке сидит молодая бабенка, черные брови из-под цветастой шали, расфуфырена и одеколоном пахнет.

- Женка, что ли?

- Ее тоже знать должен - Антипа Рыжова дочь… Подвинься, Марусь, дай сесть человеку.

- Н-да-а… - Оглядел с откровенной недобротой обоих, но влез, не смущаясь, что может помять городскую юбку у бабы, удобно устроился.

- Что поздно?

- Дела держали, очищал землю от контры.

- Как - очистил?

- Там, где был, без меня доскребут. В Охотске генерала Пепеляева застукали. Из генералов-то последний… Сюда бы пораньше, да болел вот шибко в дороге, по лазаретам валялся. Долгая дорога получилась - два года ехал. Теперь - все, приплыл.

- Чем займешься?

- Тем же самым, буду контру стричь.

- Генералов в наших краях не водится.

- Зато вижу: мелкой сволочи наплодилось.

Иван Слегов-младший усмехнулся, поднялся, крутанул над лошадиными крупами вожжами:

- И-эх! Серы кролики! Над-дай!.. Еще одного судью в село везем!

И когда кони наддали, Иван снова обернулся, оскалив крепкие зубы:

- Судей теперь у нас много, вот хлеборобов настоящих крутая недостача.

Прогнал по селу, не дал даже учуять святой момент, когда заносишь ногу в родные Палестины, осадил перед крепким домом с белыми наличниками, на задах которого громоздилось еще новое, не обдутое ветрами строение - конюшня не конюшня, коровник не коровник, - сказал:

- Слезай, ваша честь… Тут я живу. В гости особо не зову, уж извини. Что поп, что судья - гость скушный, любят проповеди.

- Обожди, может, приду гостем, - пообещал на прощание Матвей.

Дал повисеть на себе жене - баба она и есть баба, пусть на радостях слезу пустит.

Через ее плечо увидел: возле лавки стоит он - длинная грязная рубаха, короткие холщовые порточки, сизые босые ноги, похож на маленького старичка, отощавшего от долгих постов.

Отстранил жену, шагнул тяжело навстречу. Из-под нестриженых косм - замирающий от робости взгляд.

И через прозрачные с нерасплесканной детской тревогой глаза словно бы сам увидел себя со стороны - грязен, мят, устрашающе щетинист, от такого отца шарахнешься в сторону. Но сынишка только всем телом вздрогнул, когда отец положил на его плечи руки.

- Сенька-а…

Сквозь рубаху - легкая связь тонких косточек, хрупкая плоть.

- Сенька-а… Сы-ын…

Знал, что ему должно исполниться скоро десять, знал, что не люлечный, но как-то не представлял - человек уже, со своим страданием, и не шуточным, считайся. Запершило в горле, глаза зажгло едкой слезой, но плакать, видать, разучился.

Тут бы подарок вынуть, но где уж - после Красноярска и вещевой мешок загнал, налегке ехал, питался по бумажке, выбивал харч у несердобольного начальства. Вздохнул, опустил плечи:

- Ты того…

Хотел сказать, что не тужи о подарке, я тебе, парень, жизнь новую привез, да постеснялся - поймет ли?..

Жена ахала:

- Ну-тка, как снег на голову. В доме-то одна квашеная капуста. Хоть щей бы сварила.

И верно, дом большой, отцовский, со старой копотью по бревнам - в нем голо и пусто, только на божнице старорежимные (тоже под густой копотью) иконы, которые надо будет, не откладывая надолго, снять и выбросить. На холодном шестке голодная кошка лазает по порожним корчажкам. И вид у жены под стать - высока, широка в кости, доброго мужика из нее можно выкроить, но эта широкая, как у старого, с запалом мерина, кость слишком наглядно выпирает из-под ветхой до прозрачности кофтенки, и плоское лицо в нездоровую зелень. Ясно, обстановочка не мелкобуржуазная.

- Сойдет, - успокоил он жену, - не жиреть приехал. Капуста так капуста - тащи и сама садись, буду задавать наводящие вопросы.

Жена собрала на стол, как приказано, села напротив - в глазах счастливо слезливый блеск, даже румянец прокрался на увядшие щеки. Сын в сторонке, смотрит диковато и завороженно, привыкает к незнакомому отцу. А тот ел хлеб, который покалывал нёбо мякиной, выуживал из миски капусту с запашком, косил глазом на сына, разузнавал об Иване Слегове.

- Он ведь чудно разбогател, - докладывала жена. - Он лошадь на поросенка сменял, с того и пошла у него прибыль…

- Как это - лошадь на поросенка? - Матвей многое повидал, удивляться разучился, а тут удивился. Даже ему, оторвавшемуся от села, была известна немудреная мужицкая заповедь: ценней лошади только твоя жизнь и не всегда-то жены, - при доброй лошади новую жену найдешь.

- Уж народ-то смеялся, уж все-то тогда потешались… Ну-ко, хряка молоденького выменял. И поди ж ты, не прогадал. Сказывают, книги такие есть… А сам знаешь, Ванька Слегов к книгам сызмала привык. Отец потакал, со старухой на картошке да на квасе сидел, а сынка единственного в гимназию сунул. Сказывают, по книгам Ванька и дошел, что ежели разыскать какого-то там англицкого хряка да свести с нашей свиньей, то приплод получится на отличку.

- Англицкий, не наш?.. Так-то, поди, мировая буржуазия и подсовывает нам свинью - хочет заново расплодить богатеев в пролетарской стране.

- Уж, право, не знаю, кто там… Но у Ваньки ловко получилось: за два года стадо набрал, а свиньи-то - что тебе чувалы, вот-вот лопнут, кажная брюхом землю гладит. Все-то на продажу везли, кто рожь, кто овес, а Ванюха - мясо. За мясо-то погуще платят, так что быстро перьями оброс: свинарник сколотил, хоть сам живи, а коней каких купил…

- Коней его видел. Агент империализма этот ваш Ванька.

- А ведь смеялись-то как люди. То-то смешки…

- Им бы плакать надо - буржуй под боком, как поганый гриб, растет.

- Ты на него зря серчаешь, он ничего, обходительный и в помощи не откажет.

- В молодости-то и волк молочко пьет.

За дверями раздались шаркающие шаги и стук тяжелой палки.

Жена Матвея встрепенулась:

- Ох, господи! Афанас Саввич идет! А что ему подать, не капусты же жменю…

Дверь распахнулась, на пороге вырос плоский, как сама дверь, старик с холщовой сумой на плече и сквозной апостольской бородой, рассыпанной по груди. Переложив из правой руки в левую суковатую палку, он степенно перекрестился в угол на еще не снятые иконы, суровым голосом потребовал:

- На пропитание, Христа ради.

Матвей проворно вскочил, выставив обтянутую обмоткой ногу, тонкую, как голень болотной птицы, сощурил глаз. В степенном старике с нищенской сумой он признал Афанасия Тулупова, самого наибогатого мужика не только по селу, но и в округе. Когда Матвей уходил в армию, Тулупов имел больше ста десятин земли, маслобойку, мельницу, широко торговал кожами. В сапогах из тулуповской кожи люди топтали дорогу к Вятке, к Вологде, к Архангельску.

- Тэк, тэк… К пролетариату пришел?

- На пропитание, Христа ради.

- Тэк, тэк, Христа ради… Обличье-то новое, а песни у тебя, Афанас, старые. Нет, ты повинись передо мной: я, мол, бывший мироед и эксплуататор, прошу кусок хлеба у своего батрака Матвея Васильевича Студенкина. Тогда я, может, тобой не побрезгую, за стол посажу.

Старик, как в стенку, глянул мутными глазами в Матвея, стоявшего перед ним фертом, еще раз не спеша перекрестился:

- Бог тебя простит.

Взыграло ли прежнее, спесивое, или разглядел, что после Матвея за стол садиться нечего - хлеб с мякиной щедрый хозяин сам умял, осталась-то капустка… Повернулся и, согнувшись в низких дверях, вышел.

- Эвон, как обернулось, - вздохнула жена, - он - и перед нами христарадничает. Светопреставление.

- Дура ты несознательная. Богатого с сумой по миру пустили. Радуйся.

Давно уже в селе Пожары разделили тулуповскую землю. А земля не хлеб, ее трудно делить поровну - тебе кус, мне кус. Тебе попался черноземный клин на вылоге, мне - чистый песочек на припеке, ты доволен, а я нет!

С революции в Пожарах тянулась глухая война, подзатихла было с продразверсткой, да опять вспыхнула. Большая семья Тулуповых давно расползлась, остался лишь сам старик Афанасий, ходил под окнами:

- Христа ради, на пропитание.

И вот в спорах да дрязгах раздался трезвый голос вернувшегося Матвея:

- Ставлю два вопроса, и оба ребром. Первый: запретить поминать Христа как имя старорежимное. Всех кусошников, какие сейчас Христовым именем под окнами просят, предлагаю гнать в шею. Во-вторых, заявляю вам: несознательная стихия вы! Тулупова распотрошили, а сами?.. Каждый из вас в нутре мироед Тулупов, только кишкой потоньше. Вот лично я, как осознавший и презревший всю гнусную суть частной собственности, не хочу дли себя тулуповской земли! Я за то, чтоб не делить ее вовсе, чтоб сообща ее пахать, сеять, урожаи сымать. Чтоб одной семьей - коммунией! Да здравствует, дорогие товарищи, братство да равенство!..

Мужики, поносившие друг друга, тут дружно ухмылялись - блажит Мотька, мало ли в последнее время с ума сходят.

Но должны бы знать эти мужики - коль один петух вскинется, то и другие отзовутся. Скажем, кому-то отрежут от тулуповского каравая жирный ломоть, а укусить его нечем - нет ни лошади, ни плуга, ни оброти, ни семян. Таких беззубых по селу оказалось немало. Беззубые, но не безголосые:

- Не жела-им своей земли! Артельно чтоб!

Ишь ты - "не желаим", тоже гордые - смех и грех.

Мотька Студенкин в свободное от митингов время занимался безобидным баловством, сидел на крылечке, строгал ножиком из досок ружья. Вся пожарская ребятня, как пчелы у ведра с патокой, кружились возле него. Он им и сопли утирал, и судил, если поссорятся, снабжал всех без отлички деревянными ружьями и свистульками.

- Эх, мокроносые, счастье вам - в самое время родились. Пока доспеете, глядишь, последнего буржуя в мире, как вошь, придавим. Богатство поровну всем, чтоб ни один человек на свете с голой задницей не ходил - у всех штаны одинаковые. Ни зависти в мире, ни злобы, ни забот тебе, чтоб деньгу зашибить - красота, а не жизнь у нас впереди, ребятки. Может, и мы на старости лет успеем того хлебнуть.

А изба у него кособочилась, прясла изгороди попадали, жена одна, как прежде, убивалась по хозяйству.

Мотька баловался с детишками, а вокруг его имени собиралась бедняцкая голосистая вольница, для них все трын-трава, терять нечего. Степенные мужики продолжали посмеиваться:

- Не разберешь, где стар, где мал. Ком-па-ния!..

Но вдруг Пожарский мир притих от удивления. На сторону Мотькиной вольницы встал Ванюха Слегов.

Шло обычное собрание в тулуповском доме, давно уже ставшем сельсоветом. Обычное собрание, где крикливые ораторы дубасили себя кулаками в грудь, с визгливыми бабьими криками из задворок людной горницы, с солеными шуточками парней, с густым угаром от самосада.

Тут-то и вышел Иван Слегов. Он вышел к столу, и все притихли, знали - этот пустое брехать не будет. Из молодых, да ранний, на сажень под землю видит.

Иван Слегов начал с байки:

Дальше