- Аюшки?.. Кто такие будете? Чтой-то вроде знаком по обличью. Уж не родня ли самому Евлампию Лыкову?
- Вроде бы.
- Уж не Серегой ли тебя кличут?
- Сергей, - удивился Сергей.
- Гос-по-ди! - старушка всплеснула руками. - Так ты сына моего знаешь. Веньку-то!.. Забыл, поди, в училище вместе бегали.
- Веньку? Ярцева?
- Его, касатик, его. Вспомнил, родимый!
Венька Ярцев, школьный недруг Сергея, с которым так часто схлестывались на переменах. После седьмого класса с ним расстались, а потом…
- Где он?
- О ох! - старушка засморкалась в конец платка. - О-ох, да где уж… На войне, будь трижды проклята, анафема! Один и был у меня, один-единственный, кроме него, никого чисто… Кукую вот век одна. Почто и жить-то… Да что я, нужда-то какая, сказывайте.
Ни есть, ни пить уже не хотелось, но пришлось сесть тут же на дворе.
- Уж неколи в дом пойти, то туточка, туточка, на живой ноге.
Крынка густого козьего молока встала на травку перед Сергеем.
- Пейте на доброе здоровье. Гос-по-ди!.. Я хоть на тебя, любой, со сторонки погляжу. Ну-тка, сыну моему кореш. Хоть чужому счастью порадуюсь… Пейте, пейте, не гнушайтесь - уж чем богата… А чем? Какое ныне богатство. Жисть-то у нас…
Сергей выложил полбуханки пшеничного хлеба, десяток помявшихся в сумке яиц, пригласил:
- Без тебя не сядем, мать.
- Ой, сынок, да я сыта, я еще себя содержу. Грех жаловаться, у многих хуже… Христа ради, ешьте, пейте… А широко вы живете, широко. У нас яйца и ребятишкам не показывают, не-ет, только ими и откупаемся - налоги шибко большие. И хлеб у вас, гляди-ко, чистый. Ну да, одно слово - пожарцы.
- Сергей Николаич! - почти со стоном протянула Ксюша.
У изгороди выстроились в ряд детишки соседки - лет восьми самый старший, с выгоревшими, сухими кудельными космами, сквозь рваные штаны просвечивает острое, смуглое колено, с ним еще трое, друг друга меньше, самый маленький - тугой барабан живота на кривых тонких ножках, рубашка не рубашка, распашонка не распашонка, ветхая тряпка на нем. Остановившимися светлыми глазами глядят на хлеб, на яйца на мятой газете, нет, не с жадностью, с изумлением. Изумление даже у малыша.
Сергей рывком сгреб в газету хлеб, яйца, встал, шагнул к старшему.
- Возьми! - И потому, что тот оторопел, прикрикнул: - Да бери же, черт! Меньших не обдели.
Грязные зверушечьи лапки робко потянулись к свертку. Венькина мать прятала глаза, вздыхала:
- Господи, господи… Не сироты, а вроде этого. Отец-то жив, да забыл, видно, - на стороне да на стороне, и голосу не подает. Настругал бабе кучу… Меньших-то я подкармливаю, а всех - где мне. Господи, господи, сердце кровью обливается… Молоко-то хоть выпейте…
- Извини, мать. Не могу.
- Оно, конешно, с непривычки-то… Да и привыкай не привыкнешь, все одно расстройство. Господи, господи…
Уже уходя, они за спиной услышали голос старухи:
- Васька! Сенька! Идите, пострелята, сюда! Молоко-то осталось!
Сергей заскрипел зубами. Ксюша шла, словно кралась, как прибитая.
Сколько раз он пересекал знакомую дорожку, разделяющую пожарские поля от петраковских? Десятки раз, если не сотни.
Узкая дорожка в два шага в ширину - среди густой аптечной ромашки и жестких стрел подорожника вытоптанные проплешины. Тут лишь изредка проезжала телега да время от времени катит "газик", на котором сам Евлампий Никитич Лыков объезжает свои владения. "Газик" не умещается на дороге, одним колесом мнет соседский хлеб. Все лето держится промятая им колея.
Проходя здесь, Сергей всегда испытывал горделивое чувство.
Дорога, не проселок и не тропа, что-то между - граница колхозов. С одной стороны ее - хлеба, зеленеющие той благодатной утробной зеленью, которая говорит, что земля под ними жирна и плодовита. Хлеба густы, взгляд тонет в них, путается, не достигает до корней, и не увидишь ни единого веселенького цветочка, не синеет ни один василек. С другой стороны - вымоченно белесые, редкие колоски в траве. Не хлеба, а посевы мышиного гороха, сурепки, сволочного бурьяна.
Сколько раз проходил здесь и всегда гордился - наглядная картина, вот какой наш колхоз! Считал - так должно быть, так нормально! Два мира через узкую дорожку, под одним небом, под одним солнцем, на одной земле граница в два шага - тут сытость, там голод, здесь колос, там бурьян!
Так должно быть?..
"Мои-то забыли молоко, какого оно цвету…"
Так должно?..
Изумленные глаза детишек, даже маленький по-взрослому изумляется. А какой живот у этого клопа! Изумлялись - хлеб, яйца кучей, кринка козьего молока!
Так должно?..
Тут сытость, там голод, здесь колос, там бурьян…
Но почему?..
Да чего простой вопрос: почему на одной земле, под одним небом?.. Настолько прост, что на него бы должен натыкаться каждый. А проходил мимо, не замечал, только гордился - какая разница, какая наглядность - здесь колос, там бурьян. Так и должно быть?.. И не он один, все кругом считают - так должно, даже сами петраковцы: "Одно слово, пожарцы вы".
Почему??
Рядом шла притихшая Ксюша - девчонка же! Но Сергей был так потрясен свалившимся открытием, что не выдержал и спросил ее - почему, черт возьми?!
- У нас же - Евлампий Никитич, - с ходу, не задумываясь, ответила Ксюша.
У нас - Евлампий Никитич, у петраковцев такого Евлампия Никитича нет. Наверно, и все так отвечают - просто и ясно: Лыков спасает от нищеты. Лыков - человек особый, гений в своем роде.
Но разве нужна гениальность, чтоб выращивать хлеб? Если так, то люди давно бы повымерли с голоду. Гении - редкость на земле, хлеб же нужен каждому каждый день.
Почему??
Петраковцы лодыри… Но петраковцы когда-то жили не хуже пожарцев, - значит, умеют работать.
Почему??
Сергей с ужасом понял - не знает ответа.
До сих пор ему кто-то задавал кем-то найденные вопросы, требовал, чтоб он ответил кем-то подсказанные, заученные ответы. Сейчас сам наткнулся на вопрос - до чего же он прост, очевиден, до чего же на него трудно ответить! Сам нашел вопрос, сам ищи и ответ. Сергей еще не догадывался, насколько это трудно - отвечать не по-заученному, шагать не по-протоптанному.
А Ксюша успокоилась, повеселела, потому что впереди приветливо замаячила колоколенка пожарской церквушки. Счастливая родина, сытое село Пожары, где в каждой избе молока вдоволь, где детишкам дают варенные в самоваре яйца всмятку, - была рядом.
Ксюша успокоилась и заговорила:
- У них все мужики разбежались. Работать некому, потому и бедность.
Сергей не отвечал ей: глупая девчонка путала местами причину со следствием, мужиков-то из Петраковской повыдуло не случайным ветром…
В бывшей столярке под замком хранились собранные с пожарских полей засушенные кустики зерновых, образцы почв. Дома в полевой сумке лежали записи, сделанные в течение лета. Начало его научной деятельности, самое начало, первые шаги в далекое. А туда ли ты шагаешь, Сергей Лыков?..
Росла тревога в душе, простой вопрос не давал покоя. И глаза детишек, глядящих на хлеб…
С папками засушенных растений, с исписанной вкривь и вкось тетрадкой и с новым, непривычным недоумением в душе приехал Сергей в Москву.
А в Москве все по-старому. Выпущен парадно цветной фильм, в котором сам великий преобразователь природы Иван Владимирович Мичурин среди цветущих садов гневно громил и без того заклейменных менделистов-морганистов.
Как-то без шума, исподволь просочилось - с ветвистой пшеницей крупные неудачи, не растет, вырождается. Но зато шумно пропагандировалась новая теория, которая предусматривала закономерность вырождения: ветвистая пшеница способна вырождаться в простую, простая - в рожь, овес - в овсюг, ель - в сосну.
- А человек в обезьяну, - кротко добавляла Светлана.
Сергей с ней теперь встречался чуть ли не каждый день.
Неожиданно для себя он встретил неудачу с ветвистой пшеницей довольно равнодушно. Жаль, конечно, но это чудо из чудес хлеборобства вряд ли сделает петраковцев сытыми, скорей всего наоборот - поля, разделенные знакомой дорожкой, станут еще более несхожими. Ветвистую пшеницу наверняка вырастить куда труднее, чем простую, а петраковцы не только пшеницы, кондовой ржи не получают, сволочной бурьян растет.
Еще недавно казалось, все просто и ясно - наука осчастливит страждущее человечество. Пойми секреты хлорофилловых зерен, деятельность анаэробных бактерий - и на полях закачаются тяжелые, как кистени древних разбойников, колосья.
Хлорофилловые зерна… Где-то возле родного села делит землю дорожка - тут сытость, там голод, здесь колос, там бурьян. В институте не учат, как спасти петраковцев от голода и бурьяна, - не предусмотрено программой.
Светлана удивлялась:
- Сереженька, в твоем лице появилось что-то мученическое. Не рождается ли интеллект? Если так, то поздравляю, ты на верном пути.
- Светка! Ты куда собираешься податься после аспирантуры?
- Не знаю. Наверно, туда, куда не ведет ступенчатая теория стадийного развития. Не люблю лестниц, особенно парадных.
- Едем к нам, в ваши места!
- Сереженька, я хочу стать настоящим ученым.
- А я тебя не в доярки зову.
- Ученый потому и называется у-че-ным, что перенимает знания и опыт других. Чтоб стать ученым - нужны ученые учителя. Докажи мне, что твой почтенный дядя - светило в науке, причем не ложное, что у него можно много отобрать, поеду.
- У моего дяди образование - три класса, да и то, поди, он округляет для солидности.
- Очень жаль. Сам понимаешь - этого недостаточно. Мне придется искать другого опекуна, который не живёт на твоей благословенной родине.
Нескладная зима в жизни Сергея. В эту зиму все крошилось, все расползалось - ветвистая пшеница, такая ощутимая, лежавшая уже в руках, превратилась в бесплотную теорию, гордость за свой колхоз уступила место тревоге за колхоз чужой, святая вера в силу науки дала трещину, так как вся академия с ее лекторами и библиотеками не может ответить на простой вопрос: почему петраковцы живут плохо, пожарцы - хорошо на одной земле, под одним небом?.. Ничего прочного на свете, даже в отношениях со Светланой. Черт возьми, не станет же он менять ее на все село, на доверие дяди, доверие колхоза, даже на ту незадачливую, богом проклятую Петраковскую, о которой так часто теперь думает.
Нескладная зима, смутное время в жизни Сергея. Но и этой зиме пришел конец. Он сдал летнюю сессию и выехал в Пожары.
И там оказалось неспокойно. Всесильный дядя Евлампий изнемогал от непосильной борьбы.
Сергей Лыков (продолжение)
В фигуре Чистых, восседающей на стуле, страдальческий изгиб. Ночь спрятала за окном угрюмые поленницы. Снова на минуту замолчал крепко сколоченный лыковский дом - молчал угрожающе.
Вдруг Чистых вздрогнул, поднял голову и Слегов - за дверью в гробовом молчании раздались легкие, торопливые шаги. Короткий стук в дверь, ни Чистых, ни старый бухгалтер не успели бросить "да", дверь распахнулась. Стояла сестра, под марлевой косынкой красное от волнения лицо, мягкие губы вздрагивают.
Чистых поднялся со стула, надломленно навесил вытянутую голову.
- Все? - хрипло выдавил он.
- Нет! Нет! - возбужденно, до неприличия громко заговорила сестра: - Кажется, лучше… Просто чудо.
Чистых медленно распрямился.
- Я укол кордиамина сделала. Прежде и не реагировал. А тут… Глаза открыл… Один глаз… На меня поглядел. Что-то сказал… Да, да, совсем непонятное. Два слова: "Мертвый князь…" Даже явственно. Ну да, "мертвый князь", как сейчас слышу. К чему - не пойму, но, значит, лучше…
- Врача! - засуетился Чистых. - Скорее врача вызывать. Вдруг да… О господи! Всякое бывает. И профессора ошибаются. Вдруг да…
В суете Чистых чувствовалась судорожная радость, на круглом лице проступили пятна. Невероятное сбывалось, утерянное находилось, вдруг да снова станет на ноги старый председатель, пойдет все по-старому. Вдруг да…
- Иван Иванович, я выскочу.
Иван Иванович только кивнул головой, сам он в эту минуту - должно от волнения - испытывал непосильную тяжесть своего располневшего тела.
Чистых плотно прикрыл за собой дверь. Молчание дома кончилось, доносились шорохи, глухой стук дверей, торопливые шаги, наконец, возбужденно придушенный голос Чистых, говорящего по телефону.
На самом деле - вдруг да…
А ведь он, Иван Слегов, пожалуй, хочет этого. Вернется старое, привычное, будет по утрам ковылять в контору, не надо гадать, каким окажется завтрашний день. Как это, оказывается, покойно, когда завтра точь-в-точь походит на сегодня. И на самом деле - вдруг да… Жизнь, в которую втянулся. Ему, старику, от перемен хорошего ждать нечего. Каким бы ни был Пийко Лыков, но сросся с ним, одна плоть.
"Себя хороните…" Пийко Лыков как-никак ценил, Сергей Лыков в лучшем случае будет терпеть. В лучшем случае…
Стул бухгалтера что пожарная вышка, с него все видно. Но поздно он, Иван Слегов, разглядел со своей вышки этого парня. Видел в нем только счастливчика, кому влиятельный дядя устилает дорожку мягкой соломкой. "В министры не пущу, а фигурой сделаю". Оказалось, не та лошадка, на какую можно делать ставку. Ошибся Евлампий Лыков, он, Иван Слегов, не разобрался вовремя, тоже ошибся.
А если б и разобрался, что от этого изменилось бы?..
* * *
Евлампий Лыков изнемогал от непосильной борьбы.
В кабинете председателя вохровского райисполкома уже несколько раз снимали со стены план района, вывешивали новый, с новыми границами колхозов. Шла перетряска: сливались земли, закрывались на замок колхозные конторы, бывшие председатели колхозов становились или бригадирами, или номенклатурно безработными, таскались по районным учреждениям, выпрашивали место с подходящим окладом. В районном Доме культуры перед танцами читались лекции: "Экономические преимущества крупных хозяйств перед мелкими".
И только Лыков отсиживался в Пожарах, как в крепости, даже пытался отшучиваться: "Чужой земли не хотим, но и своей не отдадим!" Однако крепость ненадежная, ее обложили со всех сторон.
И наконец появилось специальное решение: слить в одно хозяйство село Пожары, деревню Петраковскую, деревню Доровищи, из трех небольших колхозов создать один крупный под руководством Евлампия Никитича Лыкова.
Наверно, петраковцам радость - шутка ли, пристроиться к жирному лыковскому пирогу! А лыковцы, а сам Лыков?..
Сам Евлампий Никитич знал, что лучшие работники из той же Петраковской давно правдами и неправдами переселились в село Пожары. В Петраковской остались многодетные бабы, старухи, старики и подростки. Да и те отвыкли работать, так как много лет за свою работу ничего не получали от колхоза. Нагрянет орда неспособных к работе.
А запущенные земли!..
А скот, который привязывают под брюхо веревками к потолку!..
А общая бесхозяйственность - дуги же целой во всей Петраковской не отыщешь!..
Нет, Лыков не хотел объединяться, пугал: подам в отставку!
Но если б перетряска шла от районных властей, пусть даже от областных. С областными он умел улаживать по-добру-поздорову, районное начальство не раз скручивал в бараний рог. Москва требовала укрупнений, а с Москвой не повоюешь - тут уж и у всесильного Лыкова руки коротки.
И все-таки он упрямо боролся, но уже видел - не победить.
Неприятности не отразились на дядиной внешности - только упрямей блестел лоб, только решительней выдвинута нижняя челюсть и в голосе нескрываемое обильное раздражение:
- Петраковцы!.. Да как-кое нам дело до них! Сваты, браты, родня кровная? Мы четверть века кирпичик по кирпичику, щепочка по щепочке хозяйство складывали, себе во всем отказывали. Я в первые годы в дырявых штанах голым задом блестел - все для колхоза, все в общий котел. И колхозников своих не баловал, не-ет, не давал им животы распускать. И на вот, вешают, мол, судьбой обижены. На готовенькое-то кто не рад. У тебя густой навар, Евлампий Никитич, а как этот навар нам достался - никому не интересно.
С детства Сергей намертво усвоил - дядя Евлампий не простой человек, не чета всем, кто попадается на твоем пути. Он не просто по-мужицки умен, нет - но-государственному, всей стране на удивление!
И вот упрямо поблескивающий лоб, угрожающе выдвинутая нижняя челюсть, раздражение в голосе. Угроза и раздражение - да против кого? Против старухи Ярцевой, Венькиной матери, против той бабы, сонно-равнодушной от нищеты, от обилия голодных детишек, которые забыли уже, какого цвета бывает молоко. Что-то слишком мелкое в этой гневной угрозе государственного человека, в его раздражении. Ощетинился медведь на муравья.
- Ты хоть раз заезжал в эти годы в Петраковскую? - спросил Сергей.
- А чего я там не видел? Их житья пакостного? Так я и не видючи, а-атлично представляю - надо бы бы хуже, да некуда. Над каждым нищим не наплачешься. Ишь ты, дядя чужой виноват, что плохо живут.
- Но могут жить хорошо?
- А чего не мочь. Чем у них условия хуже нашего? Земли у них, ежели разобраться, даже получше чуток. Нам бы их луга заливные, что по волоку лежат.
- Значит, могут жить лучше? - упрямо повторил Сергей.
Евлампий Никитич подозрительно уколол племянника не остывшим от вражды взглядом:
- И что дальше скажешь?.. Могут, братец, могут, да не живут! И пестовать их я не хочу. Слышал? Не хо-чу!
- То-то и удивляет. Человек ослаб, подняться не может - не хочу руку подать. Нечего сказать, красиво.
- А если он, доходяга, руку-то с голодухи до локтя отхватит? Не кра-си-во! Мне интересно целым быть, а уж красавцем писаным - бог с ним.
- Иным словом, боюсь, как бы не обкусали.
- Вот именно.
Государственный ум… Сергей глядел на знакомый насупленный лоб. Держит мысль на узде, боится выпустить за околицу села. Масштабно государственный, всей стране на удивление?.. Если Петраковскую ни умом, ни сердцем охватить не может, то всю-то страну - где уж. И ощетинился - как бы не обкусали. И не стыдится, скрывать не считает нужным: "Вот именно".
Вглядываясь в смутный блеск глаз, скрытых сумрачным председательским подлобьем, Сергей жестко обронил:
- Жирный всегда тощего боится.
И даже тут дядя Евлампий не оскорбился, только лицо постно отвердело, ответил сдержанно:
- И то верно, тощий зол, образ человечий куда как легко теряет.
- А жирный не теряет? Издавна замечено, чем мягче жирок, тем черствей сердце.
У дяди Евлампия откуда-то от плеч через короткую шею на физиономию пополз гневный, потный багрянец.
- Молокосос! Суслик! Да тебе ли судить о нашем жирке! Ты, что ли, нас вспаивал, вскармливал до нужной кондиции? Ты пока на нашу колхозную землю и капельки пота своего не обронил. Ты пока сам за счет нашего колхозного жирка живешь. Пока ты пиявка только, а туды же…
- Может, одумаешься, дядя, - холодно произнес Сергей, - возьмешь свои слова обратно.
- Ах, неприятны!.. Само собой, верю. Кому охота слушать правду в глаза. Ну, я-то, кажись, заработал себе право таких щелкоперов по мозгам бить!
- Бей, но справедливо!
- Иль докажешь, что твоего поту - ручьи в нашем озере?