С ним он познакомился еще до войны, когда борская медь принадлежала французским промышленникам, и вот при каких обстоятельствах. Однажды крестьяне из окрестных сел, сговорившись с рудокопами, вооружились кольями, охотничьими ружьями и двинулись на рудник. Решили разгромить контору. Мусич и Неделько шли рядом, подбадривая друг друга. Но их горячее желание прогнать с родной земли чужих хозяев не осуществилось. Югославские королевские жандармы, охранявшие собственность иностранной концессии, встретили повстанцев ружейным огнем. Неделько был ранен в ногу, и Алекса привел его к себе в дом в Белареку. С того дня завязалась между ними прочная дружба. Они продолжали встречаться и во время оккупации. Тайные встречи эти оставляли в сердце Алексы ощущение незнакомой ему раньше уверенности в своих силах, и мечта, недавно еще неясная, теперь смело звала к определенной цели. Он стал членом коммунистической организации, возникшей на руднике. Вместе с Неделько и другими товарищами Мусич тайно вредил немцам. Коммунисты были крепко спаяны, хорошо законспирированы. Хотя немцы и понимали, почему так часто портилось оборудование, почему участились аварии на транспорте, но найти виновников не могли, как ни старались. Врагу становилось все труднее вывозить из Бора медь. Тем не менее в ЦК югославской компартии, вероятно, не были удовлетворены работой борских коммунистов. К ним прислали нового руководителя, Блажо Катнича. Однако, несмотря на прекрасные рекомендации, опыт подпольной работы у него оказался, очевидно, небольшой. Вскоре полиции удалось выловить в Боре почти всю партийную группу, а самого Катнича забрало гестапо.
Неделько с Алексой скрылись в Белареку и там терпеливо ждали своего часа. Вечерами, когда сумрак сглаживал очертания лиц, на краю села, у невысокого каменного забора, который легко перескочить, собирались люди. Под полой одежды у Неделько светился карманный фонарик. Лучик его скользил по листку бумаги, выхватывая слова: "Советский Союз, Сталин…" Народ жил той же надеждой, с какой деды, бывало, еще при турецком иге, поднимались на гору, встречали солнца и, простирая руки к востоку, говорили детям и внукам: "Там она - Россия!" И вот, в тысяча девятьсот сорок первом году, в дни испытаний еще более тяжелых, чем при турках, перекличкой свирелей от горы к горе, от селения к селению разнеслась весть: "Гитлеровцы напали на Советскую Россию! Красная Армия и весь советский народ дают героический отпор фашистским захватчикам". Весть эта летела, как громовое эхо, она звала людей и будила в них силы и желание борьбы.
- Пойдем, пришла пора, - сказал Неделько Алексе.
На дороге они подкараулили двух жандармов, разоружили их, ушли в лес. Там к ним присоединилось еще восемь человек. А в июле, научившись обращаться с оружием, партизаны решились на первое выступление: подорвали тоннель на железной дороге Заечар - Парачин, разогнали немецкую охрану и с трофеями вернулись в район Злота, где у них была явка. В августе отряд вырос до девяноста человек.
Операции приобретали размах. Был заминирован и подожжен рудник в Болевачском срезе, взорвано три железнодорожных моста, пущен под откос паровоз с вагонами. После этого в отряд вступило триста новых бойцов. А среди них был и тот самый Катнич, известный по своей неудачной партийной работе в Боре. Теперь он носил конспиративное имя Крагуй - Ястреб. Он рассказывал, как гестаповцы мучили его в белградской тюрьме и как он оттуда бежал, стремясь принять участие в народном восстании, которое охватывало уже не только Восточную Сербию, но и другие края Югославии. Везде боевым лозунгом звучали слова: "Вместе с Советской Россией пойдем на борьбу с гитлеризмом".
Шмолка и Кребс в панике бежали из Бора. Партизаны, объединившись в двух больших отрядах - Болевачко-борском и Краинском, - изгоняли оккупантов с востока Сербии. Неделько и Алекса не разлучались. С восторгом слушали они, бывало, пылкие речи агитатора Крагуя о борьбе сербского народа со "злым гением" - фашизмом и "его клевретами" - недичевцами, о том, что эта борьба принесет юнакам более громкую славу, чем та, какую доставила их предкам война с полчищами турок. Но на деле все обернулось иначе. Немецкие карательные полки при поддержке сербских фашистов-недичевцев начали наступление. Явки партизан оказались известными врагу. Отряды один за другим попадали в окружение, терпели неудачи. В селах были сожжены все хаты партизан, а их семьи посажены в тюрьму. Гитлеровцы грозили расстрелять женщин и стариков, если их мужья и сыновья не вернутся из лесов.
Бойцы разбредались по домам, часть из них ушла к четникам, которых немцы не преследовали. Отряды таяли, распадались на мелкие группы. И тогда из штаба восстания от Тито пришел приказ о роспуске обоих партизанских отрядов. Крагуй объяснил это тем, что в Восточной Сербии нет подходящих условий для борьбы. Он советовал партизанам разойтись по домам и ждать нового призыва партии. Кто послушался Крагуя, тот очутился на виселице в Боре или был расстрелян, либо, как Алекса, застигнутый жандармами у себя дома, попал в тодтовский лагерь. А Неделько все-таки остался с друзьями-горняками в горах.
Зимой, во время работы на карьере, воспользовавшись сильным снегопадом, Алекса убежал в лес. Он напрасно пытался найти Неделько: партизан нигде не было, их и след простыл. Зато от фашистских агентов не стало проходу. Алексе пришлось тайно вернуться в Белареку. Здесь он узнал от крестьян, что Неделько не сдался, не прекратил борьбы. Он жег склады с житом, которое немцы собирались вывезти в Германию, разрушал железные дороги. Зима заставила его маленький отряд укрыться где-то в горной пещере. Далеко не пойдешь - враги могут найти по следам на снегу. Так, наверное, и жили они в какой-нибудь дыре, оборванные, грязные, питаясь только тем, что можно добыть в зимнем лесу. Алекса надеялся разыскать партизан весной. Но кто-то донес на него, и снова попал он в концлагерь, на этот раз в "Дрезден". А что стало с Крагуем? По слухам, он сейчас политкомиссаром в Пролетарской дивизии. В гору пошел. Партизаны, пережившие страшную зиму 1941/42 года, теперь объединились в войско. Их стало очень много. По пословице "Длака по длаку (шерстка к шерстке) - то е белача (род одежды), зрно по зрно - то е погача (лепешка), камен по камен - то е полаче (палаты), капля по капле - то е Морача (название реки)" - так и партизаны: юнак к юнаку - это уже войско. По словам Алексы, в окрестностях Черного Верха стоит целая партизанская бригада. Она держит связь с Тито и входит в корпус, которым командует Коча Попович. Говорят, это умный и хитрый командир. Он учился во Франции, поэт, даже чуть-чуть философ, а самое главное - он воевал добровольцем в Испании в Интернациональной бригаде - значит, герой и знает толк в военном деле.
- Герой! - утверждал Мусич, заговаривая со мной о Поповиче. - Но почему эта его бригада бездействует? Почему? - вздыхал он, посматривая во время работы на Черный Верх.
…Нас заставляли работать от зари до темна. Просеченная когда-то в густых лесах дорога, идущая из Белграда через Пожаревац, по долине Млавы на Заечар, гитлеровцев больше не устраивала. Они торопились расширить ее: им нужен был еще один кратчайший автомобильный путь в Болгарию, на восток. Мусич ожидал, что партизаны все равно разрушат эту стратегическую магистраль. Он верил, что немецкие транспорты не пройдут у Черного Верха. Он был убежден, что и узкоколейка, которую мы проводим от Бора к Жагубице, тоже взлетит на воздух, и Шмолке с Кребсом не удастся вывозить медь к пристани Костолац на Дунае. Но партизаны молчали. Почему они не спешат с наступлением на Бор? Ждут, что ли, когда немцы еще сильнее тут укрепятся? Мусич недоумевал, все в нем клокотало от гнева: когда же парод отомстит за разграбленную и обеспложенную землю, за своих павших в борьбе с фашизмом сынов, за обездоленных жен и замученных матерей? Когда, наконец, прогонят вон проклятых чужаков?
В чем причина этого бездействия, Мусич не понимал. Его мучило нетерпение. Кирка валилась из рук. Уже один раз, заметив это, конвойный отхлестал его плетью. Мусич исподтишка погрозил фашисту кулаком и с отчаянием взглянул на Черный Верх. Он стал избегать моих расспросов и угрюмо молчал, как будто считал себя виноватым в том, что так долго не сбываются наши ожидания.
На днях Шмолка перевел несколько партий заключенных с дорожного строительства на рудник. В том числе и нашу группу. Нам приказали в спешном порядке разрабатывать холм Тилва-Мику, под которым была обнаружена медная руда. Германия остро нуждалась в меди.
Работая вблизи рудника, Мусич украдкой озирался, словно кого-то нетерпеливо поджидал. Улучив минуту, он немного поговорил с каким-то худощавым человеком в широкополой шляпе, проходившим мимо с лопатой на плече, и после этого заметно успокоился.
В следующую ночь я проснулся от необычайного шума. Заключенные возбужденно толпились у окон. Стекла густо полыхали багровым отблеском.
- Горят немцы! Вот это дело! - слышались голоса.
Мусич тоже стоял у окна. С улыбкой удовлетворения он сказал мне:
- Гледай, друже Загорянов, добро! Како они, тако ми.
Огнем был охвачен немецкий материальный склад у холма Тилва-Мика. Мешаясь с отсветом от раскаленного шлака, сбрасываемого под откос из вагонеток, зарево стояло над Бором, как вздутый парус. Облака с задымленными краями словно набухли кровью.
Мусич долго и выжидательно смотрел на темный силуэт Черного Верха, облитый ярким заревом, и что-то бормотал про себя. Я догадался: на руднике опять действуют коммунисты-подпольщики. Мусич и тот горняк в широкополой шляпе с ними связаны. Пожар - не сигнал ли это партизанам к наступлению? Однако ночь прошла, а партизаны не появились".
3
"Так и не удалось мне ничем отметить день седьмого ноября. Когда Алекса по моей просьбе узнал от знакомого горняка число текущего месяца, оказалось, что была уже середина ноября. Как тяготило меня полное неведение того, что творилось в мире! Какие события происходили за колючей проволокой нашего лагеря? Что-то сейчас делается в Советском Союзе, на моей милой Курщине, в родном селе? Наверное, уже стучат топоры плотников на новой улице. А мои боевые товарищи, моя рота? Наверное, они далеко теперь ушли от Днепра, и, может быть, в Москве уже прогремел салют в честь нашей дивизии. А я? Вырваться! Как бы вырваться?
Наступила зима. Падал, тая в грязи, редкий, мокрый снег. Мутное небо и земля сливались в одну сырую хлябь. Негреющее низкое солнце расплывалось на горизонте розовым пятном. Дул резкий ветер. Дождь, смешанный со снегом, уже не впитывался в набухшие водой отрепья одежды. Сапоги мои совсем прохудились, ноги мокли и мерзли, каждый шаг причинял боль. Под усиленным конвоем колонну вели на карьер.
В нашей группе заключенных была шестерка друзей: мы с Мусичем, чешский актер Евгений Лаушек, низкорослый, плотный, с маленькой круглой головой на широких плечах, с неугасающей лукавой улыбкой на мясистом лице, Николаус Пал - робкий и запуганный часовщик из Будапешта, очень худой, с болезненно желтым опухшим лицом, и два итальянца, отказавшиеся воевать в Югославии за чуждые им интересы Муссолини, - чудесные парни, но очень разные. Один из них, Энрико Марино, из северной Ломбардии, светлый шатен с грубыми руками землепашца, был серьезен, суров, редко улыбался, говорил мало, но всегда дельно и веско. Его большие темные глаза светились удивительно нежным, но беспокойным огнем, словно он таил в себе какую-то несбыточную мечту. Другой, Антонио Колачионе, рыбак из Неаполя, с узким смуглым лицом и жгучими черными глазами, черноволосый и кудрявый, отличался горячим оптимизмом и веселым общительным характером. Он мог развеселить нас одним лишь движением, интонациями голоса. Когда же он, импровизируя, изображал Шмолку, мы втихомолку от охраны покатывались со смеху. Мундир на нем, так же как и у Энрико, давно превратился в лохмотья, от былого легионерского величья у обоих остались лишь шляпы с перьями, но Антонио так искусно драпировался в рваное серое одеяло, скрепляя его у шеи кусочком проволоки, что казалось он делает это из желания щегольнуть.
Мы, все шестеро, крепко держались друг друга, и когда шли на работу или возвращались с нее, то составляли в колонне два ряда.
Николаус Пал ходил всегда ссутулившись и уткнув нос в поднятый воротник пальто. Так я его и запомнил в этой унылой позе. На рукаве и спине его вытертого клетчатого пальто были нашиты желтые звезды, как у всех заключенных евреев. По временам он надрывно кашлял, глубоко и со свистом втягивая в себя воздух.
Лаушек поддерживал его под руку. Трудно было представить, как бы Пал существовал на каторге без Лаушека, сильного, выносливого и никогда не унывавшего. Лаушек побывал вместе с Палом в будапештской фашистской тюрьме на Маргит-кэрут и с тех пор стал опорой товарища. Здесь, в лагере, он носил его инструмент и нередко, врубаясь кайлом в известковую скалу, приговаривал: "В конце концов мы улучшаем дорогу для себя же. Когда-нибудь пойдем по ней через Белград, - ты в свою Буду, а я в Прагу. И скажем, как король Ричард у Шекспира: "Приветствую тебя, родная почва!".
У перекрестка дорог стоял столб с сербской надписью: "До Берлина 1608 км". Лаушек подмигнул мне:
- А потом - вместе на Берлин…
Антонио Колачионе понимающе переглянулся с нами и толкнул локтем Мусича. Но тот ничего не видел и не слышал, углубленный в свои мысли. Он шел, низко опустив голову, и только один раз поднял ее, когда взглянул на горный кряж, и коротко сказал:
- Црни Врх!
- Опять Черный Верх! Но когда же он, наконец, проснется? - раздраженно произнес Энрико Марино.
- Да, пора бы этому Черному Верху напомнить о себе. Все ждут, а он молчит, - протянул Лаушек.
- Значит, не пришло еще время, - значительно ответил Мусич.
- Уже зима, - тоскливо протянул Николаус Пал, пряча в воротник посиневший нос.
Навстречу нам несколько солдат катили огромный моток колючей проволоки.
- Все укрепляются! - иронически заметил Антонио. - Скоро нам улыбнется фортуна! - сделал он неожиданный вывод. - Не унывай, актер! Партизаны свою роль сыграют!
То, что партизаны близко, что они грозят Бору, чувствовалось по всему. Немцы и их тодтовская полиция, составленная из банатских и сремских немцев, старались превратить Бор в неприступную крепость. Они углубили рвы вокруг потемневших от непогод дощатых бараков, оплели весь поселок еще одним рядом колючей проволоки, у развилок дорог и у карьеров, где копошились грязные и голодные пленники, возвышались, словно чудовищные наросты на земле, бетонные башни-бункера, из амбразур их хищно торчали рыльца пулеметов. "Ежами" и срубленными деревьями были перегорожены русла всех речек, бежавших с гор.
- А ты знаешь дорогу на Черный Верх? - шепотом спросил я у Алексы.
Он испытующе взглянул на меня, но, помолчав, все же ответил:
- Знаю!
Ночью, подвинувшись ко мне поближе, Мусич сказал:
- Ты, Николай, спрашивал сегодня про дорогу на Черный Верх. Уж не замышляешь ли к партизанам уйти?
- А почему бы и нет? Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе, - пошутил я.
Мусич понял.
- А ты сам не думаешь ли опять бежать? - спросил я его в упор. Он улыбнулся в усы.
- Хорошо бы всем нам шестерым… И возможность есть. Только пока об этом никому ни слова.
Нечего и говорить, как меня обрадовал Алекса. Наконец-то!
Мусич еще раза два встретился с приятелем-горняком. Все, кажется, устраивалось. Скоро мы будем на воле, с партизанами!..
Я не спрашивал у Мусича; кто нам помогает. Ясно было, что подпольщики-коммунисты. Узнав о задуманном побеге, никто из моих друзей не поколебался, даже Николаус Пал, самый слабый в нашей шестерке.
- Нас компания, сеньоры. Нам фортуна улыбнется! - с надеждой говорил Колачионе.
В первую же ночь потемнее мы осуществили свой план.
Бурный ветер гремел по крыше оторванными листами железа, со свистом и воем задувал в щели снег.
Когда в бараке все уснули и часовой у дверей с автоматом в руках тоже начал клевать носом, я встал и, придерживая под курткой припасенный днем тяжелый камень, тихонько подошел к "параше", стоявшей в углу около двери. Часовой покосился на меня, но ничего не сказал - дело обычное…
Тем временем Лаушек тоже поднялся с нар и, остановившись в проходе, вдруг как-то неестественно вытянулся и с настоящим актерским искусством начал молча инсценировать припадок сумасшествия.
Автоматчик удивленно уставился на него. В этот-то момент, подкравшись сзади, я сильно ударил часового камнем по затылку.
Вместе с Мусичем в полутемном углу мы стащили с оглушенного часового шинель. Все было проделано бесшумно и быстро.
В немецкой шинели и с автоматом Мусич смело вышел во двор, а мы за ним. Если кто и проснулся в бараке, то, наверное, подумал, что конвоир увел пятерых заключенных на ночной допрос.
Ночь была черная, вьюжная. Порывистый ветер раскачивал на столбах огромные электрические фонари. По двору метались широкие белесые полосы с вихрящимся в них снегом. Различить что-либо в этом кружении света, тьмы и снега было невозможно.
От друзей с рудника Мусич узнал о существовании бетонной канализационной трубы, выходившей из лагеря в овраг. В углу двора возле кухни находился колодец, сообщавшийся с этой трубой. Вход в него был закрыт чугунной решеткой.
Мы недолго провозились с тяжелым замком. У Алексы был с собой толстый стальной прут. Он продел прут в дужку замка и сорвал его. Подняв решетку, мы один за другим спустились в колодец по железной лесенке. Спускаясь последним, Алекса плотно закрыл над головой решетку. Все прошло удачнее, чем мы ожидали, готовые ко всему.
Труба оказалась достаточно широкой, но почти наполовину была заполнена высохшими кухонными помоями, разными нечистотами. Пробирались ползком в кромешной тьме. Лица залепляла густая паутина, дышалось с трудом. Я двигался первым. За мной, не переставая кашлять, полз Николаус Пал. Его кашель гулким эхом отдавался в трубе. Жутко было в длинной зловонной темнице, казалось, что и конца ей не будет.
Но вот воздух стал свежеть, откуда-то потянуло слабым ветром. Липкая, будто намыленная, труба пошла под уклон. Я скользил по ней уже почти без усилий, пока не уперся в моток колючей проволоки, которой был заложен выход. Попытался было повернуться к ней спиной или боком, но сзади сильно нажал Пал, на которого напирали другие, и меня, как пробку, выдавило из трубы вместе с проволокой Лицо и руки исцарапались в кровь, да что за беда? Мы были на свободе.
Труба вывела нас в глубокий овраг, на берег быстрой, незамерзающей речки. Наскоро вымыли руки и лица, насколько могли, отряхнули испачканную одежду.
- Ну, теперь куда же? - тихо спросил Лаушек.
- Пошли, другови, за мной, - сказал Мусич с ноткой торжества в голосе, поправляя висевший у него на груди автомат.
Он торопливо повел нас в сторону Черного Верха…"