…И опять засыпает Москва. На огненных часах три. В тишине по всей Москве каждую четверть часа разносится таинственный нежный перезвон со старой башни, у подножия которой, не угасая всю ночь, горит лампа и стоит бессонный часовой. Каждую четверть часа несется с кремлевских стен перезвон. И спит перед новым буднем улица в невиданном, неслыханном красно-торговом Китай-городе.
Чаша жизни
Веселый московский рассказ с печальным концом
Истинно, как перед Богом, скажу вам, гражданин, пропадаю через проклятого Пал Васильича… Соблазнил меня чашей жизни, а сам предал, подлец!..
Так дело было. Сижу я, знаете ли, тихо-мирно дома и калькуляцией занимаюсь. Ну, конечно, это только так говорится, калькуляцией, а на самом деле жалования - 210. Пятьдесят в кармане. Ну и считаешь: 10 дней до первого. Это сколько же? Выходит - пятерка в день. Правильно. Можно дотянуть? Можно, ежели с калькуляцией. Превосходно. И вот открывается дверь, и входит Пал Васильич. Я вам доложу: доха на нем не доха, шапка - не шапка! Вот, сволочь, думаю! Лицо красное, и слышу я - портвейном от него пахнет. И ползет за ним какой-то, тоже одет хорошо.
Пал Васильич сейчас же знакомит:
- Познакомьтесь,- говорит,- наш, тоже трестовый.
И как шваркнет шапку эту об стол, и кричит:
- Переутомился я, друзья! Заела меня работа! Хочу я отдохнуть, провести вечер в вашем кругу! Молю я, друзья, давайте будем пить чашу жизни! Едем! Едем!
Ну, деньги у меня какие? Я ж докладываю: пятьдесят. А человек я деликатный, на дурничку не привык. А на пятьдесят-то что сделаешь? Да и последние!
Я и отвечаю:
- Денег у меня…
Он как глянет на меня.
- Свинья ты,- кричит,- обижаешь друга?!
Ну, думаю, раз так… И пошли мы.
И только вышли, начались у нас чудеса! Дворник тротуар скребет. А Пал Васильич подлетел к нему, хвать у него скребок из рук и начал сам скрести.
При этом кричит:
- Я - интеллигентный пролетарий! Не гнушаюсь работой!
И прохожему товарищу по калоше - чик! И разрезал ее. Дворник к Пал Васильичу и скребок у него из рук выхватил. А Пал Васильич как заорет:
- Товарищи! Караул! Меня, ответственного работника, избивают!
Конечно, скандал. Публика собралась. Вижу я - дело плохо. Подхватили мы с трестовым его под руки и в первую дверь. А на двери написано: "…и подача вин". Товарищ за нами, калоша в руках.
- Позвольте деньги за калошу.
И что ж вы думаете? Расстегнул Пал Васильич бумажник, и как заглянул я в него - ужаснулся! Одни сотенные. Пачка пальца в четыре толщиной. Боже ты мой, думаю. А Пал Васильич отслюнил две бумажки и презрительно товарищу:
- П-палучите, т-товарищ.
И при этом в нос засмеялся, как актер:
- А. Ха. Ха.
Тот, конечно, смылся. Калошам-то красная цена сегодня была полтинник. Ну, завтра, думаю, за шестьдесят купит.
Прекрасно. Уселись мы, и пошло. Портвейн московский, знаете? Человек от него не пьянеет, а так лишается всякого понятия. Помню, раков мы ели и неожиданно оказались на Страстной площади. И на Страстной площади Пал Васильич какую-то даму обнял и троекратно поцеловал: в правую щеку, в левую и опять в правую. Помню, хохотали мы, а дама так и осталась в оцепенении. Пушкин стоит, на даму смотрит, а дама на Пушкина.
И тут же налетели с букетами, и Пал Васильич купил букет и растоптал его ногами.
И слышу голос сдавленный из горла:
- Я вас? К-катаю?
Сели мы. Оборачивается к нам и спрашивает:
- Куда, ваше сиятельство, прикажете?
Это Пал Васильич! Сиятельство! Вот, сволочь, думаю!
А Пал Васильич доху распахнул и отвечает:
- Куда хочешь.
Тот в момент рулем крутанул, и полетели мы как вихрь. И через пять минут - стоп на Неглинном. И тут этот рожком три раза хрюкнул, как свинья:
- Хрр… хрю… хрю…
И что же вы думаете! На это самое "хрю" - лакеи! Выскочили из двери и под руки нас. И метрдотель, как какой-нибудь граф:
- Сто-лик.
Скрипки:
Под знойным небом Аргентины…
И какой-то человек в шапке и в пальто, и вся половина в снегу, между столиками танцует. Тут стал уже Пал Васильич не красный, а какой-то пятнистый, и грянул:
- Долой портвейны эти! Желаю пить шампанское!
Лакеи врассыпную кинулись, а метрдотель наклонил пробор:
- Могу рекомендовать марку…
И залетали вокруг нас пробки, как бабочки.
Пал Васильич меня обнял и кричит:
- Люблю тебя! Довольно тебе киснуть в твоем Центросоюзе . Устраиваю тебя к нам в трест. У нас теперь сокращение штатов, стало быть, вакансии есть. А я в тресте и царь, и бог!
А трестовый его приятель гаркнул "верно!" - и от восторга бокал об пол и вдребезги.
Что тут с Пал Васильичем сделалось!
- Что,- кричит,- ширину души желаешь показать? Бокальчик разбил и счастлив? А. Ха. Ха. Гляди!!
И с этими словами вазу на ножке об пол - раз! А трестовый приятель - бокал! А Пал Васильич - судок! А трестовый - бокал!
Очнулся я только, когда нам счет подали. И тут глянул я сквозь туман - о-д-и-н м-и-л-л-и-а-р-д девятьсот двенадцать миллионов. Да-с.
Помню я, слюнил Пал Васильич бумажки и вдруг вытаскивает пять сотенных и мне:
- Друг! Бери взаймы! Прозябаешь ты в своем Центросоюзе! Бери пятьсот! Поступишь к нам в трест и сам будешь иметь!
Не выдержал я, гражданин. И взял я у этого подлеца пятьсот. Судите сами: ведь все равно пропьет, каналья. Деньги у них в трестах легкие. И вот, верите ли, как взял я эти проклятые пятьсот, так вдруг и сжало мне что-то сердце. И обернулся я машинально и вижу сквозь пелену - сидит в углу какой-то человек и стоит перед ним бутылка сельтерской. И смотрит он в потолок, а мне, знаете ли, почудилось, что смотрит он на меня. Словно, знаете ли, невидимые глаза у него - вторая пара на щеке.
И так мне стало как-то вдруг тошно, выразить вам не могу!
- Гоп, ца, дрица, гоп, ца, ца!!
И кэк-воком к двери. А лакеи впереди понеслись и салфетками машут!
И тут пахнуло воздухом мне в лицо. Помню еще, захрюкал опять шофер и будто ехал я стоя. А куда - неизвестно. Начисто память отшибло…
И просыпаюсь я дома! Половина третьего.
И голова - боже ты мой! - поднять не могу! Кой-как припомнил, что это было вчера, и первым долгом за карман - хвать. Тут они - пятьсот! Ну, думаю, - здорово! И хоть голова у меня разваливается, лежу и мечтаю, как это я в тресте буду служить. Отлежался, чаю выпил, и полегчало немного в голове. И рано я вечером заснул.
И вот ночью звонок…
А, думаю, это, вероятно, тетка ко мне из Саратова.
И через дверь, босиком, спрашиваю:
- Тетя, вы?
И из-за двери голос незнакомый:
- Да. Откройте.
Открыл я и оцепенел…
- Позвольте…- говорю, а голоса нету,- узнать, за что же?..
Ах, подлец!! Что ж оказывается? На допросе у следователя Пал Васильич (его еще утром взяли) и показал:
- А пятьсот из них я передал гражданину такому-то. - Это мне, стало быть!
Хотел было я крикнуть: ничего подобного!!
И, знаете ли, глянул этому, который с портфелем, в глаза… И вспомнил! Батюшки, сельтерская! Он! Глаза-то, что на щеке были, у него во лбу!
Замер я… не помню уж как, вынул пятьсот… Тот хладнокровно другому:
- Приобщите к делу.
И мне:
- Потрудитесь одеться.
Боже мой! Боже мой! И уж как подъезжали мы, вижу я сквозь слезы, лампочка горит над надписью "Комендатура". Тут и осмелился я спросить:
- Что ж такое он, подлец, сделал, что я должен из-за него свободы лишиться?..
А этот сквозь зубы и насмешливо:
- О, пустяки. Да и не касается это вас.
А что не касается! Потом узнаю: его чуть ли не по семи статьям… тут и дача взятки, и взятие, и небрежное хранение, а самое-то главное - растрата! Вот оно какие пустяки, оказывается! Это он - негодяй, стало быть, последний вечер доживал тогда - чашу жизни пил! Ну-с, коротко говоря, выпустили меня через две недели. Кинулся я к себе в отдел. И чувствовало мое сердце: сидит за моим столом какой-то новый во френче, с пробором.
- Сокращение штатов. И кроме того, что было… Даже странно…
И задом повернулся и к телефону.
Помертвел я… получил ликвидационные… за две недели вперед 105 и вышел.
И вот с тех пор без перерыва и хожу… и хожу. И ежели еще неделька так, думаю, то я на себя руки наложу!..
Под стеклянным небом
Жулябия в серых полосатых брюках и шапке, обитой вытертым мехом, с небольшим мешочком в руках. Физиономия, словно пчелами искусанная, и между толстыми губами жеваная папироска.
Мимо блестящего швейцара просунулась фигурка. В серой шинели и в фуражке с треснувшим пополам козырьком. На лице беспокойство, растерянность. Самогонный нос. Несомненно, курьер из какого-нибудь учреждения. Жулябия, метнув глазами, зашаркала резиновыми галошами и подсунулась к курьеру.
- Что продаешь?
- Облигацию…- ответил курьер и разжал кулак. Из него выглянула сизая облигация.
- Почем? - Жулябины глаза ввинтились в облигацию.
- Сто десять бы…- квакнул, заикнувшись, курьер. Боевые искры сверкнули в глазах на распухшем лице.
- Симпатичное лицо у тебя, вот что я тебе скажу,- заговорила жулябия,- за лицо тебе предлагаю: девяносто рубликов. Желаешь? Другому бы не дала. Но ты мне понравился.
У курьера рот от изумления стал круглым под мочальными усами. Он машинально повернулся к зеркальному окну магазина, ища в нем своего отражения. Веселые огни заиграли в жулябиных глазах. Курьер отразился в зеркале во всем очаровании своего симпатичного лица под перебитым козырьком.
- По рукам? - стремительно произвела второй натиск жулябия.
- Да как же… Господи,- ведь давали-то нам по сто двадцать пять…
- Чудак! Давали! Дать и я тебе дам за сто двадцать пять. Хоть сию минуту. Ты, брат, не забывай, что давать - это одно, а брать - совсем другое.
- Да ведь они в мае двести будут…
- Это резонно! - победно рявкнула жулябия,- так вот, даю тебе совет: держи ее до мая!
И тут жулябия круто вильнула на 180 градусов и сделала вид, что уходит. Но на курьера уже наплывали двое новых ловцов. Бронзовый лик юго-восточного человека и расплывчатый бритый московский блин. Поэтому жулябия круто сыграла назад.
- Вот последнее мое слово. Чтобы не ходил ты тут и не страдал, даю тебе еще два рублика. Мой трамвай. Исключительно потому, что ты - хороший человек.
- Давайте! - пискнул в каком-то отчаянии курьер и двинул фуражку на затылок.
В бесконечных продолговатых стеклянных крышах торговых рядов - бледный весенний свет. На балконе над фонтаном медный оркестр играет то нудные вальсы, то какую-то музыкальную гнусность - "попурри из русских песен", от которой вянут уши.
Вокруг фонтана непрерывное шарканье и шелест. Ни выкриков, ни громкого говора. Но то и дело проходящие фигуры начинают бормотать:
- Куплю доллары, продам доллары.
- Куплю займ, банкноты куплю.
И чаще всего таинственнее, настороженнее:
- Куплю золото. Продам золото…
- Золото… золото… золото… золото…
Золота не видно, золота не слышно, но золото чувствуется в воздухе. Незримое золото где-то тут бьется в крови.
Выныривает в куцей куртке валютчик и начинает волчьим шагом уходить по проходу вбок от фонтана. За ним тащится другая фигура. В укромном пустом углу у дверей, ведущих к памятнику Минина и Пожарского, остановка.
Из недр куцего пальто словно волшебством выскакивает золотой диск. Вот оно, золото.
Фигура вертит в руках, озираясь, золотушку с царским портретом.
- А она, того… хорошая?
Куцее пальто презрительно фыркает:
- Здесь не Сухаревка. Я их сам не делаю.
Фигура боязливо озирается, наклоняется и легонько бросает монетку на пол. Мгновенный, ясный золотой звон. Золото! Монетка исчезает в кармане пальто. Куцее пальто мнет и пересчитывает дензнаки. Быстро расходятся. И снова беспрерывное кружение у фонтана. И шепот, шепот… Золото… золо… зо…
Один из коридоров-рядов загорожен. У загородки сидит загадочно улыбающийся гражданин с билетной книжкой в руках. Угодно идти совершать операции на бирже, пожалуйте билет за 40 лимонов.
Вне огороженного пространства операции не поощряются ни в какой мере. Но ведь нельзя же людям запретить гулять в рядах возле фонтана! А если люди бормочут, словно во сне? Опять-таки никакого криминала в этом обнаружить нельзя. Идет гражданин и шепчет, даже ни к кому не обращаясь:
- Куплю мелкое серебро… Куплю мелкое серебро…
Мало ли оригиналов!..
Среди сомнамбулических джентльменов появляются дамы салонного вида с тревожными глазами. Жены чиновников - случайные валютчицы. Или пришли продать золотушки, что на черный день хранились в штопаных носках в комоде, или, обуреваемые жадностью, пришли купить одну-две монеты. Нажужжали знакомые в уши, что десятка растет, растет… растет… Золото… золото…
- Золото, Марь Иванна, надо купить. Это дело верное.
Марь Иванна жмется в темный угол в рядах. Марь Иванна звякнет монеткой об пол.
- А она не обтертая?
- Вы, мадам…- обижается валютчик,- довольно странно с вашей стороны, мадам!
- Ну, ну, вы не обижайтесь! Да вот царь тут какой-то странный. Выражение лица у него…
- Я, мадам, ему выражения лица не делал. Обыкновенное выражение.
Марь Иванна торопливо вытаскивает из сумочки скомканные бумажки. Монетка исчезает на дне сумочки.
В толпе профессионалов мелькают случайные фуражки с вытертыми околышами. Все по тому же случайному золотому делу. Мелькают подкрашенные и бледные ночные бабочки-женщины. Обыкновенные прохожие, что сквозным током идут через галереи с Николаевской на Ильинку, покупатели в бесчисленные магазины ГУМа в рядах. Они смешиваются, сталкиваются, растворяются в гуще валютчиков, вертящихся у фонтана и в галереях. Среди них профессионалы всех типов и видов. Московские в шапках с наушниками, с мрачной думой в глазах, с неряшливыми небритыми лицами, темные восточные, западные и южные люди. Вытертые, ветром подбитые пальто и дорогие бобровые воротники. Сухаревские ботинки-лепешки и изящная лаковая обувь. Седые и безусые. Наглые и вежливые. Медлительные и неуловимые, как ртуть. Профессионалы. Ничем не занимаются, ничем не интересуются, кроме золота, золота, золота. Часами бродят у фонтана. Выглядывают, высматривают, выклевывают.
В пять часов дня. Когда в куполах еще полный серо-матовый, дневной, весенний, стеклянный свет, в галереях светло, гулко. В окнах магазинов горят лампы. На углу у фонтана в витринах играют золотые искры на портсигарах, кубках, подстаканниках, на камнях-самоцветах. Из кафе пахнет жареным. Лотереи-аллегри с полубутылочками кислого вина и миниатюрными коробками конфет бойко торгуют.
Но вот сверлит свисток. Конец черной бирже на сегодняшний день. Из-за загородки сыпят биржевики. Конец и фонтанной чернейшей бирже, что торгует шепотом и озираясь. Еще шелестит торопливо:
- Золото… золото.
Еще ловят быстрыми взглядами покупателей. Десятка прыгнула на 15 лимонов вверх. Но уже редеет толпа. Расползаются к выходам черные шубы, серые пальто. Пустеют коридоры. Звонко стучат шаги. Ближе весенний вечер, и в стеклянном продолговатом, мелко переплетенном небе нежно и медленно разливается вечерняя заря.
Бенефис лорда Керзона
От нашего московского корреспондента
Ровно в шесть утра поезд вбежал под купол Брянского вокзала. Москва. Опять дома. После карикатурной провинции без газет, без книг, с дикими слухами - Москва, город громадный, город единственный, государство, в нем только и можно жить.
Вот они, извозчики. На Садовую запросили 80 миллионов. Сторговался за полтинник. Поехали. Москва. Москва. Из парков уже идут трамваи. Люди уже куда-то спешат. Что-то здесь за месяц новенького? Извозчик повернулся, сел боком, повел туманные, двоедушные речи. С одной стороны, правительство ему нравится, но с другой стороны, - шины полтора миллиарда! Первое мая ему нравится, но антирелигиозная пропаганда "не соответствует". А чему, неизвестно. На физиономии написано, что есть какая-то новость, но узнать ее невозможно.
Пошел весенний благодатный дождь, я спрятался под кузов, и извозчик, помахивая кнутом, все рассказывал разные разности, причем триллионы называл "триллиардами" и плел какую-то околесину насчет патриарха Тихона, из которой можно было видеть только одно, что он - извозчик - путает Цепляка, Тихона и епископа Кентерберийского .
И вот дома. А никуда я больше из Москвы не поеду. В десять простыня "Известий", месяц в руках не держал. На первой же полосе - "Убийство Воровского!"
Вот оно что. То-то у извозчика - физиономия. В Москве уже знали вчера. Спать не придется днем. Надо идти на улицу, смотреть, что будет. Тут не только Воровский. Керзон. Керзон. Керзон. Ультиматум. Канонерка. Тральщики. К протесту, товарищи!! Вот так события! Встретила Москва. То-то показалось, что в воздухе какое-то электричество!
И все-таки сон сморил. Спал до двух дня. А в два проснулся и стал прислушиваться. Ну да, конечно, со стороны Тверской - оркестр. Вот еще. Другой. Идут, очевидно.
В два часа дня Тверскую уже нельзя было пересечь. Непрерывным потоком, сколько хватал глаз, катилась медленно людская лента, а над ней шел лес плакатов и знамен. Масса старых знакомых, октябрьских и майских, но среди них мельком новые, с изумительной быстротой изготовленные, с надписями, весьма многозначительными. Проплыл черный траурный плакат: "Убийство Воровского - смертный час европейской буржуазии". Потом красный: "Не шутите с огнем, господин Керзон. Порох держим сухим".
Поток густел, густел, стало трудно пробираться вперед по краю тротуара. Магазины закрылись, задернули решетками двери. С балконов, с подоконников глядели сотни голов. Хотел уйти в переулок, чтобы окольным путем выйти на Страстную площадь, но в Мамонтовском безнадежно застряли ломовики, две машины и извозчики. Решил катиться по течению. Над толпой поплыл грузовик-колесница. Лорд Керзон в цилиндре, с раскрашенным багровым лицом, в помятом фраке, ехал стоя. В руках он держал веревочные цепи, накинутые на шею восточным людям в пестрых халатах, и погонял их бичом. В толпе сверлил пронзительный свист. Комсомольцы пели хором:
Пиши, Керзон, но знай ответ:
Бумага стерпит, а мы нет!
На Страстной площади навстречу покатился второй поток. Шли красноармейцы рядами без оружия. Комсомольцы кричали им по складам:
Да здрав-ству-ет Крас-на-я Ар-ми-я!!
Милиционер ухитрился на несколько секунд прорвать реку и пропустить по бульвару два автомобиля и кабриолет. Потом ломовикам хрипло кричал:
- В объезд!