Слово о Родине (сборник) - Шолохов Михаил Александрович 4 стр.


III

Председатель трибунала, бывший бондарь, с приземистой сцены народного дома бросил, будто новый звонкий обруч на кадушку набил:

- Расстрелять!..

Двух повели к выходу… В последнем Бодягин отца спознал. Рыжая борода только по краям заковылилась сединой. Взглядом проводил морщинистую, загорелую шею, вышел следом.

У крыльца начальнику караула сказал:

- Позови ко мне вот того, старика.

Шагал старый, понуро сутулился, узнал сына, и горячее блеснуло в глазах, потом потухло. Под взъерошенное жито бровей спрятал глаза:

- С красными, сынок?

- С ними, батя.

- Тэ-э-эк… - В сторону отвел взгляд.

Помолчали.

- Шесть лет не видались, батя, и говорить нечего?

Старик зло и упрямо наморщил переносицу:

- Почти не к чему… Стёжки нам выпали разные. Меня за мое ж добро расстрелять надо, за то, что в свой амбар не пущаю, - я есть контра, а кто по чужим закромам шарит, энтот при законе? Грабьте, ваша сила.

У продкомиссара Бодягина кожа на острых изломах скул посерела.

- Бедняков мы не грабим, а у тех, кто чужим по́том наживался, метем под гребло. Ты первый батраков всю жизнь сосал!

- Я сам работал день и ночь. По белу свету не шатался, как ты!

- Кто работал - сочувствует власти рабочих и крестьян, а ты с дрекольем встретил… К плетню не пустил… За это и на распыл пойдешь!..

У старика наружу рвалось хриплое дыхание. Сказал голосом осипшим, словно оборвал тонкую нить, до этого вязавшую их обоих:

- Ты мне не сын, я тебе не отец. За такие слова на отца будь трижды проклят, анафема… - Сплюнул и молча зашагал. Круто повернулся, крикнул с задором нескрытым: - Нно-о, Игнашка!.. Нешто не доведется свидеться, так твою мать! Идут с Хопра казаки вашевскую власть резать. Не умру, сохранит матерь божия, - своими руками из тебя душу выну.

* * *

Вечером за станицей мимо ветряка, к глинищу, куда сваливается дохлая скотина, свернули кучкой. Комендант Тесленко выбил трубку, сказал коротко:

- Становитесь до яру ближче…

Бодягин глянул на сани, ломтями резавшие лиловый снег сбочь дороги, сказал придушенно:

- Не серчай, батя…

Подождал ответа.

Тишина.

- Раз… два… три!..

Лошадь за ветряком рванулась назад, сани испуганно завиляли по ухабистой дороге, и долго еще кивала крашеная дуга, маяча поверх голубой пелены осевшего снега.

IV

Телеграфные столбы, воробьиным скоком обежавшие весь округ, сказали: на Хопре восстание. Исполкомы сожжены. Сотрудники частью перерезаны, частью разбежались.

Продотряд ушел в округ. В станице на сутки остались Бодягин и комендант трибунала Тесленко. Спешили отправить на ссыпной пункт последние подводы с хлебом. С утра пришагала буря. Понесло, закурило, белой мутью запорошило станицу. Перед вечером на площадь прискакало человек двадцать конных. Над станицей, застрявшей в сугробах, полыхнул набат. Лошадиное ржание, вой собак, надтреснутый, хриплый крик колоколов…

Восстание.

На горе через впалую лысину кургана, понатужась, перевалили двое конных. Под горою, по мосту, лошадиный топот. Куча всадников. Передний в офицерской папахе плетью вытянул длинноногую породистую кобылу.

- Не уйдут коммунисты!..

За курганом Тесленко, вислоусый украинец, поводьями тронул маштака-киргиза.

- Черта с два догонят!

Лошадей "прижеливали". Знали, что разлапистый бугор лег верст на тридцать.

Позади погоня лавой рассыпалась. Ночь на западе, за краем земли, сутуло сгорбатилась. Верстах в трех от станицы в балке, в лохматом сугробе, Бодягин заприметил человека. Подскакал, крикнул хрипло:

- Какого черта сидишь тут?

Мальчонка малюсенький, синим воском налитый, качнулся. Бодягин плетью взмахнул, лошадь замордовалась, танцуя подошла вплотную.

- Замерзнуть хочешь, чертячье отродье? Как ты сюда попал?

Соскочил с седла, нагнулся, услышал шелест невнятный:

- Я, дяденька, замерзаю… Я - сирота… по́ миру хожу. - Зябко натянул на голову полу рваной бабьей кофты и притих.

Бодягин молча расстегнул полушубок, соскочил с седла, в полу завернул щуплое тельце и долго садился на взноровившуюся лошадь.

Скакали. Мальчишка под полушубком прижух, оттаял, цепко держался за ременный пояс. Лошади заметно сдавали ходу, хрипели, отрывисто ржали, чуя нарастающий топот сзади.

Тесленко сквозь режущий ветер кричал, хватаясь за гриву бодягинского коня:

- Брось пацаненка! Чуешь, бисов сын? Брось, бо можуть споймать нас!.. - Богом матюкался, плетью стегал посиневшие руки Бодягина. - Догонят - зарубают!.. Щоб ты ясным огнем сгорив со своим хлопцем!..

Лошади поравнялись пенистыми мордами. Тесленко до крови иссек Бодягину руки. Окостенелыми пальцами тискал тот вялое тельце, повод уздечки заматывая на луку, к нагану тянулся.

- Не брошу мальчонку, замерзнет!.. Отвяжись, старая падла, убью!

Голосом заплакал сивоусый хохол, поводья натянул:

- Не можно уйти! Шабаш!..

Пальцы - чужие, непослушные; зубами скрипел Бодягин, ремнем привязывая мальчишку поперек седла. Попробовал, крепко ли, и улыбнулся:

- За гриву держись, головастик!

Ударил ножнами шашки по потному крупу коня, Тесленко под вислые усы сунул пальцы, свистнул пронзительным разбойничьим посвистом. Долго провожали взглядами лошадей, взметнувшихся облегченным галопом. Легли рядышком. Сухим, отчетливым залпом встретили вынырнувшие из-под пригорка папахи…

* * *

Лежали трое суток. Тесленко, в немытых бязевых подштанниках, небу показывал пузырчатый ком мерзлой крови, торчащей изо рта, разрубленного до ушей. У Бодягина по голой груди безбоязненно прыгали чубатые степные птички; из распоротого живота и порожних глазных впадин не торопясь поклевывали черноусый ячмень.

1925

Илюха

I

Началось это с медвежьей охоты.

Тетка Дарья рубила в лесу дровишки, забралась в непролазную гущу и едва не попала в медвежью берлогу. Баба Дарья бедовая, оставила неподалеку от берлоги сынишку караулить, а сама живым духом мотнулась в деревню. Прибежала и перво-на-перво в избу Трофима Никитича.

- Хозяин дома?

- Дома.

- На медвежью берлогу напала… Убьешь - в часть примешь.

Поглядел Трофим Никитич на нее снизу вверх, потом сверху вниз, сказал подозрительно:

- Не брешешь - веди, часть барышов за тобою.

Собрались и пошли. Дарья передом чикиляет, Трофим Никитич с сыном Ильей сзади. Осклизнулось дело: подняли из берлоги брюхатую медведицу, стреляли чуть ли не в упор, но по случаю бессовестных ли промахов, или еще по каким неведомым причинам, но только упустили зверя. Долго осматривал Трофим Никитич свою ветхую берданку, долго "тысячился", косясь на ухмылявшегося Илью, под конец сказал:

- Зверя упущать никак не могем. Придется в лесу ночевать.

Поутру видно было, как через лохматый сосновый молодняк уходила медведица на восток, к Глинищевскому лесу. Путанный след отчетливо печатался на молодом снегу, по следу Трофим с сыном двое суток колесили. Пришлось и позябнуть и голоду отпробовать; харчи прикончились на другой день, и лишь через 3 суток на прогалинке, под сиротливо пригорюнившейся березой, устукали захваченную врасплох медведицу. Вот тут-то и сказал Трофим Никитич в первый раз, глядя на Илью, ворочавшего 17-пудовую тушу:

- А силенка у тебя водится, паря… Женить тебя надо стар я становлюсь, немощен, не могу на зверя ходить и в стрельбе плошаю, мокнет слезой глаз. Вот видишь у зверя в брюхе дети, - потомство… И человеку такое назначение дадено.

Воткнул Илья нож, пропитанный кровью, в снег, потные волосы откинул со лба, подумал:

- Ох, начинается…

С этого и пошло. Что ни день, то все напористей берут Илью в оборот отец с матерью.

- Женись, да женись, время тебе. Мать в работе состарилась, молодую бы хозяйку в дом надо, старухе на помощь… И разное тому подобное. Сидел Илья на печке, посапливал да помалчивал, а потом до того разжелудили парня, что потихоньку от стариков пилу зашил в мешок, топор прихватил и прочие инструменты по плотницкой части и начал собираться в дорогу ехать, да не куда-нибудь, а в столицу, к дяде Ефиму, который в булочной Моссельпрома продавцом служит.

А мать свое не бросает.

- Приглядела тебе, Ильюшенька, невесту. Была бы тебе хороша да пригожа, чисто яблочко наливное. И в поле работать, и гостя принять приятным разговором может. Усватать надо, а то отобьют.

В хворь вогнали парня, в тоску вдался, больно жениться не охота, а тут-таки, признаться, и девки по сердцу нет; в какую деревню ни кинь по близости - нет подходящей. А как узнал, что в невесты ему прочат дочь лавочника Федюшина, вовсе ощетинился.

Утром, как-то позавтракавши, попрощался с родными и пешедралом махнул на станцию. Мать при прощании всплакнула, а отец, брови седые насторбучив, сказал зло и сердито:

- Охота тебе шляться, Илья, - иди, но домой не заглядывай… Вижу, что зараженный ты кумсамолом, все с ними, с поганцами, нюхался, ну и живи как знаешь, а я тебе больше не указ…

Дверь за сыном захлопнул, глядел в окно, как по улице, прямой и широкой, вышагивал Илья, и, прислушиваясь к сердитому всхлипыванию старухи, морщился и долго вздыхал.

А Илья выбрался за село, посидел возле канавки и засмеялся, вспоминая Настю - невесту проченую. Больно на монашку похожа: губки ехидно поджатые, все вздыхает да крестится, ровно старушонка древняя, ни одной обедни не пропустит, а сама собой - как перекисшая опара.

II

Москва не чета Костроме. Вначале полохался Илья каждого автомобильного гудка, вздрагивал, глядя на грохочущий трамвай, потом свыкся. Устроил его дядя Ефим на плотницкую работу.

* * *

Ночью, припозднившись, шел с работы по Плющихе, под безмолвной шеренгой желтоглазых фонарей. Чтобы укоротить дорогу, свернул в глухой, кривенький переулок и возле одной из подворотен услышал сдавленный крик, топот и звук пощечины. Ускорил Илья шаги, заглянул в черное хайло ворот: возле мокрой сводчатой стены пьяный слюнтяй в пальто с барашковым воротником мял какую-то женщину и, захлебываясь отрыжкой, глухо бурчал:

- Н-но… позвольте, дорогая… в наш век это так просто. Мимолетное счастье…

Увидал Илья за барашковым воротником красную повязку и девичьи глаза, налитые ужасом, слезами, отвращением.

Шагнул Илья к пьяному, барашковый воротник сграбастал пятернею и, чувствуя, как ладонь мокнет липким омерзением, шваркнул брюзглое тело об стену. Пьяный охнул, рыгнул, бычачьим бессмысленным взглядом уперся на Илью и, почувствовав на себе жесткие по-звериному глаза парня, повернулся и, спотыкаясь, оглядываясь и падая, побежал по переулку.

Девушка в красном платке и потертой кожанке крепко уцепилась Илье за рукав.

- Спасибо, товарищ… Вот какое спасибо!

- За что он тебя облапил-то? - спросил Илья, конфузливо переминаясь:

- Пьяный мерзавец… Привязался. В глаза не видала…

Сунула ему девушка в руки листок со своим адресом и, пока дошли до Зубовской площади, все твердила:

- Заходите, товарищ, по свободе. Рада буду…

III

Пришел Илья к ней как-то в субботу, поднялся на 6-й этаж, у ошарпанной двери с надписью - "Анна Бодрухина" остановился, в темноте пошарил рукою, нащупывая дверную ручку, и осторожненько постучался. Отворила дверь сама, стала на пороге, близоруко щурясь, потом угадала, пыхнула улыбкой.

- Заходите, заходите.

Ломая смущение, сел Илья на краешек стула, оглядывался кругом робко, на вопросы выдавливал из себя кургузые и тяжелые слова:

- Костромской… плотник… на заработки приехал… 21-й год мне.

А когда ненароком обмолвился, что сбежал от женитьбы и богомольной невесты, девушка смехом рассыпалась, привязалась:

- Расскажи, да расскажи.

И, глядя на румяное лицо, полыхавшее смехом, сам рассмеялся Илья, неуклюже махая руками, долго рассказывал про все, и вместе перемежали рассказ хохотом молодым повесеннему. С тех пор заходил чаще. Комнатка с вылинявшими обоями и портретом Ильича с сердцем сроднилась. После работы тянуло пойти посидеть с нею, послушать немудрый рассказ про Ильича и поглядеть в глаза ее серые со светлой голубизной.

Весенней грязью цвели улицы города. Как-то зашел прямо с работы, возле двери поставил он инструмент, взялся за дверную ручку и обжегся знобким холодком. На дверях на клочке бумаги знакомым, косым почерком: "Уехала на месяц в командировку в Иваново-Вознесенск".

Шел по лестнице вниз, заглядывая в черный пролет, под ноги сплевывал клейкую слюну. Сердце щемила скука. Высчитал, через сколько дней вернется, и чем ближе подползал желанный день, тем острее росло нетерпение.

В пятницу, 16 числа, не пошел на работу, с утра, не евши, ушел в знакомый переулок, залитый сочным запахом цветущих тополей, встречал и провожал глазами каждую красную повязку. Перед вечером увидал, как вышла она из проулка, не сдержался и побежал навстречу.

IV

Опять вечерами с нею или на квартире, или в комсомольском клубе. Выучила Илью читать по складам, потом писать. Ручка в пальцах у Ильи листком осиновым трясется, на бумагу бросает кляксы; от того, что близко к нему нагибается красная повязка, у Ильи в голове будто кузница стучит в висках размеренно и жарко.

Прыгает ручка в пальцах, выводит на бумажном листе широкоплечие, сутулые буквы, такие же, как и сам Илья, а в глазах туман, туман…

Месяц спустя, секретарю ячейки постройкома подал Илья заявление о принятии в члены РЛКСМ, да не простое заявление, а написанное рукою самого Ильи, со строчками косыми и курчавыми, упавшими на бумагу, как пенистые стружки из-под рубанка.

А через неделю вечером встретила его Анна у под’езда застывшей 6-этажной махины, крикнула обрадованно и звонко:

- Привет тов. Илье - комсомольцу!..

V

. . . . . . . . . . . . . . .

- Ну, Илья, время уже два часа. Тебе пора итти домой.

- Погоди, аль не успеешь выспаться?

- Я вторую ночь и так не сплю. Иди, Илья.

- Больно на улице грязно… Дома хозяйка-то лается: "Таскаешься, а мне за всеми вами отпирать да запирать дверь вовсе без надобности…"

- Тогда уходи раньше, не засиживайся до полночи.

- Может, у тебя можно… где-нибудь… переночевать?

Встала Анна из-за стола, повернулась к свету спиной. На лбу косая поперечная морщина легла канавой.

- Ты вот что, Илья… если подбираешься ко мне, то отчаливай. Вижу я за последние дни, к чему ты клонишь… Было бы тебе известно, что я замужняя. Муж четвертый месяц работает в Иваново-Вознесенске, и я уезжаю к нему на-днях…

У Ильи губы словно серым пеплом покрылись.

- Ты за-му-жня-я?

- Да, живу с одним комсомольцем. Я сожалею, что не сказала тебе этого раньше.

На работу не ходил две недели. Лежал на кровати, пухлый, позеленевший. Потом встал как-то: потрогал пальцем ржавчиной покрытую пилу и улыбнулся натянуто и криво.

Ребята в ячейке засыпали вопросами, когда пришел.

- Какая тебя болячка укусила? Ты, Илюха, как оживший покойник. Что ты пожелтел-то?

В коридоре клуба наткнулся на секретаря ячейки.

- Илья, ты?

- Я.

- Где пропадал?

- Хворал… голова что-то болела.

- У нас есть командировка на агрономические курсы, согласен?

- Я, ведь, малограмотный очень… А то бы поехал…

- Не бузи! Там будет подготовка, небось, выучат…

. . . . . . . . . . . . . . .

Через неделю, вечером, шел Илья с работы на курсы, сзади окликнули:

- Илья!

Оглянулся - она, Анна, догоняет и издали улыбается.

Крепко пожала руку.

- Ну, как живешь? Я слышала, что ты учишься?

- Помаленьку и живу и учусь. Спасибо, что грамоте научила.

Шли рядом, но от близости красной повязки уж не кружилась голова. Перед прощанием спросила, улыбаясь и глядя в сторону:

- А та болячка зажила?

- Учусь, как землю от разных болячек лечить, а на энту… - махнул рукой, перекинул инструмент с правого плеча на левое и зашагал, улыбаясь, дальше, - грузный и неловкий.

Шибалково семя

- Образованная ты женщина, очки носишь, а того не возьмешь в понятие… Куда я с ним денусь?..

Отряд наш стоит верстов сорок отсель, шел я пеши и его на руках нес. Видишь, кожа на ногах порепалась? Как ты есть заведывающая этого детского дома, то прими дитя! Местов, говоришь, нету? А мне куда его? В достаточности я с ним страданьев перенес. Горюшка хлебнул выше горла… Ну, да, мой это сынишка, мое семя… Ему другой год, а матери не имеет. С маманькой его вовсе особенная история была. Что ж, я могу и рассказать. Позапрошлый год находился я в сотне особого назначения. В ту пору гоняли мы по верховым станицам Дона за бандой Игнатьева. Я в аккурат пулеметчиком был. Выступаем как-то из хутора, степь голая кругом, как плешина, и жарынь неподобная. Бугор перевалили, под гору в лесок зачали спущаться, я на тачанке передом. Глядь, а на пригорке в близости навроде как баба лежит. Тронул я коней, к ней правлюсь. Обыкновенно - баба, а лежит кверху мордой, и подол юбки выше головы задратый. Слез, вижу - живая, двошит… Воткнул ей в зубы шашку, разжал, воды из фляги плеснул, баба оживела навовсе. Тут подскакали казаки из сотни, допрашиваются у нее:

- Что ты собою за человек и почему в бессовестной видимости лежишь вблизу шляха?..

Она как заголосит по-мертвому, - насилу дознались, что банда из-под Астрахани взяла ее в подводы, а тут снасильничали и, как водится, кинули посередь путя… Говорю я станишникам:

- Братцы, дозвольте мне ее на тачанку взять, как она пострадавши от банды.

Тут зашумела вся сотня:

- Бери ее, Шибалок, на тачанку! Бабы, они живущи́, стервы, нехай трошки подправится, а там видно будет!

Что ж ты думаешь? Хоть и не обожаю я нюхать бабьи подолы, а жалость к ней поимел и взял ее на свой грех. Пожила, освоилась - то лохуны казакам выстирает, глядишь, латку на шаровары кому посодит, по бабьей части за сотней надглядала. А нам уж как будто и страмотно бабу при сотне содержать. Сотенный матюкается:

- За хвост ее, курву, да под ветер спиной!

А я жалкую по ней до высшего и до большего степени. Зачал ей говорить:

- Метись отсель, Дарья, подобру-поздорову, а то присватается к тебе дурная пуля, посля плакаться будешь…

Она в слезы, в крик ударилась:

- Расстрельте меня на месте, любезные казачки́, а не пойду от вас!

Вскорости убили у меня кучера, она и задает мне такую заковырину:

- Возьми меня в кучера? Я, дескать, с коньми могу не хуже иного прочего обходиться…

Даю ей вожжи.

- Ежели, - говорю, - в бою не вспопашишься в два счета тачанку задом обернуть - ложись посередь шляха и помирай, все одно запорю!

Всем служилым казакам на диво кучеровала. Даром что бабьего пола, а по конскому делу разбиралась хлеще иного казака. Бывало, на позиции так тачанку крутнет, ажник кони в дыбки становятся. Дальше - больше… Начали мы с ней путаться. Ну, как полагается, забрюхатела она. Мало ли от нашего брата бабья страдает. Этак месяцев восемь гоняли мы за бандой. Казаки в сотне ржут:

Назад Дальше