О теории прозы - Виктор Шкловский 24 стр.


Сны – обрывки человеческих воспоминаний, того, что ощущалось и никогда не доканчивалось. Сны расслаивают.

В самой любви есть расслаивание, даже в то время, когда не было конвертов и иронической книжки с цифрами 01.

Сны – обрывки, предки замыслов поэм и романов.

Собственная биография образуется тем, что ты помнишь и что ты забываешь.

Чужая биография мне кажется уже труднее, потому что она доходит в обрывках, как запись фонографа.

А пока не знаю, как мне начать, поэтому уйду от деревьев в лес – так уходит собака, временно оставляя охотника, – уходит и лает на высокое гнездо.

Сергей Эйзенштейн одну из своих статей назвал "Кто первый сказал "Э".

Первый сказал Добчинский.

Бобчинский или Добчинский разбираются и сегодня, скажем, в пяти театрах только в одной Москве.

Потому что Добчинский и Бобчинский увидели незнакомого человека, человек был одет не по-здешнему.

Человек этот прошмыгнул мимо людей, которые ели семгу.

Они были похожи на собак, которые делят какую-то добычу.

Он был похож на собаку, которая ищет следы.

Друзей было двое, как я уже говорил, – Добчинский и Бобчинский.

Хороший художественный рассказ или начало статьи требует удвоения; в драматургии заведено как бы непременное правило – удвоения главной сюжетной линии, или, что то же, как бы введение параллельного героя.

И в "Гамлете" и в "Макбете" существуют такие параллельные линии.

Писать историю одного человека трудно.

Надо еще отразить его – как делает зеркало, которое показывает, что он горюет или радуется, – радуется он редко – что он горюет каким-то общечеловеческим горем.

Поэтому друзей было двое – Бобчинский и Добчинский, и то, что это именно пара, подчеркнуто почти полным сходством их фамилий.

Пара эта как пара собак, что ходят в охотничьих стаях.

"Э", – сказал один из них, дальше идет разговор Добчинского и Бобчинского – по Гоголю.

Так вот, С.М. Эйзенштейн сперва мечтал снимать не по сценарию.

Он мечтал самоизобразить мысль своего собственного строя.

Может быть, я пытаюсь сделать то же самое.

Рядом был Дзига Вертов, который сначала работал в кино чуть ли не канцеляристом.

Дзига Вертов думал, и, может быть, он был в чем-то прав, что сопоставление зеркальных фактов даст искусство.

И он стал снимать ленту, снимал кадры простых житейских забот – кажется, что-то о приеме бетона, – не выходило. Он столько раз снимал, что уже и жена забыла, что и где он снимает.

Но он все-таки обдумал, можно сказать – обмыслил свою работу, и тогда получилось.

С.М. Эйзенштейн и Дзига Вертов начали как-то работать параллельно.

В первых вещах Эйзенштейна не было актеров. Мастер, великий мастер думал, что человек, сам по себе человек как бы актерогеничен.

Сначала я думал, что это неверно.

Наверно, так оно и есть – неверно.

Но если в роли Гамлета снимать разных людей, что и есть в действительности, то каждый из этих людей по-своему поймет трудность трагедии Гамлета – и мы узнаем из разной актерской игры общую трудность понимания Гамлета.

И так мы ходим на любимого актера, следим за игрою созвучий мысли и понимания.

Белинский восемь раз смотрел игру Мочалова.

Трудно думать не о актере, а о том, что же происходит на самом деле.

Из-за чего страдает Гамлет.

И сам автор смотрит на себя по-разному, как бы смотрит разные свои черновики. Черновики – это игра актера в разных ролях.

С.М. Эйзенштейн много работал, у него выходило.

Выходило у Дзиги Вертова.

Потом они уперлись в какую-то стенку.

Эйзенштейн – человек с огромным запасом знаний, инженер.

Исследователь иероглифов.

И прежде всего он – Эйзенштейн.

Он хотел снимать в роли первой жены Ивана Грозного Галину Уланову, великую танцовщицу, она станцует свою роль. Она недосягаемо двигается.

А спор о том, кто первый заметил движение кадров – монтаж – он ли, Дзига Вертов и, С.М. Эйзенштейн, человек с огромным лбом, разрешил тем, что написал статью о том, кто первый сказал "Э".

Впервые сказано, что за явление Добчинский и Бобчинский.

Там не было жизни.

Кроме того, есть ирония, ибо фамилия "Эйзенштейн" начинается на "Э".

Художественное построение сложно, оно имеет множество родителей.

Причем законные дети рождаются тем же способом, что и незаконные.

Мне снятся повторяющиеся сны.

Они приходят и уходят непрочитанными.

Надо говорить о Гоголе.

Прежде всего из уважения к человеку, которого мы так и не поняли и который так странно умер.

Он умер в тот период, когда сжигал в камине черновики продолжения "Мертвых душ".

Он думал, что они могут воскреснуть.

Он видел их воскресшими.

Он написал о новых людях и дал им широкие, но свои горизонты.

Он пытался найти биографии несуществующих людей.

Ему поставили в Москве памятник.

Очень хороший памятник.

Но памятник сняли.

Увезли – правда, недалеко.

В тот дом, где жил и умер новоявленный Гамлет.

Вот в этом доме он и сжигал черновики "Мертвых душ".

Ибо люди эти не воскресли.

Воскресение человека, торжество человека – это мечта всех писателей.

Памятник Гоголю по-прежнему помещен великолепно.

Сфинксы не были памятниками каким-либо героям.

Мы не знаем, кого они изображают.

Памятники были и в виде столбов, наверху размещались разнообразные мимолетные вещи.

Но каков памятник нашего сегодняшнего человека, я не знаю.

О многом очень хочется написать.

Была Цусима, военные корабли плыли вокруг света и доплыли до Японии.

Их встретили корабли соперников.

Потопили.

Но был один миноносец – он был пробит снарядом, и он потонул.

Вдруг выплыл и выстрелил из носового орудия и потом потонул навсегда.

Он был бессмертен.

Он был братом Гильгамеша.

Хотел бы увидеть памятник капитану этого корабля.

II

Сюжетные построения повторяются по-разному: от сплетни, от оправдания – к суровому разговору.

Когда в "Ревизоре" Бобчинского и Добчинского показали в костюмах с высокими манишками, то есть как бы шутами, то Гоголь обиделся:

"...оба наши приятеля, Бобчинский и Добчинский, вышли сверх ожидания дурны. Хотя я и думал, что они будут дурны, ибо, создавая этих двух маленьких человечков, я воображал их в коже Щепкина и Рязанцева, но все-таки я думал, что их наружность и положение, в котором они находятся, их как-нибудь вынесет и не так обкарикатурит. Сделалось напротив: вышла именно карикатура... Увидевши их костюмированными, я ахнул. Эти два человечка, в существе своем довольно опрятные, толстенькие, с прилично-приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что просто было невыносимо".

Но само сочетание слов – Бобчинский и Добчинский – это удвоение одного и того же человека. Они часто говорят смешными повторениями:

"Бобчинский. Имею честь поздравить.

Добчинский. Антон Антонович! имею честь поздравить.

Бобчинский. С благополучным происшествием!

Добчинский. Анна Андреевна!

Бобчинский. Анна Андреевна! (Оба подходят в одно время и сталкиваются лбами)".

Они задуманы как цирковые "братья", выступающие под одной фамилией.

Бобчинский в то же время просит Хлестакова лишь о том, чтобы в Петербурге сказал "всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство, или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский... Да если этак и государю придется то... и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский".

Вот полное обнажение просьбы – он хочет быть замечен.

Посмотрите теперь: Ляпкин, обычная фамилия; Ляпкин-Тяпкин – полный реализм. Есть еще Сквозник-Дмухановский; то есть все двойные фамилии пишутся через черточку. Эта же двойная фамилия разведена – черточка убрана – разведена на два человека: Бобчинский и Добчинский.

Магическое сведéние и разведение – проявление идеи двойственности, идеи парности.

Двойственность ощущения, двойственность человечества, разность возраста и, конечно, разность пола – это всемирная походка, всемирное освоение.

Чернышевский не зря говорил, что походка – это сочетание прыжка с торможением. Человек поднимает ногу, теряет старое равновесие, как бы падает вперед, но вот нога перенесена, и оказывается, что это падение является движением в одной плоскости.

Хорошо думал Чернышевский.

Король Лир узнает сущность того, что с ним произошло, от шута, который как будто один сопровождает короля. Он не забыл ранг короля. Он понимает падение короля.

Поэтому он является ключом к пониманию трагедии.

Шуты остаются навек в искусстве. Они люди, как бы сознающие свое ничтожество, люди с пародийными стихами, с пародийными подробностями жизни. И, одновременно, это как бы вторая линия героев Достоевского.

Как замечал и Бахтин, Санчо Панса не есть изобретение Сервантеса.

Верный слуга Дон Кихота – не человек отдельного времени.

Это крестьянин, который живет рядом с рыцарем и дает свое понимание жизни.

Это герой, имеющий свое движение.

Санчо Панса и Дон Кихот носители разных пониманий жизни.

Удвоение и параллелизм линий романа наследуются литературой еще из мифологии.

Молодой Толстой читал книгу "Семейство Холмских", отмеченную им в числе книг, оказавших на него влияние.

В этой книге существует история нескольких семей.

Не хочу выделять, что именно в родовой истории Холмских было основанием или подобием основания истории родственных семей Облонских, Щербацких и других, связанных еще и тем, что мать сестер Щербацких, женщина со столь положительными оценками, с трудом выдавала дочерей замуж.

Параллели судеб дворянских семей отмечались многократно.

Не одна история, а несколько историй входят в книгу.

Одна история распалась на несколько.

Есть, правда, линия неудачников. Это брат Левина. Он не борется за состояние.

Все семейства романа связаны не только тем, что главный герой Левин был влюблен в трех сестер. Это, конечно, не полное совпадение строения романа, но летописец, который все это создал, сам был влюблен в сестер одной семьи.

Дело в том, что в романе не одна нравственность, а, по крайней мере, три – три указания способа жизни. Тройное преступление.

Преступление страшное, потому что Анна бросилась под поезд.

В романе люди, идущие не в главной роли, часто имеют другую нравственность, другую полезность, другую обоснованность жизни, чем главный герой.

Для того чтобы это было ясно не только сердцу писателя, но и зрителю, Треплев терпит поражение. Его бросает любимая и уходит к плохому писателю.

Он стреляется, а в этот момент в доме играют в лото.

Люди живут одновременно, но у них разное время.

Время Тригорина и его нравственность, и время Треплева, и время доктора Дорна – это разные степени жизни, разные грозы.

У Шекспира Офелия, правда, не полюбила Гамлета, но она на его глазах не полюбила и кого-нибудь другого.

Люди иначе смыкаются в разные времена.

Вертер беден, и не дворянин. У него даже нет пистолета, чтобы застрелиться, и он занимает его у соперника.

И герои Пушкина, и герои Достоевского разновременны.

И в этом заключена основа как бы параллельных линий в художественном произведении.

Сам Пушкин в мотивах своего художественного движения имеет нашу сегодняшнюю жизнь. И он защищается стихами. Доказывает знатность рода.

Его Гринев, дуэлянт, современник Вертера, но дворянин хорошего рода.

Хотя те Пушкины, о которых поэт пишет в стихах, – не его прямые предки. Иван Грозный сбривал старшие роды и оставлял потомков их как бы знатными, но такими, которым надо было доказывать свою знатность.

Такие дворяне, как Гринев, иногда дослуживались до обширных полей где-нибудь в Самарской или Саратовской губерниях.

Для Пушкина Гринев, конечно, не близкий товарищ. Разговаривать они, может, и могли, но тот не учился в Лицее. Лицея еще не было.

Поручик Державин был и в литературе сперва поручиком. Приходилось ему бороться и с восставшими крестьянами.

Шло время, и Державин написал строки, которые можно прочесть в музее при библиотеке в Ленинграде.

"Река времен в своем стремленьи..."

История набрасывает ощущение будущего, и люди романа вмещают в себе несколько будущих.

Они противоречивы. Они двоятся, как герои Достоевского.

Они будущее и прошлое.

И дочь Достоевского еще будет отпираться от того, что она русская дворянка, и станет утверждать, что она из литовского рода.

Для чего этот длинный разговор, напоминающий мне лестницу из веревки, сброшенную с высокого балкона в каком-то будущем романе?

Искусство слоисто. Оно включает в себя новое и старое.

И Пушкин слоистый. И Толстой.

Потому что они живут на острие своего времени. И живут иной жизнью.

Ищут иной жизни. Подсказывают своим временам славу.

Искусство, повторяю я, слоисто.

Письмо, которое затерялось и потом приходит в разных конвертах в разные дома и к тебе самому.

Есть старый рассказ о том, как Степан Разин попал в тюрьму и тюремщики издевались над ним.

Они сказали ему – ты никуда не уйдешь отсюда. Но ты не бойся, говорят они, ведь ты хорошо поешь – спой нам что-нибудь.

Дело было на дворе.

И Разин на земле рисует борта лодки.

Говорит товарищам по тюрьме – садитесь на скамейки.

Они садятся.

Разин запевает песню. И говорит – нажмем, нажмем. И вдруг все с ужасом видят, что лодка плывет по Волге и весла отбрасывают воду, которую заменяли цепи.

Поэзия освещает тяжелые дороги истории.

Отец изнасиловал свою дочь.

Муж истоптал жену ногами за то, что она не невинна.

В другом романе казак по старым-старым следам старой дороги приводит свою мать к смерти путем голода – все живут в доме, а в этом доме от голода умирает старуха, она уже съела рукавицу.

Это сильно, но это страшно.

Места, где это происходит, – места плодородные, люди – сильные, а голод, право на убийство путем голода проникает в новую жизнь из старого романа.

Пушкин писал:

Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух...

Дальше идет рассказ о пытке.

Пушкин сказал про Степана Разина, что это единственное поэтическое лицо в русской истории.

И, отвлекаясь, или, наоборот, возвращаясь, скажу, что почти все исторические романы построены на двух-трех историях.

Это создавало надежду на свое видение.

Это есть у Геродота.

Есть у Плутарха.

Есть у Платона.

Ибо и Платон, и Плутарх, и Геродот лечат одну историю другой историей.

Блажен, кто праздник жизни рано... Еще один план

Надо начать с заявления Пушкина о том, что он переходит на прозу. Потом идет маленькое замечание о различии прозы и стиха.

Пушкинское строение стиха сюжетно. Роль торможения в стихе играет прежде всего строфичность. Каждая строфа выражает или какой-нибудь предмет, или какое-нибудь положение, или оценку состояния человека, который пишет эту строфу.

Если взять "Евгения Онегина", то надо определить временность кусков. Иногда строфы состраиваются вместе и кажутся едиными, как строфы перемены погоды.

Есть строфы, говорящие о том, где находится сам автор. Нам всем в глаза бьют слова: "Я жил тогда в Одессе пыльной..." Это как бы перестановка аппарата, с какой точки снимается.

Второе – это размышление о построении строфы и сюжета. Есть скопления строф, которые говорят о переходе на прозу.

Некоторые строфы заключают в себе перечисление как бы обстоятельств написания. В них имена собственные срастаются. Въезд Татьяны в Москву есть перечисление предметов, включительно до стаи галок на крестах. Это как бы описание декораций.

Другая роль строф – это вопрос о законах построения поэзии. Это первый набросок, это то, что раньше в кино называли либретто, либретто пейзажа. Причем это либретто содержит время написания. Говорится о замедленности.

Некоторые осенние строфы как бы траурны: "...с своей волчицею голодной выходит на дорогу волк".

Пушкин говорил, что время романа размечено по календарю.

Татьяна меняется очень быстро, но время отказа Онегина от любви – длинное время, его нельзя считать по строкам.

Его перелом – это отказ.

Это время подчеркивается описанием дома Онегина, куда пришла Татьяна. Она читает там книги. Книги эти никак не раскрыты. Они подтверждают только накопление у героев сферы чтения. Первое упоминание очень короткое, полупрезрительное – о том, что читала мать, а она не читала ничего, только говорила о книгах. Теперь перечисление книг, которые читали Онегин и Ленский. Это их мир. Потом сопоставление. Вслед за этим чтение Татьяной библиотеки Онегина. Это указание для постановки – книги сочтены, оценены.

Татьянинское определение кончается словами: "...уж не пародия ли он?" Оценка человека сложена в том числе по книгам, которые он читает.

Все эти предметные куски замедляют действие. Татьяна, робкая провинциалка, видит, вы помните, сны, как бы убегая от чего-то, – этим показывается движение сна, которое как бы прячет ее в карман.

Замедления отодвигают или накапливают для Пушкина время, когда ему придется встретиться с новой Татьяной.

Потом пародийный кусок, когда Ольга оплакивает могилу убитого поэта, и есть две характеристики поэта – каким он мог стать и каким он мог стать другим. Вот эти насыщенные указаниями куски показывают время, они удлиняют его – прожитое интеллектуальное время. Люди не столько состарились за чтением, сколько ориентировались на чтение.

Потом короткое замечание о том, куда поедет Татьяна, – в Москву на ярмарку невест, и "для бедной Тани все были жребии равны". Все эти куски отчуждены и говорят об отчуждении.

Каждый герой имеет свой лист – что он прочел, что он не читал и как он относится к тому, что он прочитал.

Москва дается в первый раз как заставка в перечисление предметов, второй раз – как встреча женихов, сухо, невыразительно, но строго, вне чувств.

После этого идет приезд, внезапно как бы найден Евгений Онегин в Москве.

Дана, кажется, только одна черта генерала – он поднимает плечи, без определения, что это за человек.

Онегин приезжает в неведомое место.

Татьяна же дается как бы в своем доме, указывается место, где она находится, указывается даже модный цвет ее платья. Потом начинается медленный подход Онегина к женщине, которую он не успел увидеть. Идет возвышение Татьяны по ступеням над людьми, которые определялись одними фамилиями в прежних строфах.

Назад Дальше