Сны – обрывки человеческих воспоминаний, того, что ощущалось и никогда не доканчивалось. Сны расслаивают.
В самой любви есть расслаивание, даже в то время, когда не было конвертов и иронической книжки с цифрами 01.
Сны – обрывки, предки замыслов поэм и романов.
Собственная биография образуется тем, что ты помнишь и что ты забываешь.
Чужая биография мне кажется уже труднее, потому что она доходит в обрывках, как запись фонографа.
А пока не знаю, как мне начать, поэтому уйду от деревьев в лес – так уходит собака, временно оставляя охотника, – уходит и лает на высокое гнездо.
Сергей Эйзенштейн одну из своих статей назвал "Кто первый сказал "Э".
Первый сказал Добчинский.
Бобчинский или Добчинский разбираются и сегодня, скажем, в пяти театрах только в одной Москве.
Потому что Добчинский и Бобчинский увидели незнакомого человека, человек был одет не по-здешнему.
Человек этот прошмыгнул мимо людей, которые ели семгу.
Они были похожи на собак, которые делят какую-то добычу.
Он был похож на собаку, которая ищет следы.
Друзей было двое, как я уже говорил, – Добчинский и Бобчинский.
Хороший художественный рассказ или начало статьи требует удвоения; в драматургии заведено как бы непременное правило – удвоения главной сюжетной линии, или, что то же, как бы введение параллельного героя.
И в "Гамлете" и в "Макбете" существуют такие параллельные линии.
Писать историю одного человека трудно.
Надо еще отразить его – как делает зеркало, которое показывает, что он горюет или радуется, – радуется он редко – что он горюет каким-то общечеловеческим горем.
Поэтому друзей было двое – Бобчинский и Добчинский, и то, что это именно пара, подчеркнуто почти полным сходством их фамилий.
Пара эта как пара собак, что ходят в охотничьих стаях.
"Э", – сказал один из них, дальше идет разговор Добчинского и Бобчинского – по Гоголю.
Так вот, С.М. Эйзенштейн сперва мечтал снимать не по сценарию.
Он мечтал самоизобразить мысль своего собственного строя.
Может быть, я пытаюсь сделать то же самое.
Рядом был Дзига Вертов, который сначала работал в кино чуть ли не канцеляристом.
Дзига Вертов думал, и, может быть, он был в чем-то прав, что сопоставление зеркальных фактов даст искусство.
И он стал снимать ленту, снимал кадры простых житейских забот – кажется, что-то о приеме бетона, – не выходило. Он столько раз снимал, что уже и жена забыла, что и где он снимает.
Но он все-таки обдумал, можно сказать – обмыслил свою работу, и тогда получилось.
С.М. Эйзенштейн и Дзига Вертов начали как-то работать параллельно.
В первых вещах Эйзенштейна не было актеров. Мастер, великий мастер думал, что человек, сам по себе человек как бы актерогеничен.
Сначала я думал, что это неверно.
Наверно, так оно и есть – неверно.
Но если в роли Гамлета снимать разных людей, что и есть в действительности, то каждый из этих людей по-своему поймет трудность трагедии Гамлета – и мы узнаем из разной актерской игры общую трудность понимания Гамлета.
И так мы ходим на любимого актера, следим за игрою созвучий мысли и понимания.
Белинский восемь раз смотрел игру Мочалова.
Трудно думать не о актере, а о том, что же происходит на самом деле.
Из-за чего страдает Гамлет.
И сам автор смотрит на себя по-разному, как бы смотрит разные свои черновики. Черновики – это игра актера в разных ролях.
С.М. Эйзенштейн много работал, у него выходило.
Выходило у Дзиги Вертова.
Потом они уперлись в какую-то стенку.
Эйзенштейн – человек с огромным запасом знаний, инженер.
Исследователь иероглифов.
И прежде всего он – Эйзенштейн.
Он хотел снимать в роли первой жены Ивана Грозного Галину Уланову, великую танцовщицу, она станцует свою роль. Она недосягаемо двигается.
А спор о том, кто первый заметил движение кадров – монтаж – он ли, Дзига Вертов и, С.М. Эйзенштейн, человек с огромным лбом, разрешил тем, что написал статью о том, кто первый сказал "Э".
Впервые сказано, что за явление Добчинский и Бобчинский.
Там не было жизни.
Кроме того, есть ирония, ибо фамилия "Эйзенштейн" начинается на "Э".
Художественное построение сложно, оно имеет множество родителей.
Причем законные дети рождаются тем же способом, что и незаконные.
Мне снятся повторяющиеся сны.
Они приходят и уходят непрочитанными.
Надо говорить о Гоголе.
Прежде всего из уважения к человеку, которого мы так и не поняли и который так странно умер.
Он умер в тот период, когда сжигал в камине черновики продолжения "Мертвых душ".
Он думал, что они могут воскреснуть.
Он видел их воскресшими.
Он написал о новых людях и дал им широкие, но свои горизонты.
Он пытался найти биографии несуществующих людей.
Ему поставили в Москве памятник.
Очень хороший памятник.
Но памятник сняли.
Увезли – правда, недалеко.
В тот дом, где жил и умер новоявленный Гамлет.
Вот в этом доме он и сжигал черновики "Мертвых душ".
Ибо люди эти не воскресли.
Воскресение человека, торжество человека – это мечта всех писателей.
Памятник Гоголю по-прежнему помещен великолепно.
Сфинксы не были памятниками каким-либо героям.
Мы не знаем, кого они изображают.
Памятники были и в виде столбов, наверху размещались разнообразные мимолетные вещи.
Но каков памятник нашего сегодняшнего человека, я не знаю.
О многом очень хочется написать.
Была Цусима, военные корабли плыли вокруг света и доплыли до Японии.
Их встретили корабли соперников.
Потопили.
Но был один миноносец – он был пробит снарядом, и он потонул.
Вдруг выплыл и выстрелил из носового орудия и потом потонул навсегда.
Он был бессмертен.
Он был братом Гильгамеша.
Хотел бы увидеть памятник капитану этого корабля.
II
Сюжетные построения повторяются по-разному: от сплетни, от оправдания – к суровому разговору.
Когда в "Ревизоре" Бобчинского и Добчинского показали в костюмах с высокими манишками, то есть как бы шутами, то Гоголь обиделся:
"...оба наши приятеля, Бобчинский и Добчинский, вышли сверх ожидания дурны. Хотя я и думал, что они будут дурны, ибо, создавая этих двух маленьких человечков, я воображал их в коже Щепкина и Рязанцева, но все-таки я думал, что их наружность и положение, в котором они находятся, их как-нибудь вынесет и не так обкарикатурит. Сделалось напротив: вышла именно карикатура... Увидевши их костюмированными, я ахнул. Эти два человечка, в существе своем довольно опрятные, толстенькие, с прилично-приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что просто было невыносимо".
Но само сочетание слов – Бобчинский и Добчинский – это удвоение одного и того же человека. Они часто говорят смешными повторениями:
"Бобчинский. Имею честь поздравить.
Добчинский. Антон Антонович! имею честь поздравить.
Бобчинский. С благополучным происшествием!
Добчинский. Анна Андреевна!
Бобчинский. Анна Андреевна! (Оба подходят в одно время и сталкиваются лбами)".
Они задуманы как цирковые "братья", выступающие под одной фамилией.
Бобчинский в то же время просит Хлестакова лишь о том, чтобы в Петербурге сказал "всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство, или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский... Да если этак и государю придется то... и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский".
Вот полное обнажение просьбы – он хочет быть замечен.
Посмотрите теперь: Ляпкин, обычная фамилия; Ляпкин-Тяпкин – полный реализм. Есть еще Сквозник-Дмухановский; то есть все двойные фамилии пишутся через черточку. Эта же двойная фамилия разведена – черточка убрана – разведена на два человека: Бобчинский и Добчинский.
Магическое сведéние и разведение – проявление идеи двойственности, идеи парности.
Двойственность ощущения, двойственность человечества, разность возраста и, конечно, разность пола – это всемирная походка, всемирное освоение.
Чернышевский не зря говорил, что походка – это сочетание прыжка с торможением. Человек поднимает ногу, теряет старое равновесие, как бы падает вперед, но вот нога перенесена, и оказывается, что это падение является движением в одной плоскости.
Хорошо думал Чернышевский.
Король Лир узнает сущность того, что с ним произошло, от шута, который как будто один сопровождает короля. Он не забыл ранг короля. Он понимает падение короля.
Поэтому он является ключом к пониманию трагедии.
Шуты остаются навек в искусстве. Они люди, как бы сознающие свое ничтожество, люди с пародийными стихами, с пародийными подробностями жизни. И, одновременно, это как бы вторая линия героев Достоевского.
Как замечал и Бахтин, Санчо Панса не есть изобретение Сервантеса.
Верный слуга Дон Кихота – не человек отдельного времени.
Это крестьянин, который живет рядом с рыцарем и дает свое понимание жизни.
Это герой, имеющий свое движение.
Санчо Панса и Дон Кихот носители разных пониманий жизни.
Удвоение и параллелизм линий романа наследуются литературой еще из мифологии.
Молодой Толстой читал книгу "Семейство Холмских", отмеченную им в числе книг, оказавших на него влияние.
В этой книге существует история нескольких семей.
Не хочу выделять, что именно в родовой истории Холмских было основанием или подобием основания истории родственных семей Облонских, Щербацких и других, связанных еще и тем, что мать сестер Щербацких, женщина со столь положительными оценками, с трудом выдавала дочерей замуж.
Параллели судеб дворянских семей отмечались многократно.
Не одна история, а несколько историй входят в книгу.
Одна история распалась на несколько.
Есть, правда, линия неудачников. Это брат Левина. Он не борется за состояние.
Все семейства романа связаны не только тем, что главный герой Левин был влюблен в трех сестер. Это, конечно, не полное совпадение строения романа, но летописец, который все это создал, сам был влюблен в сестер одной семьи.
Дело в том, что в романе не одна нравственность, а, по крайней мере, три – три указания способа жизни. Тройное преступление.
Преступление страшное, потому что Анна бросилась под поезд.
В романе люди, идущие не в главной роли, часто имеют другую нравственность, другую полезность, другую обоснованность жизни, чем главный герой.
Для того чтобы это было ясно не только сердцу писателя, но и зрителю, Треплев терпит поражение. Его бросает любимая и уходит к плохому писателю.
Он стреляется, а в этот момент в доме играют в лото.
Люди живут одновременно, но у них разное время.
Время Тригорина и его нравственность, и время Треплева, и время доктора Дорна – это разные степени жизни, разные грозы.
У Шекспира Офелия, правда, не полюбила Гамлета, но она на его глазах не полюбила и кого-нибудь другого.
Люди иначе смыкаются в разные времена.
Вертер беден, и не дворянин. У него даже нет пистолета, чтобы застрелиться, и он занимает его у соперника.
И герои Пушкина, и герои Достоевского разновременны.
И в этом заключена основа как бы параллельных линий в художественном произведении.
Сам Пушкин в мотивах своего художественного движения имеет нашу сегодняшнюю жизнь. И он защищается стихами. Доказывает знатность рода.
Его Гринев, дуэлянт, современник Вертера, но дворянин хорошего рода.
Хотя те Пушкины, о которых поэт пишет в стихах, – не его прямые предки. Иван Грозный сбривал старшие роды и оставлял потомков их как бы знатными, но такими, которым надо было доказывать свою знатность.
Такие дворяне, как Гринев, иногда дослуживались до обширных полей где-нибудь в Самарской или Саратовской губерниях.
Для Пушкина Гринев, конечно, не близкий товарищ. Разговаривать они, может, и могли, но тот не учился в Лицее. Лицея еще не было.
Поручик Державин был и в литературе сперва поручиком. Приходилось ему бороться и с восставшими крестьянами.
Шло время, и Державин написал строки, которые можно прочесть в музее при библиотеке в Ленинграде.
"Река времен в своем стремленьи..."
История набрасывает ощущение будущего, и люди романа вмещают в себе несколько будущих.
Они противоречивы. Они двоятся, как герои Достоевского.
Они будущее и прошлое.
И дочь Достоевского еще будет отпираться от того, что она русская дворянка, и станет утверждать, что она из литовского рода.
Для чего этот длинный разговор, напоминающий мне лестницу из веревки, сброшенную с высокого балкона в каком-то будущем романе?
Искусство слоисто. Оно включает в себя новое и старое.
И Пушкин слоистый. И Толстой.
Потому что они живут на острие своего времени. И живут иной жизнью.
Ищут иной жизни. Подсказывают своим временам славу.
Искусство, повторяю я, слоисто.
Письмо, которое затерялось и потом приходит в разных конвертах в разные дома и к тебе самому.
Есть старый рассказ о том, как Степан Разин попал в тюрьму и тюремщики издевались над ним.
Они сказали ему – ты никуда не уйдешь отсюда. Но ты не бойся, говорят они, ведь ты хорошо поешь – спой нам что-нибудь.
Дело было на дворе.
И Разин на земле рисует борта лодки.
Говорит товарищам по тюрьме – садитесь на скамейки.
Они садятся.
Разин запевает песню. И говорит – нажмем, нажмем. И вдруг все с ужасом видят, что лодка плывет по Волге и весла отбрасывают воду, которую заменяли цепи.
Поэзия освещает тяжелые дороги истории.
Отец изнасиловал свою дочь.
Муж истоптал жену ногами за то, что она не невинна.
В другом романе казак по старым-старым следам старой дороги приводит свою мать к смерти путем голода – все живут в доме, а в этом доме от голода умирает старуха, она уже съела рукавицу.
Это сильно, но это страшно.
Места, где это происходит, – места плодородные, люди – сильные, а голод, право на убийство путем голода проникает в новую жизнь из старого романа.
Пушкин писал:
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух...
Дальше идет рассказ о пытке.
Пушкин сказал про Степана Разина, что это единственное поэтическое лицо в русской истории.
И, отвлекаясь, или, наоборот, возвращаясь, скажу, что почти все исторические романы построены на двух-трех историях.
Это создавало надежду на свое видение.
Это есть у Геродота.
Есть у Плутарха.
Есть у Платона.
Ибо и Платон, и Плутарх, и Геродот лечат одну историю другой историей.
Блажен, кто праздник жизни рано... Еще один план
Надо начать с заявления Пушкина о том, что он переходит на прозу. Потом идет маленькое замечание о различии прозы и стиха.
Пушкинское строение стиха сюжетно. Роль торможения в стихе играет прежде всего строфичность. Каждая строфа выражает или какой-нибудь предмет, или какое-нибудь положение, или оценку состояния человека, который пишет эту строфу.
Если взять "Евгения Онегина", то надо определить временность кусков. Иногда строфы состраиваются вместе и кажутся едиными, как строфы перемены погоды.
Есть строфы, говорящие о том, где находится сам автор. Нам всем в глаза бьют слова: "Я жил тогда в Одессе пыльной..." Это как бы перестановка аппарата, с какой точки снимается.
Второе – это размышление о построении строфы и сюжета. Есть скопления строф, которые говорят о переходе на прозу.
Некоторые строфы заключают в себе перечисление как бы обстоятельств написания. В них имена собственные срастаются. Въезд Татьяны в Москву есть перечисление предметов, включительно до стаи галок на крестах. Это как бы описание декораций.
Другая роль строф – это вопрос о законах построения поэзии. Это первый набросок, это то, что раньше в кино называли либретто, либретто пейзажа. Причем это либретто содержит время написания. Говорится о замедленности.
Некоторые осенние строфы как бы траурны: "...с своей волчицею голодной выходит на дорогу волк".
Пушкин говорил, что время романа размечено по календарю.
Татьяна меняется очень быстро, но время отказа Онегина от любви – длинное время, его нельзя считать по строкам.
Его перелом – это отказ.
Это время подчеркивается описанием дома Онегина, куда пришла Татьяна. Она читает там книги. Книги эти никак не раскрыты. Они подтверждают только накопление у героев сферы чтения. Первое упоминание очень короткое, полупрезрительное – о том, что читала мать, а она не читала ничего, только говорила о книгах. Теперь перечисление книг, которые читали Онегин и Ленский. Это их мир. Потом сопоставление. Вслед за этим чтение Татьяной библиотеки Онегина. Это указание для постановки – книги сочтены, оценены.
Татьянинское определение кончается словами: "...уж не пародия ли он?" Оценка человека сложена в том числе по книгам, которые он читает.
Все эти предметные куски замедляют действие. Татьяна, робкая провинциалка, видит, вы помните, сны, как бы убегая от чего-то, – этим показывается движение сна, которое как бы прячет ее в карман.
Замедления отодвигают или накапливают для Пушкина время, когда ему придется встретиться с новой Татьяной.
Потом пародийный кусок, когда Ольга оплакивает могилу убитого поэта, и есть две характеристики поэта – каким он мог стать и каким он мог стать другим. Вот эти насыщенные указаниями куски показывают время, они удлиняют его – прожитое интеллектуальное время. Люди не столько состарились за чтением, сколько ориентировались на чтение.
Потом короткое замечание о том, куда поедет Татьяна, – в Москву на ярмарку невест, и "для бедной Тани все были жребии равны". Все эти куски отчуждены и говорят об отчуждении.
Каждый герой имеет свой лист – что он прочел, что он не читал и как он относится к тому, что он прочитал.
Москва дается в первый раз как заставка в перечисление предметов, второй раз – как встреча женихов, сухо, невыразительно, но строго, вне чувств.
После этого идет приезд, внезапно как бы найден Евгений Онегин в Москве.
Дана, кажется, только одна черта генерала – он поднимает плечи, без определения, что это за человек.
Онегин приезжает в неведомое место.
Татьяна же дается как бы в своем доме, указывается место, где она находится, указывается даже модный цвет ее платья. Потом начинается медленный подход Онегина к женщине, которую он не успел увидеть. Идет возвышение Татьяны по ступеням над людьми, которые определялись одними фамилиями в прежних строфах.