Рассвет в декабре - Федор Кнорре 10 стр.


Правда, она так хорошо сказала "да", но это была только приманка, ловушка, чтоб лучше удался розыгрыш… Теперь-то все ясно как день: она ждала - дождаться не могла - его глупого вопроса, вот откуда и поспешность ответа и даже странное удовольствие в ее прощальной улыбке.

Конечно, только чтоб не рассмеяться ему прямо в лицо, она поскорее скрылась за углом дома. Навсегда.

Алексейсеич бормотал все тише, но очень внятно. Если б у него не шевелились слегка губы, можно было подумать, что он забыл, о чем говорил, или задремал.

Он, видимо, сам не заметил, как долго молчит. Что лежит и ничего не говорит вслух.

- И все? - осторожно спросила Нина. - Твоя девица ушла за угол и - навсегда? Хм?

Это он прекрасно сразу услышал, даже слегка оживился.

- Я сказал - навсегда? Да, это правда, навсегда. Оно ведь так просто происходит, это "навсегда"… Оглянешься, уходя, сквозь деревья на освещенные окна дома, и потом окажется, что это было навсегда; увидишь сложенное из семи букв имя в гуще газетных столбцов, и это означает "навсегда", или стоишь у продолговатого холмика свежевскопанной земли и никак не можешь поверить, что это уже навсегда; озабоченно застегивая на ходу пальто, перешагнешь через порог, - как всегда, хлопнет за тобой дверь, и только годы спустя вспомнишь, что, оказывается, ведь это было навсегда!.. Только актеры под торжественную музыку отрешенно, величественным шагом уходят на казнь. За кулисы… а в жизни все это незаметно как-то, без оркестра…

- А ты вот все помнишь! Сколько лет!

- Наоборот, я давно все забыл. И вдруг - оказывается, помню то, о чем ни разу не вспомнил за всю жизнь. Как удивительно. Вот помню - с быстрой улыбкой мельком обернувшееся лицо девочки. Ведь я так здорово разгадал всю пошлость ее взметнувшихся ресниц и выдуманной фамилии.

- И ты выдержал характер? Никогда-никогда не позвонил по этому телефону? Ты даже номер помнишь. И ничего больше не было?

- А что могло быть? Бывают только разные концы таких историй… Да, вот что еще было… Наверное, через год-два, неважно. Войска Юденича шли в наступление на Петроград и очень близко подошли к городу. Город как вымер: темно, тревожно и тихо. Я, пятнадцатилетний красноармеец-доброволец, - дежурный в штабе Петроградского укрепленного района. Сейчас это мельком вспоминается. А в те дни все кипело, спешно создавались еще районные штабы Внутренней обороны, у Троицкого моста рыли окопы, опутывали скверы колючкой - готовились к уличным боям.

Но бывали по ночам такие томительные часы затишья, когда ничего не происходит, сидишь, делать нечего, и отойти от телефонов нельзя. Лампочка горит под потолком крепостной старинной сводчатой комнаты. Это все в Петропавловской крепости было. Сижу, дежурю. Кругом пустые канцелярские столы воняют еще дореволюционным писарским духом - сургучом или сапогами, черт его знает. Крепость все-таки. И на столе у телефона растрепанная книга абонентов телефонной станции г. Санкт-Петербурга. От нечего делать я придвинул ее к себе и стал перелистывать наполовину выдранные тонкие листки. Машинально прочитывая фамилии и адреса, дошел до буквы "Н" - Надольный, Наумов, Нарежный, Невзоров, Нелидов… Нехлюдов… Я остановился, вчитываюсь в одну эту единственную строчку. Адрес был поразительно откуда-то знакомый: Петровская аллея на Островах. Номер телефона тот самый, 46–12, по которому когда-то можно было вызвать эту шуршащую листьями аллею, зеленые поляны, полные шума ветра, черный Петровский дуб, из-за угла выскакивающую собаку Пензу и следом стремительно возникающую чуть странную и такую мне милую своим неровно приподнятым уголком губ улыбку девочки, которую зовут Леля и фамилия которой Нехлюдова, действительно Нехлюдова, Нехлюдова, просто Леля Нехлюдова, идиот ты несчастный!

Услышал я совершенно заново ее чистый настоящий голос, понял ее тогдашнюю быструю улыбку, урод эдакий! Ведь, кажется, и обмануться-то было невозможно: так простодушно, с такой готовностью она поспешила назвать мне свою фамилию. Каким доверчивым, обрадованным слышался мне теперь ее голос, когда я сидел, уставясь в раскрытую книжку. Давно исчезли и сменились все в ней записанные адреса, все телефоны и люди. Да и сам я уж наверное очень изменился. Вот как…

- Ясно! Таким вот, значит, образом! - бодро подвела черту Нина, поняв, что продолжения не будет. Развязный, вплоть до легкой хамовитости, тон в общении с людьми немедленно возникал у нее, как мгновенная реакция на тревожный сигнал: "Осторожно, сантименты!" Как у водителя на дорожный знак, предупреждающий: "Впереди опасный участок пути!" - Характерный для твоего характера, весьма неудачный казус! Ты, однако, вот до сих пор помнишь. Наверное, досадно, что так оно получилось, в смысле ничего не получилось?.. - Она вдруг замялась и замолчала, наткнувшись на его взгляд, отчужденный, поскучневший, устремленный мимо, в сторону. Ей показалось было, что это начинается его обычный ежедневный приступ боли, но тут же поняла: не то. Ничего у него не болит, просто пропала охота разговаривать с ней. Стало очень неловко, тягостно, и он это заметил.

- Бессмысленно… Я не умею передать… - вяло, делая над собой усилие, заговорил Алексейсеич. - Ну не умею, не надо начинать было… Все не так… Случилось… не получилось, как ты сказала… что добыл для себя, унес и спрятал к себе в мешок - все забываешь, как будто съел и позабыл. Все просто. Шапку я помню. Серую ушанку с завязочками… мороз лютый с ветром, я свою ушанку отдал… одному. А его суконный шлемик взял… сто лет прошло. Просыпаюсь недавно ночью: болит вот тут, - он дотронулся кончиками пальцев до груди, - темнотища, кругом холод какой-то, как будто ты один живой на всем свете, и вдруг будто ждет меня хорошее… Ничего быть не может, ничего нету, а вот что-то хорошее… ах ты, да ведь ушанку-то я тогда нехотя, а отдал… сто лет… Вот такие глупости. А будто… пригретое место… рядом со мной… вот греет… Я теперь сам полежу так. Отдохну, а ты иди!

На кухне вдруг пискнула и пошла ритмично повизгивать мясорубка. Все молчала, а вот как раз в ту минуту, когда Нина вышла в прихожую, точно проснулась и пошла работать.

Мать крутила ручку сосредоточенно и непреклонно, будто приходилось все время заставлять ее вращаться как надо, по часовой стрелке, а ручке, вероятно, хотелось назло, в обратную сторону, так что требовалось все внимание, чтоб ее переупрямить.

Нарезанные заранее кусочки мяса, как будто в наказание, мать беспощадно вмяла в воронку, они сочно чмокнули, и первые червячки высунулись и нависли над краем пустой тарелки.

- Этого еще не хватало! - пробормотала мать, когда один мясной червячок согнулся и вдруг перевалился через край слишком далеко подставленной глубокой тарелки. - Комедия! Просто комедия!

- Ты это кому? - неправдоподобно кротко спросила Нина, заботливо пододвинула тарелку поближе. Потом, подцепив ногтем червячка, ловко перебросила его с клеенки стола в общую кучку. - Ему?

- Прелестная комедия, - мать постаралась это сказать с брезгливостью и отвращением и в то же время безразлично. Но соединить все это оказалось слишком сложно, и поневоле пришлось объяснить словами: - Отец смакует свои похождения с дочкой! Прелесть! Картинка!

- Надо ему объяснить, что это совсем неприлично, - поджав губы, скрипучим голосом старой ханжи поддержала Нина. Голос поразительно похож был на одну идиотку - старую деву, которая некогда была их соседкой. Очень давно. Еще до рождения Нины. Значит, она могла перенять его только от матери. Когда-то очень давно, в детстве, подслушала, запомнила и вот приберегла к случаю; дрянь девчонка.

- Ты пойми, отец, может быть, бредит, он очень болен, он старый человек…

- Он не бредит.

- Ну, полубредит.

- Голова у него работает будь здоров. Дай бог нам с тобой.

- Да ведь смешно и противно… Это противоестественно. Такое направление мыслей.

- А что ты сочла бы естественным? Что-нибудь насчет крематория или хотя бы лекарственных препаратов?

- Уж не любовные похождения! Не донкихотские…

- Донжуанские ты хотела сказать, но первое было бы ближе к истине. Кстати, этому кихоту-жуану и ей тоже было по двенадцать-тринадцать лет, я по годам высчитала.

- Так тебе интересно, что ты даже подсчитывала?

- Это я ради тебя, лично я простила бы им и тридцать! - безошибочно угадав, куда лучше уколоть, четко воткнула Нина. - Бедные ребята!

- Бедная девочка!.. Институтка! Вот уж презираю.

- Конечно, ужасно, что институтка… хотя знаешь, может быть, она не нарочно родилась в семье, где девочек отдавали учиться в институт, а?

- Не знаю, я-то родилась в семье, где отдавали учиться в трудовую школу, и мне противно слушать, самое слово противно слышать.

- Жены декабристов тоже учились не в Единой трудовой школе… А ты откуда знаешь, что институтка, неужели он тебе рассказывал?.. Рассказывал?

Мать вдруг вспомнила про замолчавшую ручку мясорубки и поспешно схватилась за нее, как будто чуть не упустила ее совсем.

- Конечно… - под взвизгиванье ручки и чмоканье мяса небрежно и презрительно выговорила она неправду. - Ну уж конечно без подобных подробностей, как вы там… ворковали, обсмаковывали вдвоем…

Ползая по полу, Олег заканчивал проводку звонка. От ночного столика у дивана к лампе, висевшей посреди столовой.

- Вот теперь попробуйте, пожалуйста! Да, это я укрепил прямо на стенке тумбочки. Таким образом, вам не надо никуда тянуться, и в то же время не может произойти случайное включение сигнала от непроизвольного движения, скажем во сне. Легкое движение кисти, какой-нибудь палец обязательно коснется педальки. Попробуйте, пожалуйста.

Калганов, не поднимая руки, лежавшей на простыне, слегка подвинул кисть, наугад притронулся к пластмассово-гладкой клавише, и тотчас в столовой бухнул с перезвоном звонкий двойной колокольный удар.

- Здорово, - сказал Алексейсеич, отодвигая подальше руку.

- Здорово-то, конечно, здорово… - сомнительно констатировал Олег. - В квартире он как вдарит ночью на весь дом, могут подумать - пожарная тревога или землетрясение. Это не годится. Я его в цеху пробовал, там он ничего. Мелодичный показался. Я отключу, а завтра принесу другой, поскромнее. Ничего, если я завтра принесу? Можно!

- Вы у меня спрашиваете? Что можно?

- Прийти завтра. Меня не очень-то сюда приглашают. А я, понимаете, как-то вроде бы до известной степени и жить без нее не могу. Что значит не могу? Прекрасно, конечно, проживу. Но что это будет за жизнь? Самая какая-нибудь собачья. Со всей ясностью отдаю себе отчет в непролазной пошлости всяких подобного рода определений. Для других. И с отвращением признаю их справедливость. Для себя… Только все это между нами. Ей вы ничего не говорите… - Олег как-то криво и саркастически расхохотался одним углом рта. - Тем более… как будто она сама этого не знает! Ха-ха-ха!.. В общем, я обещал или, точнее, набился посидеть в квартире с вами, пока кто-нибудь не вернется, но это вовсе не значит, что вы должны со мной разговаривать. Я могу пойти сидеть в столовой. А? Вы сами скажите.

- Вам самому-то как?

- Мне? Мне бы поговорить… Можно? Действительно некрасиво, но только, понимаете, она не виновата, что вы не в курсе дела, как мы женились, расходились и разошлись… Конечно, она с вами бы поделилась, но вас же не было, вы все болели, а главное, она не хотела взваливать дополнительную нагрузку на вашу психику. Некрасиво было бы вас впутывать, я в этом с ней согласен. Зачем это?.. А между прочим, сам-то я вас как раз и впутываю. Очень красиво получается. Главное - зачем? Как будто вы можете мне помочь. Раз человек сам не может, чего же ему от других ждать? Что другой человек за тебя может сделать? Ни-че-го. Все равно что попросить: ах, пожалуйста, высморкайтесь за меня, а то у меня нос сопливый!.. Что? Нет? Факт. Так что я просто так с вами болтаю… Скорее всего, оттого, что вы какое-то отношение к ней имеете, понимаете? Вот, наверно, дураку и интересно… Извините, может, мне лучше в столовую пойти, там посидеть? Пожалуйста, не стесняйтесь.

- Нет, я с интересом… Я ведь тоже какое-то отношение имею к ней.

- Ясно, ясно. Напрашивается вопрос: почему мы сошлись, разошлись. Вы это хотели спросить? Тянуло нас. И притянуло. Если по минимальному варианту взвешивать… или оценивать, превосходная сложилась жизнь, хоть на обложку журнала: "Рука об руку", "Двое на горной тропе". А по оптимальному варианту мы оказались двое не очень хорошо знакомых, приличных, непьющих, работящих, здоровых молодых людей, которые как бы дали слово только друг на друга глядеть, в известной мере отрезать себя от всех остальных людей. То есть не то чтобы ни с кем не общаться, не говорить, не видеть, но все это с оглядкой: говорите-говорите, ребята, а не забывайте - она моя, а я ее… Я плохо объясняю.

- Вас это стесняло?

- Меня? Не-ет, я мягкотелый, туповатый, покладистый… в плохом смысле слова. Я ничего бы и не заметил. А она чуткая и мне доказала. И верно, она права… Вообще, не знаю: одно из двух, или мы пара уродов, которым почему-то больше всех надо, или все ребята, кого мы знаем… вокруг нас, все живут в основном все-таки по этому мини-варианту. Снаружи он-то и выглядит всегда наиболее благополучным: никаких громких ссор, скандалов, ни шуму, ни волнений. Почему? Да потому, что там, где все остановилось, нет никакого движения, - там и тихо. Ехали-ехали, волновались, метались, страдали (или танцевали - все равно), а женились, - значит, приехали. Цель достигнута… в двадцать лет, заметьте, достигнута. Все сбылось. Конечно, можно выдвигаться по работе, приносить пользу обществу, но сейчас не об этом разговор: у них-то, у двоих, в их личной, объединенной жизни рука об руку, так сказать в волшебном мире их мечты, что? Станция прибытия. Слезай и сиди, куда приехал. Ничего не изменится, не сдвинется. Не нравится? Значит, сам дурак, не туда билет покупал - теперь терпи…

А мы вот бесились, не верили, что мы какие-то выродки-уроды… Я вынужден был соглашаться, потому что вижу - правда: нужно движение. Либо туда, либо сюда. Я-то на всякие компромиссы падок… Я и пробовал все как-нибудь сгладить. Так это еще хуже…

- Похоже, вы не очень-то себе нравитесь, а?

- Кто? Это я? - Олег до того удивился, что даже ткнул себя раза два пальцем в грудь, чтоб исключить возможность какого-нибудь недоразумения. - Я? А чему тут нравиться?.. - Он еще и плечами пожал и совсем замолчал.

Алексейсеич смотрел на него из-под полуприкрытых век довольно долго, с какой-то усмешливой симпатией.

- Плоховато ваше дело.

- Мое? - переспросил Олег. - Очень даже плоховато. Плоховатей некуда.

- Да… Секрет успеха дураков знаете в чем? Они себе нравятся. Очень нравятся.

- Вы шутите? А это ведь правда. Как-то действует. Заражает окружающих… - Олег вдруг радостно расхохотался и сразу сделался очень симпатичным.

Неслышно вернувшись домой, Нина стояла в дверях, не снимая пальто. Раскинутыми руками упершись в косяки, тихонько покачивалась взад-вперед на каблуках, недоверчиво и удивленно прислушиваясь, склонив голову набок, к плечу.

- Я-то мчалась как сумасшедшая, а у них тут веселье!.. Звонок сделал?

- Сейчас сниму. Надо отрегулировать кое-что.

- Ну-ка!.. Где это?

Нина нашла и нажала пластмассовую клавишу, двойной колокол грянул за дверью, в столовой, но звук был такой, будто бухнуло над самым ухом.

- Я и говорю - отрегулирую… нет, другой подберу.

- Лучше другой. Этим в Новгороде народное вече созывали, отдай ты его обратно, зачем у них взял?

Алексейсеич слушал начавшуюся их болтовню про Иоанна Грозного, Новгород Великий сначала с удовольствием, потом безразлично, вернее, невнимательно, как будто где-то близко ожидало его дело поважнее. Какое, он еще не знал. Он не заметил, как ушел Олег, как остался один, как вернулась потом в комнату Нина, уже переодетая, в домашнем старом платьице. Она его что-то спрашивала и ждала ответа. Он с трудом отвлекся от ожидания, которым был поглощен.

- Я о твоей этой Леле… Нехлюдовой почему-то несколько раз вспомнила. Ведь это странно, что ты можешь помнить такое… чего, собственно, ничего и не было. Чудная вещь память у человека. Правда? Ты слышишь?

- Да… - невпопад, медленно выговорил Алексейсеич. - Чудак был. Ходжа.

- Ты про что? Какой Ходжа?

- Ходжа Насреддин. Я.

- Твой любимый герой?

- Нелюбимый. Ну его к черту, похожи мы с ним, кажется… Ты что спросила? Память? - Он вдруг заговорил отчетливо, ясным голосом. - Она собирается долгими годами… как музей: уходящие вверх стертые ступени лестницы с железными перилами… кусок расколотой взрывом бетонной глыбы… обломок заката… женское лицо с улыбкой, полуприкрытой ладонью, занавеска окна, облитая лунным светом, божья коровка на детской шелковистой ладони… все в длинных сумрачных залах, под чехлами. Темно, паутина, пыль, и вдруг потянешь за край, соскользнет чехол, и открывается что-нибудь вот такое, не тронутое временем, встанет как живое перед тобой… А почему? Кто знает? Только не я.

- И ты после был красноармейцем? В пятнадцать-то лет? А потом?

- Потом я был безработным. С горя учился немецкому языку, а почему - не знаю… Просто шел по Невскому. Смотрю: курсы Берлиц. Все бесплатно. И мне давалось легко.

- Настоящим безработным? У нас? И долго?

- У вас. И у нас… Долго… "И плакал за вьюшкою грязной над жизнью своей безобразной…"

- У тебя начинается?

- Собирается… да… - рассеянно проговорил он.

На этот раз не обошлось домашними средствами, была долгая боль, путаница, прояснения и новые погружения в топкое болото беспамятства и отвратительно яркие, точные сны. Или не сны?

Невыносимая теснота давила его со всех сторон, ломила плечи и грудь, он протискивался, вжимаясь в узкий, все сужающийся проход, полз на животе, потом боком, в такой тесноте, что плечи застревали и надо было одну руку просовывать вперед, а сверху давила своей массой громада земли и камня, чью невыносимую тяжесть он чувствовал всей внутренностью, сердцем, грудью или еще чем-то, что било в набат, сопротивлялось, требовало, чтоб он повернул назад, потому что оно - это то, что в нем было, - знало, что погибает, и не хотело погибать, а он толкал свое сопротивляющееся тело все глубже в тесноту обвалившегося хода.

Временами он полупросыпался, понимая, что это тоже сон. На самом деле он лежит, как всегда, на своем месте, на трехэтажных нарах, упираясь подогнутыми коленками в перегородку, ведь он еще не бежал! Значит, никто за ним не гонится. Да, да, он еще не бежал! Ужас погони и подземной тесноты медленно его отпускает. Он просто лежит на своем месте в лагере, в своем блоке, и вот-вот ударит, точно железным прутом по голому телу, звон сигнального рельса, от которого вскакиваешь еще спящий, с закрытыми глазами, не успев проснуться. Рельс еще не зазвенел, длится последнее сонное мгновение покоя, а где-то, наверное, рука уже замахивается ударить, заколотить по подвешенному обрезку рельса, вышвырнуть тебя из твоего последнего одиночного укрытия сна в общий, реальный мир полосатых курток на ветреный простор аппельплаца, где ты, как голый в своей беззащитности, стоишь и часами трясешься от холода, стараясь не пошатнуться сам и помочь не упасть тому, кто стоит, сдерживая дрожь, в строю справа и слева.

Назад Дальше