Значит, я угодил еще удачно, в небольшой промежуточек между войнами и всякими бедствиями, и как раз когда семья переживала период расцвета. Очень недолго, правда. Мы, маленькие новые людишки, приходим на развалины прежних жизней. Возникают и сплачиваются семьи, роды, династии и империи, разрастаются, крепнут и приходят в упадок, остаются одни развалины неприступных феодальных замков, обмелевшие рвы зарастают зеленой ряской, и птицы пролетают через обезлюдевшие залы, точно стаи шустрых рыбок, проплывающие сквозь пробоины потонувшего корабля на морском дне. Так же возвышаются и приходят в упадок, гибнут незаметные семьи и династии в избах, угасают на хуторах и в переулочных домиках. Так и наша династия Калгановых, с родовым замком в квартирке с плюшевой мебелью, пианино и лампой над столом, рухнула под медленным, долгим натиском бедности.
- Вы совсем обеднели?.. И ты это до сих пор вспоминаешь?
- "Кто один день был нищим, тот нищий на всю жизнь" - и правда: голая бедность ранней юности не забывается, как первый настоящий голод, как первая любовь.
Наша бедность долгое время не была еще голодом, а только долгим, неотступным, сосущим недоеданием, мучением уличным морозом и комнатным стылым холодом и, главное, мучением унижением, какое у нас сейчас едва ли кто и поймет. Голодный и оборванный в толпе других голодных и оборванных чувствует не больше неловкости, чем голый в бане. А подросток в уродливо обтрепанном пальтишке, подросток - с его великим самолюбием и гордостью, с его жаждой быть красивым, талантливым, смелым, вызывать восхищение и любовь, подобно героям его возлюбленных книг, - пробираясь среди благополучной уличной толпы, чувствует себя, как будто с солнечного берега коралловой голубой лагуны мечтаний его вдруг вытолкнули в стылую слякоть булыжной мостовой Большого проспекта, Петроградской стороны.
Он совершенно не заметил, как перешагнул границу - перестал отвечать, говорить вслух и только лихорадочно горячо силился кому-то… вероятно самому себе, что-то доказать, объяснить.
Он давно уже совсем замолчал, только тяжело дышал, а ему казалось, что он очень отчетливо рассказывает, ведет за собой по знакомой до последних мелочей улице, по которой он сам не ходил очень давно.
Уходя в полубред как бы отъединенного от окружающей действительности, неуправляемого сознания, он перестал слышать, почти оглох. ЗДЕСЬ оглох, в комнате, но в то же время ясно слышал что-то ТАМ… На улице над дверью, он помнил, висели на железной штанге, поперек тротуара, над головами прохожих, громадные карманные часы, годные для великана. Тут, после уличного шума, воздух был полон тихой таинственной жизни, звуком тиканья сотен одновременно бегущих часов. Точно в волшебной траве стрекотало, звенело бесчисленное множество кузнечиков! Чуть слышно, мелко и торопливо семенили толпы карманных часов. Стены были покрыты резными ящиками и ящичками с циферблатами, они звонко, неутомимо, не в лад щелкали, размахивая медными дисками, длинные узкие футляры в человеческий рост стояли на полу, медленно, степенно размахивали, цокая за стеклом, длиннющими маятниками. Все, перестукиваясь наперегонки, раскачивалось взад-вперед на этих чудесных живых стенах, куда-то бежало. И торопливее всех метались туда-назад кружочки на коротеньких стебельках под раскрашенными домиками часов-кукушек с чешуйчатыми еловыми шишками гирек…
Этот, когда-то так поразивший его чудесный мир часового магазина сразу напомнил, что оттуда можно перейти на другую сторону, немного наискосок через перекресток улицы… Да, это он помнил так же ясно: тут было так тесно от ламп, что приходилось осторожно, стараясь ничего не зацепить, пробираться узкими проходами по дорожкам между их рядами. Это похоже было на оранжерею каких-то ламповых растений, цветов, лиан и кактусов, грибов, разросшихся в тропических джунглях. Сверху свисали громоздкие люстры со множеством отростков и веточек, лампы, распустившиеся зонтичными разноцветными абажурами, целая аллея зарослей: молодые деревца с тонкими стволами, со светящимися шелковыми кронами. Так же как тень обыкновенного дерева спасает, укрывает от солнца, эти чудесные деревца света спасают от темноты, думает он, но странно, что тут же все время почему-то бегут, непрестанно мерно тикая, торопливо стрекочут в своей неустанной погоне за ускользающим временем часы, целые стада часов, и, наконец, раздается первый легкий и звонкий удар заигравших курантов, и не успевает он замереть в воздухе, его нагоняет бой соседних часов, - все пространство заполняется беспорядочным гулом, разноголосым звоном десятков больших и маленьких часов, они бьют тягучими медленными ударами, поют тревожными медными голосами, и мало-помалу начинают возникать непросохшие после дождя, блестящие сложенные крылья двух коленопреклоненных ангелов, возникает ощущение высоты над землей и зловещие звоны чуждого мира: перекликающийся с разных концов над крышами притихшего старого города колокольный бой башенных часов, сливающийся с нарастающей болью в груди. Поднять бы тревогу, дать знать: "Она тут! Она уже пришла!" - но пошевелиться позвать он не может…
Через промежуток времени, неизвестно какой - у боли нет времени, он чувствует, что его поняли, помощь сейчас будет… Значит, кто-то за него ударил в набатный колокол! В великий, спасительный призывный колокол, помощь уже идет, он чувствует островок твердой земли у себя под ногами среди окружившего его со всех сторон пульсирующего океана боли, ослепительно вспыхивает во всех невероятно точных подробностях круг света зеленой лампы, и снова все, оказывается, мирно сидят за столом у самовара, и мама, заботливо придерживая черную шишечку медного крана, следит за бурлящей струйкой кипятка, с плеском льющейся, наполняя чашку с голубым ободком; все еще тихо в этой комнате, и теплый круг освещает этот вечер ее жизни, которой у нее оставалось всего два месяца с несколькими днями, так что, к великому счастью, она не увидит Алешку в болтающейся на костлявом теле тряпичной полосатой куртке лагерника, с выбитыми зубами, глубоко запавшими глазами и белым, как у мертвеца, носом - вот этого самого своего младшего, Алешку, чья голова едва видна над скатертью, так далеко он сполз, балуясь, со стула, чтоб удобнее было сосать прямо с блюдца… все это так же мгновенно, как явилось, ушло, но оставило свой след.
В пятом часу утра Нина, чутко дремавшая в кресле, уступила дежурство матери. Кое-как полураздевшись, повалилась в кровать и, ткнувшись носом между стеной и подушкой, заснула мгновенно, с великим облегчением сбросив с себя тяжкий груз утомительного бодрствования.
Однако будильник в ней не переставал работать, и часа через четыре она почувствовала: "Пора вставать". Она отдохнула и почти выспалась. Полежала минуту, прислушиваясь к тому, что делалось в комнате у отца. Там было, кажется, все благополучно. Звякнуло о край чашки горлышко пузырька, из которого - она определила по звуку - накапывали утреннее первое лекарство. Алексейсеич что-то говорил тихонько, едва слышно, в этом не было ничего тревожного. "Вставай, ленивая скотина! - сказала Нина. - Раз, два, три!" - и легко вскочила, брыкнула ногами, с удовольствием чувствуя, как весело, играючи повинуется ее молодое гибкое тело.
Она стояла под прохладным душем, понемногу все прибавляя холодной воды, и растиралась мочалкой, едва удерживаясь, чтоб громко не засмеяться от удовольствия, от бессмысленной радости.
Выключив фарфоровую рукоятку душа, она начала вытирать спину и плечи, бока и, дойдя до колеи, прикрутила все еще шумевший широкий кран и сразу насторожилась. Что-то было неблагополучно. Торопливо сунув ноги в домашние шлепанцы, запоясывая кое-как накинутый в рукава халатик, распахнула дверь. Так и есть: отец возбужденно разговаривал, быстро проговаривал короткую фразу, обрываемую прерывистым дыханием, замолкал и снова спешил дальше. "Опять пошел ораторствовать", - снисходительно сказала бы Нина неделю или две назад, но сейчас эти слова ей вспомнить было противно. Кроме того, в голосе возникал очень странный оттенок отчужденной рассудительности. Это еще откуда? Ничего подобного прежде не было.
Неслышно вошла в комнату отца, вытирая влажным мохнатым полотенцем лицо и шею.
Мать обернулась и беспомощно пожала плечами, увидев нахмуренные брови и сердито стиснутые губы дочери. Полотенце упало у нее из рук, свесилось с плеча до колен.
- …каменоломни… там уже близко были… заброшенные каменоломни… старинные, глубокие, как пропасть, каменоломни, нас туда… свернули с дороги и повели… только пришлось остановиться на последнюю ночевку в лесу… там уж совсем недалеко… на этой ночевке как раз все и решалось… лозунг: "Дальше не идти, с ночевки не выходить" … Всего в колоннах из лагеря вывели тысяч десять заключенных… может, двенадцать… каждый переход… сотни оставались на дороге… Да… не выходить с ночевки, а в том лесу набросано автоматов, мундиров черных эсэсовских… бросали солдаты… В горах взлетали какие-то ракеты, и в тысячу глаз все смотрели: чьи ракеты? Что они значат? Может, русские войска уже близко, подходят… у полуживых, у умирающих эти взлетающие цветные огни ракет стояли как небесное знамение спасения, отражаясь в глазах…
Волнение торопило и делало связной его через силу начатую речь, как вдруг он закашлялся, и, пока нетерпеливо отхлебывал из подставленной ко рту поилки питье, борясь с кашлем, жена поймала момент и настойчиво, мягко два раза, успокаивая, повторила:
- Ну вот, зачем волноваться, видишь, закашлялся!.. Тебя же там не было. Ты не был со всеми в ту ночь. Помнишь?
Поборов кашель, он движением пальцев сердито отодвинул в сторону, оттолкнул ее слова.
- Пусти… все равно, взлетали ракеты… и среди ночи еще уда-ударил в горах колокол… ночью - колокол! С какой-то горной колокольни, и все затаив дыхание слушали в тишине… умирающие перестали хрипеть, в оцеплении эсэсовцы замолчали, в горах звуки разносятся гулко… и эхо отвечает, далеко разносит… и радисты первыми поняли и всё узнали, что вызванивает колокол, повторяя и повторяя одно и то же: SOS!.. SOS!.. - сигнал последнего призыва на помощь с терпящего бедствие корабля; "спасите наши души", - вызванивал колокол горной колокольни, - значит, кто-то слышал или мог услышать про них, окруженных в темноте в лесу, на пороге каменоломни. Потом, издали, донеслись выстрелы… Удивительно странный это звук, когда пуля ударяет в колокол: чистый, звонкий… Эсэсовцы загалдели - им этот звук невыносимо будоражил нервы: как будто вспыхнули прожектора в ночи и весь мир увидел их и узнал будто, что они делают! Все тайное открылось!.. А время было такое… им хотелось, чтоб все было тихо… Шито-крыто… уже боялись оставлять следы… сдавали нервы… Колокол перестал звонить свое "SOS", а стал бить в набат. И вдруг еще другой колокол высоко в горах подхватил, и через минуту все расслышали, как справа и слева звонят… Там, в горах, старинных монастырей, церквушек много, и, наверно, этот звон бил по нервам палачей, и тут все, наверное, и решилось. В сознании людей. Последней каплей того, что долго копилось. Родилась вера у заключенных, а у конвоиров-эсэсовцев сломалась, рухнула их вера. В свою безнаказанность, силу, превосходство, вера в страх, который они внушают. Слепая, пьяная, изуверская вера, точно воображаемые, мифические эти бабищи Валькирии кровавых допотопных мифов, веявшие над толпами переодетых в черное лавочников, парикмахеров, конторщиков, в самом деле отлетели, покинули их, и те поняли, что покинуты. Из мрачных, устрашающих бестий снова оказались всего лишь напуганными приказчиками, сынками бюргеров и бауэров, одетыми в черные мундиры, запятнанными с ног до головы уголовщиной и всей мерзостью профессии палачей, надсмотрщиков, убийц и прислужников при пытках…
- Да, да, да, - успокаивая, отвлекая, теперь попробовала вмешаться и Нина. - Потом, потом мы поговорим, мы все это знаем по книге, ты устал, ты измучаешься…
Он не слышал.
- …Наутро они стояли, как всегда, цепью в своей черной форме, с автоматами, заряженными как всегда, сытые, отлично обученные убийству, а перед ними кашляла, пошатывалась, горбилась, топталась все та же измученная, голодная, подавляемая вечным страхом, рваная, полосатая толпа полулюдей-полускелетов. И эта толпа, эти толпы высохших, тощих, обескровленных, едва живых людей с глубоко запавшими глазами, еле ковыляя на больных, разбитых, негнущихся ногах, вдруг стронулась с места, с тихим стоном, с нестройным слабым криком, а через минуту с общим отчаянным грозным воплем, двинулась, пошла все быстрее. Люди прямо грудью пошли на строй эсэсовцев - все, что зрело в сознании долгие годы, дни и, наконец, эти последние часы рождавшейся общей веры воли к борьбе, все это, невидимое, вдруг нашло выход в действии, и сотни матерых охранников-эсэсовцев, бросая оружие, просто повернулись и кинулись бежать: они не верили больше в свои автоматы, удивительно, они даже не отстреливались, они бежали, хотя за ними никто не гнался… и сторожевые собаки бежали за своими хозяевами…
- Упустила! Опять это ты упустила! Зачем ты позволила ему об этом заговорить? Надо было сразу перебить, отвлечь, а ты упустила, потом его уже не удержать! - глотая злые слезы, Нина еле удерживала голос.
- Не смей на меня кричать! - отступая перед ненавидящим выражением ее лица, пыталась возмутиться мать.
- Ты не кричи, ты громче меня орешь!
Обе они стояли за закрытой дверью кухни и кричали друг другу в лицо. Сдерживая голоса, так, чтоб за дверью, даже в прихожей не слышны были их голоса.
Вспыхнула и разгорелась ссора. Большинство домашних ссор происходят вовсе не "из-за" чего-то определенного, а вследствие того, что накопляющийся каждодневно горючий материал взаимного недовольства, раздражения рано или поздно должен воспламеняться от случайной искры. Но на этот раз и причина была настоящая - Нина была уверена, что мать виновата, и ей действительно было жалко отца. Вызванный врач уже уехал, сделав все, что нужно, даже успокоил домашних, обещав: "Дня через два-три все вернется в норму. Но вы сами понимаете".
Они понимали, что "норма" - это то, как было до приступа, и ожидание какого-нибудь следующего, после которого все уже не вернется к норме.
Нина взяла себя в руки и заговорила холодно и спокойно. Чтоб звучало обиднее.
- Можешь кричать, мне все равно, а он все равно сейчас ничего не услышит.
- Он просто думает вслух, я не могу запретить ему думать, - мать быстро подхватила холодно-пренебрежительный тон дочери. - И не старайся меня поучать. Я чуточку лучше тебя знаю твоего отца. И знаю, как себя вести.
- Ничего ты его не знаешь. Ты только воображаешь!
- Зато ты его знаешь! За пять лет ни одного вечера дома не посидела!.. За пять лет ты с ним хоть раз поговорила?
Нина помолчала, сумрачно хмурясь.
- Не знаю, пять, или восемь, или три. Да. Мы давно не разговаривали. Очень давно. Даже не знаю когда… нет, раньше было, мы как-то общались. И вот только теперь… Я сама всегда стараюсь не мешать ему вспоминать. Ну уж не такое, что ты допустила: к каменоломням, и почему он вдруг к той ночи свернул?
- Не понимаю… Может, из-за Хохлова?
- Что Хохлова? - вскинулась Нина. - Ты ему про Хохлова напомнила? Сама? Вот и ясно! Ничего лучше не придумала. Не выносит он этого Хохлова, и я тоже! Не знаю почему.
- Что теперь разбирать? Хохлов в лагере был. В том же самом.
- Здорово разобралась!.. Хохлов-то был в лагере и в колонне, когда ее повели к каменоломням, был, а отца именно тогда, вот в ту последнюю ночь, уже с ними не было. Никакое это не воспоминание. Этот рассказ, как он описывал, освобождение - все правда и все в книжке написано. Он в книжке это прочел. Ты не слышишь, он даже готовые чужие фразы повторяет, вспоминает прочитанное!.. И тут именно есть что-то, чего он не допускает ни за что касаться. Тут пропуск. Пустое место! Вплоть до того, как он оказался у каких-то монахинь, контуженный… Ничегошеньки-то ты не знаешь и за всю жизнь не узнала, а теперь он уж никому не скажет… А у него на душе лежит… Я прямо чувствую: лежит камень какой-то. Ты так ничего и не почувствовала никогда?
- Нне зна-аю… Да-а… - неуверенно, недоверчиво, отрицательно покачав головой, запнулась мать. Подумала и пожала плечами, - Он с лестницы упал?.. Может, он смеялся… в шутку… да, говорил: свалился с лестницы, как… какой-то дурачок, но не женился на принцессе. Шутил.
- Клумпе-Думпе! Да?
- Клумпе… да, верно. Откуда ты знаешь? Клумпе.
- Сказка. Клумпе-Думпе свалился с лестницы, но все-таки женился на принцессе. А он, значит, неудачник: только свалился. И молчит.
- Мне сказки некогда было читать, - горько и уже совсем смиренно сказала мать, - Устала я. Устала… ох, как я устала ото всего, всего…
- Ложись отдохни, - равнодушно посоветовала Нина, - Я буду дома.
Он лежал без движения, но как-то неспокойно, ждал или готовился к чему-то, кажется, к новому приступу тоски и боли. Да, думал он, а чуда-то так и не произошло со мной, сколько ни вспоминай. Были только впустую в тщетном ожидании чуда растраченные годы.
Обыкновенная неудачная жизнь. Он повторил про себя несколько раз эти слова, и очень ему стало жалко себя, хоть плачь, и в этот момент, услышав, что он не спит, вошла жена. Нерешительно, встревоженно, странно близоруко вглядываясь, как-то сторонкой, она вошла, и он вдруг вспомнил, что последнее время она часто именно так входила, точно боясь, что вот ее сюда не звали, а она пришла, - и ему так стало жалко ее, что слезы навернулись на глаза, а уж этого-то давно с ним не бывало.
Он вдруг впервые за долгое время увидел ее ясными глазами. Увидел молодой и такой, как она сейчас входила в комнату. Это было то же лицо. Время только размыло четкость, блеск и нежность юности, но он узнавал оба эти лица, испытывал к ним все нарастающую жалость такой силы, что это уже переставало быть жалостью - становилось любовью.
- Тебе больно? - она порывисто шагнула к нему и со страхом взяла его за руку.
Ему и вправду уже было больно, но сейчас ему это было неважно, он ответно сжал ее руку, не зная, как назвать то, что в нем происходило.
Она опять переспрашивала про боль.
- Нет, не то… - губы у него болезненно нервно покривились в насильной улыбке. - Ничего… - бессвязно подбирая первые на ум пришедшие слова, - ничего!.. Вот и жизнь прошла… ты все боялась… а это ничего!
Она со страхом и горькой радостью поняла только, что он сейчас с ней, улыбается ей, прикрывая глаза, которые уже заволакивает пелена подступающей боли.
Потом он лежал, изо всех сил держа при ней на лице улыбку, как флаг над крепостью в знак того, что она еще не сдается. Лежал, вслушиваясь в каждое слово, в каждый шаг, пока жена собиралась на работу. Она и спешила и задерживалась, беспокоилась за него, то и дело заглядывала, нагибаясь к нему, всматривалась - он все улыбался. Она вздыхала, с сомнением говорила: "Ну-ну", начинала одеваться и опять заглядывала, невольно оттягивая отъезд, а он считал шаги и минуты, терпел, чтоб не помешать ей уехать со спокойным сердцем.