И здесь однажды на него взглянули огромные, изумительные пугливые глаза, которые впоследствии много раз возникали в его памяти. Высоко подобрав юбку, в воде стояла девочка; темная, загорелая рука неловко придерживала складки, край юбки спустился в воду и намок, превращаясь из голубого в темно-синий. Она было испугалась, когда из прибрежного лозняка вынырнул высокий мальчик, но тотчас в больших кротких глазах отразилось любопытство, готовое разрешиться смехом. Ноги, обнаженные до локтей руки - все было золотисто-коричневое; золотисто-коричневые волосы рассыпались по спине, и вся она в солнечном сиянии была золотая - явление неожиданное, непонятное. Глаза светло-зеленые. Никогда Алексей не видел таких глаз. Казалось, что из тростников выплыла русалочка, зеленоглазое дитя светлой волны, и ему удалось застигнуть ее прежде, чем она успела исчезнуть, растаять в легком тумане или плеснуть рыбкой по песчаному дну ручья. Мгновенье они стояли неподвижно, глядя друг на друга. Девочка склонила голову к плечу, и Алексей заметил на ее волосах мелкие капельки воды, как росу, в которой отражалось солнце. Он перескочил ручей и пошел своей дорогой, надолго унося с собой этот образ русалочки в каплях утренней росы, в светлой воде ручья, улыбающейся наивно и лукаво. Он не встречал ее больше и не знал, откуда она здесь взялась. Она была не из местечка - там он знал всех. Быть может, она пришла из деревни, но и там Алексей всех знал. Он думал именно так: русалочка, явившаяся на мгновенье одному ему, чтобы снова превратиться в речной тростник, колеблемый ветром, в играющую на солнце волну, в сверкающую серебром рыбку, в неуловимую красоту, скрытую от человеческих глаз, раскрывающуюся лишь на мгновенье и тотчас исчезающую. Запах тростника и мяты, разливающийся над рекой, это был ее запах - золотой и зеленой. И когда Алексей потом думал о любви, то видел не розовое лицо Варвары Александровны, а золотисто-коричневое личико незнакомой девочки, капельки воды на ее светло-коричневых волосах и зеленый блеск глаз, неожиданный и чистый, холодноватый в своей прозрачности. Это-то и была улыбка любви, далекий привет из сказочной страны, ничем не напоминавшей историю отца и матери, Варвары Александровны и Жирафа, рассказы товарищей по школе и разговоры рабочих на линии. Да, так было, так могло быть, но его, Алексея, где-то далеко ждет что-то радужное и необычное, о чем знает сердце и что изредка подает весть о себе вот этим запахом тростника и мяты, солнечным закатом, зажигающим пожар в небе, пурпурным и золотым листом, опускающимся к его ногам, и взглядом маленькой русалочки. Одно время это было как жужжание маленькой мухи, - Алексей никогда не видел ее, но вдруг, словно у самого уха, раздавалось это жужжанье, протяжный высокий звук, как дрожанье маленькой струны. Он прислушивался - то был привет из далекого края, в который вели заколдованные, невидимые двери. Нужно было знать слово, и двери распахнутся и впустят в страну чудес, счастья. Это случалось днем, на линии, случалось вечером, дома, и Алексей затихал прислушиваясь. Но всегда это была одна и та же мелодия - дрожащая высокая нотка, внезапно возникающая и так же внезапно замолкающая. Комар или мушка, - этого Алексей никогда не мог сказать. Крылатый вестник, невидимый посланец, несущий на прозрачных крыльях таинственные знаки и в однообразном звуке своей песни волшебные слова, которые нужно отгадать. Быть может, сегодня, быть может, завтра, а может быть, когда-нибудь в дни, которые идут, неотвратимо приближаются с каждой минувшей ночью, с каждой шпалой, уложенной на линии, с каждой субботней получкой, с каждым долгим воскресным утренним сном.
Мать старела теперь так быстро, что Алексей почти ежедневно замечал новые изменения в этом, таком знакомом лице, и только глаза блестели по-прежнему мягким нежным блеском. Обстоятельства сложились так, что работы у нее становилось все меньше. Заказчики уезжали или переходили к другим, помоложе, покупали готовые вещи в магазине, и все реже стучала машина, и все реже седеющая голова склонялась над шитьем.
Впрочем, Алексей зарабатывал теперь неплохо, хватало на двоих. И сам Алексей отнимал все больше времени у матери. Приходилось чинить пиджак, приготовлять еду, которую он брал с собой. Робко, даже немного испуганно, смотрела она на сына, подсовывала ему лучшие куски, расправляла блузу на спине, когда он уходил. Когда на улице раздавалась гармошка и гремели песни, мать вздыхала. Другие развлекались, пели, гуляли с девушками, а у Алексея не было на это времени. Он работал, как взрослый мужчина. Ей было жалко его, но она знала, что тут ничего не поделаешь, ничего не изменишь. Теперь Алексей распоряжался своей и ее судьбой, споры были бесполезны, да и какие тут споры? Она чувствовала себя все слабее, и страшный кашель все чаще сотрясал ее тело. Ночью она покрывалась холодным потом, и тогда ее волосы шевелились от страха: Алешенька останется один. Кто о нем позаботится, кто починит ему одежду, кто приготовит ему поесть? Слушая в ночном мраке ровное глубокое дыхание сына, она молилась словами давно забытой молитвы, обрывками вздохов, хаосом чувств и умоляла этого бога, веру в которого давно погасил в ней муж, чтобы он обождал еще немного, пока хоть подрастет ее маленький сын Алешенька, которому трудно будет без нее, одному, как перст, во всем этом огромном, непонятном мире. Чем она помешает богу, если поживет еще немного, слабая женщина, у которой никого нет на земле, кроме этого сына? Ведь Соня всегда была какая-то чужая, хитрая, практичная и всегда рвалась и в дому… Кололо в груди, мать прижимала слабые руки к больному месту и шептала свою тихую, горячую молитву. Нет, судьба не подарила ее за всю жизнь ни счастьем, ни радостью: она всегда была трудна и печальна, эта жизнь. И в родной семье, где родители едва сводили концы с концами и не могли дождаться, когда она, наконец, выйдет замуж, и потом с мужем, угрюмость которого угнетала ее; не принесла ей радости и дочь, хотя говорят, что дочь ближе матери, чем сын. И вот она чувствует, что жизнь кончается, что придется уйти от мальчика, не дождавшись, когда его можно будет оставить спокойно, с уверенностью, что он достаточно силен, что он справится с жизнью. Да, правда, он зарабатывал уже и на себя и на нее, но все же он был еще мальчик, и никто не знал этого так хорошо, как она.
Алексей тем временем перестал работать на железной дороге, он перешел к каменщику и работал вместе с ним в местечке и окрестностях. Они штукатурили дома, ставили печи. Здесь Алексей многому научился. Он узнал, что не всегда нужно торопиться. Усатый Ипполит говорил ему:
- Работаешь поденно - нечего из себя жилы тянуть. Действуй лопаткой помаленьку. Вот песню заведи, тогда лучше поймешь. Лопаткой под песню: "Разлука, ты, разлука, чужа-а-а-я сто-о-ро-о-на-а-а!" Вот так, помаленьку. А то за один день кончим, что толку-то! А так можно растянуть, и не бежать сейчас же искать заработка.
И Алексей мазал стены под медленный, тягучий мотив. На сердце оседала печаль, и хотелось плакать от этой разлуки, такой мучительной, трудной и неизбежной. С кем же и с чем разлука - Алексей не знал, и эта беспричинная грусть казалась ему сладостной и странной, как все далекое и непонятное. Что это такое - разлука? О какой чужой стороне пела песня? Белая известь медленно покрывала кирпичи, но Алексей забывал о том, что делает, ему казалось, что это делается только так, чтобы лучше пелось, и что белая известь как-то странно связана с далекой стороной и с печалью, которая сжимала сердце и щипала глаза, вызывая беспричинные слезы.
Но потом они получали новую работу, не поденную, а сдельную, и Ипполит, жуя в зубах конец длинного уса, объяснял Алексею:
- Тут уж "Разлука" ни к чему. Когда работаешь сдельно, надо петь другую песню, ну хоть "Ах вы, сени, мои сени". Ну-ка, попробуй. Нет, не так, живей, живей, парень, а то растянем работу, - глядишь, и своих не выработаем.
И Алексей пел веселую песню и махал лопаткой так, что известь брызгала из-под рук и пот проступал сквозь рубашку. Ипполит не горевал об этом.
- Что, взмок? Это ничего, давай, давай, скорей кончим - скорей деньги получим. "Ах вы, сени, мои сени…"
И Алексей ожесточенно штукатурил и ожесточенно насвистывал песенку. Она была веселая, быстрая, и Алексей чувствовал в ней страстный огонь, зажигающий кровь в жилах. Это напоминало ему состязание под яблоней - кислый сок на губах, кровь на деснах, веселый азарт. Он любил сдельную работу - быструю, торопливую, без отдыха, когда нельзя распрямить спину, потому что Ипполит тотчас начинал добродушно подгонять его:
- Эй, ты, это тебе не "Разлука", нечего на завтра оставлять.
Ипполит честно делился с ним заработком, отдавая, как уговорились, третью часть, и Алексей недурно зарабатывал. В это время он узнал также вкус водки, - Ипполит угощал его.
- Пей, пей, что ты морщишься, не девушка. И согреет и желудок очистит. Без водки, брат, трудно. И веселее с ней…
Однако в понедельник он приходил на работу мрачный, ставил возле себя ведерце с водой и пил не переставая.
- Гляди, какая ядовитая… Закуска, что ли, повредила… Селедка словно была свежая, да разве ее разберешь… Сохнет и сохнет в животе, как в печке, а напиться не могу. Знаешь что? Ты, Алеша, поработай немного один, а я прилягу на минутку. Чертовски голова болит.
Он ложился на груду кирпича или прямо на землю, подкладывал под голову мощный кулак и моментально засыпал; рыжеватые усы смешно подрагивали от храпа. Просыпался он в еще худшем настроении.
- Вот понедельник… Правду старики говорят, что это плохой день. Ни работать, ни спать… Плохой день…
- А вы бы не пили, - осмеливался заметить Алеша.
- Ты что же это, щенок, учить меня будешь? "Не пить"!.. Как же без водки? И греет, и веселее с ней, и желудок дезин-фи-ци-ру-ет. Без водки нельзя. Хитрые не пьют, а им как раз потому и не верят, знаешь? Водка… Ого! Молод ты еще. Тебе все равно… Будешь постарше, поймешь. Знаешь что, Алеша? Кончим на сегодня. Понедельник плохой день. Еще что-нибудь случится, на что нам это? Завтра как возьмемся, так аж пыль пойдет. А сегодня уж лучше не надо. Селедка была с душком, что ли…
Они собирали инструмент, и Алеша, пользуясь свободным временем, бежал по лугу к заводи купаться. Здесь речка разливалась шире, обросла высоким тростником, и можно было даже плавать. Со дна поднимался мягкий коричневатый ил и, как дым, клубился в воде. В тростнике шумели птицы, иногда обнаженного тела вдруг касалась мелкая рыбка. Алексей закидывал руки под голову и, едва заметными движениями ног держась на воде, смотрел в небо. Оно было без конца и без края, лазурное, насыщенное блеском. На лугах стрекотали кузнечики. Алексей дремал с открытыми глазами. Вода, переливаясь через грудь, приятно щекотала. Терялось ощущение действительности; он качался в прозрачной, теплой, насыщенной лазурью бездне. Высоко-высоко в небе парил на широко распластанных крыльях ястреб - темное, неподвижное пятно. "Видит ли он меня?" - лениво думал Алексей. И вдруг ястреб камнем ринулся вниз. Его заслонили верхушки тростника, и Алексей не мог рассмотреть, куда опустилась птица. Там была какая-то добыча, там теперь летели перья или шерсть, раздавался писк или крик, лилась на зеленую траву кровь. Но здесь ничего не было ни слышно, ни видно - тишина, зелень, лазурь. Алексею казалось, что он отделен от жизни огромной стеной, за которой что-то происходит, кипит, переливается, но он ничего не видит, не слышит, все это не для него. И вдруг он испугался, словно потерял что-то самое важное, забыл о чем-то, чего нельзя было забывать. Что же это было?
Пронизанный холодной дрожью, он вылез из воды и медленно побрел по лугам к местечку. Оно показалось ему маленьким и серым, маленьким, как никогда. Клейкая, сонная скука осела на сердце. Завтра опять работа, опять возвращение домой, и так без конца. А зачем? Видно, жизнь не приходит сама. Нужно пойти ей навстречу. Но куда и как?
На пороге дома он споткнулся, погруженный в свои мысли. И вдруг его поразила царящая внутри тишина. Дверь была отперта, - значит, мать дома. Почему же она не кричит по своему обыкновению: "Кто там?" Ему вдруг стало страшно.
- Мама!..
Она не ответила. Алексей быстро открыл дверь.
Мать лежала на кровати навзничь. Из уголка губ сочилась узенькая струйка крови, застывшая на подушке небольшим пятном. Она уже похолодела. Должно быть, умерла несколько часов назад.
Ничего не понимая, Алексей широко раскрытыми глазами смотрел на труп. Это была мать. Нос странно заострился, а в остальном лицо было обыденное, робкое и спокойное. Редкие полуседые волосы откинуты со лба. Бессильные, беспомощные руки разбросаны. Да, она была мертва - он не раз видел мертвых в бурные дни гражданской войны и знал, как выглядит труп. Но тут он не мог чего-то понять, охватить мыслью. Он знал, что она была больна, но это тянулось так долго, что стало обыденной вещью, почти привычкой, не обращавшей на себя внимания. Она кашляла, но ведь она кашляла всегда, сколько ее помнил Алексей. И никогда не было разговора ни о врачах, ни о лекарствах. А в этот день она встала утром, как всегда, проводила до порога. И вот теперь она мертва. Она умирала, быть может, как раз тогда, когда он, погруженный в лазурную бездну, покачивался на воде. И никого не было возле нее, она просто легла на кровать, и жизнь вытекла из нее кровью, тоненькой струйкой, сочившейся изо рта.
Алексей не знал, что делать, за что приняться, - на короткое мгновенье он вдруг почувствовал себя ребенком, слабым и беспомощным. Наконец, он пошел за соседкой.
Все было, как неясный сон. Умершую обмыли, одели в ее единственное черное платье, положили в гроб. Алексей шел за этим гробом, часто и неловко спотыкаясь. Соседки причитали. Варвара Александровна, постаревшая, посеревшая, принесла цветы. Она шла рядом с Алексеем за гробом и плакала, прижимая к глазам платочек. О матери? О себе? Соседки вздыхали и шмыгали носами. Ипполит помог Алексею донести гроб до могилы. Как он был легок, этот гроб!
Когда все кончилось, Ипполит взял Алексея под руку.
- Пойдем-ка, парень, а то тебе эти бабы жить не дадут. Посидим вдвоем, бутылочка у меня найдется.
Алексей медленно тянул из рюмки, вкус был отвратителен, но он не пьянел. Ипполит облокотился на стол.
- Как же ты думаешь жить, парень? Я бы на твоем месте продал барахло и перебрался ко мне. Чего тебе одному сидеть, у меня места хватит. Будем вдвоем хозяйничать, два холостяка.
Алексей сквозь мутное стекло голубой рюмки смотрел на свои пальцы.
- Нет. Я здесь не останусь.
- Ну да? Куда же ты пойдешь?
Неожиданно для себя Алексей сразу нашел ответ. Он никогда раньше не думал об этом, но теперь ему показалось, что это уж давно было решено и совершенно ясно.
- Поеду в город. На рабфак.
- Рабфа-а-к? - протянул Ипполит. - Как же, ведь у тебя и знакомых-то в городе нет.
- Это ничего.
- Работы теперь сколько хочешь, мы бы зарабатывали как следует.
- Поеду, - повторил упрямо Алексей.
Ипполит увидел сумрачный взгляд мальчика и махнул рукой.
IV
Общежитие помещалось в здании бывшего монастыря, и от древних стен веяло холодом и сыростью. В аудиториях было холодно и сквозняки гуляли, как ветер по степи. Обеда в столовке приходилось ожидать в большой очереди. Капуста и каша, каша и капуста… Они жили впроголодь.
А между тем все было. Перед гостиницей стояли лихачи, готовые в любой момент прокатить кавалера с барышней, позванивали бубенцы, за стеклянными витринами лежали груды булок и колбас, икра и рыба, овощи и фрукты. На прилавках магазинов лоснились соблазнительным блеском заграничные шелка, в ресторанах до рассвета пили дорогие вина. А каша в студенческой столовой становилась все жиже. И все-таки Алексей знал, что именно его мир, мир голодных рассветов и холодных вечеров, рваных сапог и рваных брюк, и есть подлинный победоносный мир. Когда он проходил мимо ресторана и ему приходилось сторониться перед лихо подъезжавшими санями, в которые садилась подвыпившая компания нэпманов, он улыбался. Пусть их, пусть их! Кончится эта собачья свадьба. Ему казалось, что это он разрешает, он позволяет им до поры, до времени разгуливать с самодовольным видом, пить, есть, шуметь в городе. Ему казалось, что он из милости терпит пока все это и что в любой момент он может покончить с их развеселым житьем. Это он, Алексей, худощавый рабфаковец в расползающихся сапогах, мечтающий хоть раз досыта наесться, был здесь хозяином, а не они.
Призраки старого мира заглядывали и в залы рабфака. Простуженный старый профессор, тщательно укутанный в шерстяной шарфик, взирал поверх очков на остриженные и растрепанные головы и ровным тихим голосом объявлял:
- Приступим к лекции. Не имея подготовки, вы, разумеется, все равно ничего не поймете, но программа есть программа. В сущности вам лучше было бы вернуться туда, откуда вы пришли, и взяться за честный труд. Слесарями, сапожниками, шоферами, как ваши родители, вы еще можете стать, но больше ничего. Для вас самих было бы лучше, если бы вы это поняли и извлекли соответствующие выводы. Но раз настали такие порядки, приступим к лекции.
Шмыгая носом, бормоча что-то в свой потертый шарфик, он рассказывал о новых, неслыханных вещах, открывающих двери в неведомый мир, о существовании которого Алексей до сих пор понятия не имел. И он, не обращая внимания на высказывания профессора, на его язвительные замечания и ехидные взгляды, поглощал знания, которыми тот располагал и которые, как бы на ветер, бросал в толпу ребят, прибывших сюда из деревень, местечек и фабричных поселков. Нет, профессор не прятал от них своих богатств, он был слишком убежден, что до них все равно ничего не дойдет, что они ничего не сумеют уловить.
И тогда, словно отцовский голос, звучало в сердце Алексея страстное, стремительное веление: учись! Были необыкновенные, прекрасные книги, были области знания, не знакомые раньше даже по названию, и было стремление вперед - учиться, учиться, иметь в руках оружие, стать в ряду тех, кто строил новую, великолепную жизнь, жизнь свободы и счастья, за которую погиб отец, за которую погиб Максим. Быть не зрителем, не пассивным объектом, а одним из тех, кто действует, создает, помогает, прорубает дорогу к солнцу.
Простуженный профессор был не один - многие походили на него. Они привыкли к другой аудитории и не верили, что головы рабочих и крестьянских детей могут в год или два справиться со знаниями, на обладание которыми молодежи из интеллигентских семей давали раньше восемь лет.
Но они справлялись. Явно справлялись. Часть отсеивалась, остальные шли вперед, и их усилия были больше похожи на борьбу за существование, чем на обычную учебу. Как бичом подгоняло пренебрежительное отношение преподавателей, которые не снисходили даже до того, чтобы скрывать от учеников вход в сокровищницу науки. Как бичом подгоняла страстная жажда - скорее, лучше узнать, взять жизнь за горло, сделать ее послушной, покорной.
Алексей страдал от недоедания и холода не меньше остальных, но его сильнее, чем других, подгоняли самолюбие и жажда знаний. Он жил в упоении. Жил, как в лихорадке. Боролся с голодом, холодом, со сном и утомлением, как со смертельными врагами, и побеждал их. Да, теперь он знал, теперь убедился, что это не детские предчувствия, что вот теперь во всем великолепии открывается ему дикий и горький, неописуемый вкус жизни.