- И мне было очень хорошо с вами.
- А может быть, все же существует любовь? - спросил Николай резко и, когда она замялась, настойчиво переспросил: - Неужели нет?
- Для кого как, - уклончиво ответила она без прежней мягкости в голосе и чуточку раздраженно. - Я имела в виду только себя. Я знаю товарок, которые сходят с ума от любви... Никто не мешает и вам последовать их примеру. Найдите, полюбите, зачеркните мои предубеждения. Ого, мне пора, прощайте! Выходите первым и побыстрее, чтобы не дразнить соседок по квартире. А я за вами... Подождите меня на улице.
Утренние сумерки рассеивались медленно из-за тумана. За ночь температура снизилась. Лужи подернулись тонким ледком. Последние, еще не опавшие листья потемнели и съежились. Бурлаков спиной почувствовал холод. Прорезиненный плащ, казалось, сразу промерз и больше не грел. Пришлось обмотать шею материнским шарфом и поглубже натянуть кепку.
Аделаида вышла в шубке серого смушка, в меховой шапочке и закрытых ботинках. На ее лице не осталось никаких следов бессонной ночи. Она снова была другой - такою, какой всегда появлялась на людях. С самым решительным видом она попросила не провожать ее до фабрики.
- Вы представляете, какие пойдут сплетни? Утром вдвоем. Нет, попрощаемся здесь.
В армии, в тусклых буднях казармы Николай думал об Аделаиде возвышенно. Вокруг ее имени возник ореол. Самое заветное время - сразу после полуночи, на дневальстве в конюшне, после обхода дежурного по полку. В этот час он писал Аделаиде письма. Столиком служила деревянная лопата, протертая досуха пучком соломы и положенная на колени. Далекая девушка в меховой шубке или с локонами, рассыпавшимися по оголенным плечам, властно входила в этот тесный мирок. Исчезали звучно жующие кони, запахи аммиака и потной шерсти. Забывалось все: и завтрашняя сверхранняя побудка, и пронзительный голос трубы, и истошные крики дневальных, манежная езда и стрелковые занятия, вольтижировка и зубрение уставов...
Вначале Аделаида отвечала ему неаккуратно. На листочке, а то и на четвертушке. Крохи внимания, а лучше сказать - снисхождения. Отвечать ее заставляла пылкость его пространных писем. Потом переписка разладилась, а на третьем году, когда Бурлаков, поддавшись на сатанинские увещевания Арапчи, остался на сверхсрочную службу, Аделаида написала ему совсем короткое письмецо, намекнув о перемене, происшедшей в ее жизни. Продолжать переписку было неудобно.
Теперь Бурлаков шел к ней, готовый к любой неожиданности. Аделаида была замужем, только так можно было понять ее намек. Кто ее муж, Бурлаков, конечно, не знал. Его потянуло к ней, и он не мог справиться со своим желанием. В конце концов будь что будет! Он долго готовился к тому, чтобы появиться перед нею другим человеком - не тем деревенским увальнем, которого она проводила в тот памятный для него октябрьский день. На нем была шинель, перешитая в дивизионной швальне, с обшлагами, достигавшими локтя; раздвоенные концы отворотов изнутри были отделаны синим сукном. Сапоги сделаны на заказ из хрома, тонкой и эластичной кожи, невыразимо ярко сверкающей от ваксы. Обычные деловые шпоры из твердой стали сменены на щегольские, с малиновым звоном колесиков. Он купил их в магазине Военторга и дополнительно отникелировал в мастерской у одного из потомков Хаджи Мурата. Этот потомок великолепно владел искусством закалки боевых клинков и чеканкой по драгоценным металлам.
Вот таким щеголем полкового масштаба должен был предстать Бурлаков.
Не без волнения прикоснулся он к черной пуговке звонка и, нажав два раза, как рекомендовала вывешенная на дверях табличка, услышал дребезжание звонка в самой глубине коммунальной квартиры.
Через две-три минуты пришлось позвонить еще раз. За дверью послышались шаги и чей-то незнакомый женский голос:
- Аделаида, к вам. Два звонка!
- Не понимаю. У Сержа - свой ключ. - Это был голос Аделаиды. - Мог ли он его забыть?
Звякнула цепочка, скрипнули петли. Дверь приоткрылась на длину цепочки, и при мерклом свете лампочки, ввинченной в лестничном пролете у самого потолка, Николай прежде всего увидел ее волосы и настороженные глаза.
- Николай?! Вы? - Аделаида пропустила его в коридор. - Так неожиданно!..
- Прежде всего - здравствуйте! - Она слабо ответила на его рукопожатие. - Я еду домой через Москву и решил заглянуть к вам.
- Проходите, проходите. - Она пожала плечами. - Надо было предупредить, позвонить хотя бы... Вы меня застали в таком виде, врасплох...
- Позвонить? У вас есть телефон? Как в штабе полка? - Он попробовал отделаться шуткой. - Темный армеец! Отстал, отвык...
- Вы только не обижайтесь, Коля, - голос Аделаиды стал мягче. - Вы знаете о моих переменах...
- Если неудобно, я уйду.
- Нет, теперь уже поздно. Придется дождаться Сержа. У нас такие соседки. Им ничего не стоит самым вульгарным образом все истолковать...
Она провела Николая в знакомую ему комнату. Многое в ней изменилось. Со стен исчезли фотографии жокеев в камзолах и призовых рысаков.
Низкие кресла были обтянуты пестрой тканью с неопределенным рисунком. Туркменский ковер на полу, оттоманка, мусульманский светильник в углу - такие бывают в мечетях, и запыленный аппарат для кальяна. Все это придавало комнате восточный колорит и, очевидно, отвечало вкусам загадочного Сержа.
Пока хозяйка переодевалась, Николай имел возможность поразмыслить. Он сравнил родительскую, избу с этой квартирой, полезные в обиходе предметы - с этими вещами. К чему старый светильник, если есть электричество? Зачем эти высокие кувшины, исписанные иероглифами бамбуковые палки? Ведь на все это истрачены деньги. Дома, бывало, покупка чугуна или сковородки обсуждалась по нескольку дней кряду. Пропажа ведра или веревки вызывала столько волнений, столько взаимных упреков... Сейчас родители задумали приобрести корову, без нее невозможно прокормиться. Сколько писем, тревог, расчетов... Николай невольно потянулся к карману, в нем было зашито двести рублей. Протест поднялся в душе Николая и отрезвил его. Нечего робеть и считать себя ниже...
- Что с вами? - Аделаида присела напротив Николая.
- Со мной? Ничего...
Он видел ее колени, остро чувствовал запах духов и еще какой-то запах - не то барбарисовых конфет, не то помады.
- Нет, вы изменились, стали строже ко мне. - Она наклонилась и притронулась к его руке, туго охваченной в широком запястье манжетом темно-зеленой военной рубахи.
Теперь, когда она наклонилась, он видел желобок на ее груди, теряющийся в розоватом шелке, и опять ее полные, округлые колени, обтянутые тонкими чулками.
- Вы где покупаете такие чулки? - неожиданно для самого себя спросил Бурлаков, чувствуя, как зреет в нем глухое раздражение.
- Вы заметили? - Она оживилась, провела ладонью по ноге от щиколоток до колена. - Это они... - махнула куда-то в сторону головой. - Серж достает. Мой... муж. Фамилия его... Коржиков. Мы не расписывались с ним, зачем? Потом такая бесцветная фамилия... Аделаида Коржикова. Очень шикарно...
Она закурила от зажигалки и задула огонек, выпятив нижнюю губу. Пожалуй, она не подурнела за это время; ее яркая зрелая красота, вероятно, по-прежнему дурманила головы мужчинам. Но она стала хуже в чем-то другом. Все в ней было чужое, деланное, неискреннее.
Она задавала вопросы, но была невнимательна к его ответам. Казалось, ее голова была занята чем-то другим. Отсюда настороженность, забывчивость, сухой смех.
Чужая? Да, вероятно, так. Стоило ли думать о ней, чего-то ждать! Пропала детскость, когда-то отличавшая ее от многих; она казалась старше своего возраста, и это не вызывало в нем жалости.
- Неужели вы думаете поселиться в деревне?
- Если найдется работа, да.
- И вас не тянет в город?
- Опять-таки все дело в работе.
- Вы думаете служить?
- Нет... Работать.
- Неинтересно! - вырвалось у нее.
- Работать неинтересно? - Николай пожал плечами. - Не понимаю.
Аделаида решила перевести разговор.
- Что у вас на петлицах?
- Треугольники.
- Вижу. Два. Это считается много?
- Не знаю, для кого как. Мне вполне хватает, - сухо ответил он и, посмотрев на призовые часы, врученные ему самим комдивом за отличную рубку, сказал: - Мне пора.
Она поднялась вслед за ним, погасила папиросу.
- Вы, вероятно, голодны. Поужинали бы с нами. Серж должен вот-вот прийти. Но если вы спешите...
- Тогда вы не смеете задерживать?
- Зачем вы так, Коля? Не обижайтесь на меня. Ведь мы старые друзья... - Она насторожилась, не закончив начатой фразы, и вышла из комнаты.
Через неплотно притворенную дверь из коридора донесся недовольный, приглушенный голос мужчины:
- Хорошенькое дело!.. Вошел... шинель... Надо было меня предупредить...
Коржиков вошел в комнату вслед за Аделаидой, с покоряющим радушием встретил поднявшегося к нему навстречу молодого человека. Он потряс протянутую ему руку и вслух восхитился этой "армейской мозолистой рукой, умеющей крепко держать пролетарский штык и саблю". Сам Коржиков был внешне неприметный человек, среднего, а может быть, и низкого роста, с сутулой спиной, с плоскими серыми щеками и вставной верхней челюстью, отчего его улыбка как бы носила фарфоровый оттенок.
Коржиков умел расположить к себе своей способностью сразу "находить контакты". Если какой-нибудь человек собеседнику не нравился и он о нем дурно отзывался, Коржиков глубокомысленно поддакивал, говоря с самой подкупающей искренностью: "Да, да, как вы его верно разгадали! Ведь этот субъект и во мне вызывал странные ассоциации... Вы удивительно точно разгадали его". О том же человеке он мог высказать и совершенно противоположное мнение, лишь бы "найти контакт". Никто из сослуживцев не избежал чести быть обласканным Коржиковым, и при выдвижении Коржикова ни у кого не поворачивался язык назвать его подхалимом или карьеристом. Неуловимость его общественного лица иногда ставила в тупик представителей так называемых инстанций. Его пытались исследовать чуть ли не лабораторным методом, но ничего предосудительного в его микроструктуре не обнаружили. И это происходило не только потому, что в родословной бабушек и тетушек царил полный социальный порядок, а прежде всего потому, что он умел "войти в контакт" с любыми диаметрально противоположными взглядами и на общую политику, и на жизнь, и на значение отдельных личностей. Таков был Коржиков. Окажись он хоть на минуту не на высоте, и пропало бы его положение, а не только запыленная аппаратура кальяна или ориентальный светильник в его комнате. Здесь не мешает сказать, что, по преданиям летописцев, известных только Сержу Коржикову, в его светильнике когда-то плавали фитили в человеческом жире, натопленном деспотом из трупов опальных и зазнавшихся приближенных.
- Я никогда не бывал на Востоке дальше Тифлиса, дорогой мой Николай, но всеми фибрами души предан Востоку, хотя и опасаюсь его загадочной неразбуженной силы, - уверял Коржиков за графином разбавленного спирта и бережно вскрытыми шпротами. - Каждая вещь с Востока для меня не просто красивая вещь. Это реликвия, символ, шарада... Отец Адели был наездник, в этом тоже есть тайный смысл. Вы кавалерист - разве вы не видите незримые нити, которые потянулись к нам от всадников с раскосыми глазами и арканом у луки седла?.. Вы знаете, где родник их мужества и ярости? Не знаете? Я расскажу. Воин-монгол мчался по степям, ведя трех лошадей в поводу. Когда его горло пересыхало, он не искал колодцев в безводных пустынях. Он прыгал с седла, вскрывал ножом набрякшую вену коня и припадал к горячей, живой струе крови... Он вытирал усы и губы полой халата, снова бросался в седло и мчался как ветер. Нас, русских, боятся хилые интеллигенты Европы, ошибочно считая, что мы и есть Восток. Нет, нет! Надо объяснить им: Восток далеко за нашей спиной. Когда он созреет, из нас тоже натопят сала для таких вот светильников...
Какая-то сумасшедшинка появилась в глазах хлипкого Коржикова, смех становился неестественным и злым, лицо было как маска.
Казалось, он нарочно разыгрывает Николая, считая его наивным парнем, и насыщает его нелепицами и бредом. Но здоровый ум Бурлакова не мог поддаться на такие противоестественные соблазны. Вначале в нем зажглось любопытство, но и оно погасло в конце концов. Ему стало скучно и противно. Какая-то алчная зависть к степным дикарям, противоестественный восторг при рассказах о трупах и крови вызывали отвращение. Николай попросил Коржикова оставить в покое монголов и пощадить невинных лошадей.
- Тогда не было шпротов, - Коржиков захохотал, поднял вилку с насаженной на нее темно-коричневой промасленной рыбкой, - не было спирта-ректификата и отсутствовали карточки на основные виды продовольствия. Темники Тамерлана не знали пятилеток... За здоровье здоровой стихии, Коля! Дай я тебя поцелую.
Николай отстранился.
- Не надо...
- Гребуешь мной? - Коржиков издевательски подчеркнул простонародное слово.
Бурлаков это понял, и его лицо налилось кровью.
- Нет, я не брезгую, а просто противно слушать. При чем тут пятилетки?
- Коля, ведь он пошутил, - вмешалась Аделаида. - Хотите, я с вами выпью на брудершафт? Можно, Серж? Разрешаешь?
- Тебе я все разрешаю... Если хочешь, ложись с ним спать. Благословляю...
Аделаида нервно рассмеялась и, придвинувшись к столу вместе с креслом, разъединила мужчин. Глаза ее выдавали тревогу. Ей совсем не было весело.
Коржиков прикинулся пьяным. Прихлопывая ладошками по ручкам кресла, он забормотал что-то невразумительное о каких-то людях, которые стоят с кнутом перед опасным и мускулистым зверем. Затем, искажая слова, запел "Варшавянку".
Вскоре он затих, запрокинул голову и захрипел.
Бурлаков поднялся.
- Прощайте. - Он протянул руку. - Вероятно, мы уже никогда не встретимся.
- Почему же? - Она стояла рядом с ним, дыхание их смешивалось. - Я буду рада видеть вас, Коля.
- А он?
- Это вас не должно беспокоить, - сказала она отчужденно и отняла руку. - Вы остаетесь в Москве?
- Нет... Уезжаю в деревню...
- Я завидую вам. - Гримаса боли появилась на ее красивом холодном лице. - Как это хорошо - иметь родителей! Когда их нет, приходится идти напролом, спрятаться не за кого.
- Вам нелегко? - спросил Николай, еле выдавливая слова.
- Да. Заметно?
- Я заметил...
- Пусть вам лучше будет в жизни, чем мне, - произнесла она и прикоснулась ладонью к его щеке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Удолино - небольшое село о двадцати - тридцати дворах, в семидесяти пяти километрах от столицы. И хотя до Москвы рукой подать и поезда ходили часто, Удолино оставалось глухим селом, без электричества, без кино и других достижений эпохи. Восходы и закаты - вот табельная доска крестьянина; от рассвета до густых сумерек бесконечный строй забот.
Революция запомнилась в Удолине погромом помещика и братоубийственной дележкой земли. Мироеды, подогревавшие страсти, теперь были ликвидированы вместе со всеми своими семейными корнями, отправлены в Сибирь или на Урал. Межи перепахали, отвели неказистых лошаденок в общую конюшню, на ветреный бугор, стянули плуги и сохи в один двор, туда же и бороны. Вначале район прислал в артель трактор "Фордзон", потом от него отказались из-за прожорливости машины и частых поломок. "Фордзон" доконали бугры и земля, которую проще всего не пахать, а обжигать из нее кирпичи.
Две войны, до фундамента потрясшие государство отошли далеко-далеко. Во время гражданской войны ни один бризантный снаряд не упал здесь, ни одной крыши не сгорело, ни одной пули не просвистело. Село оставалось все таким же бедным и затерянным, и не мудрено, если молодежь без угрызений совести уходила в Москву.
В Удолине жила семья Бурлакова - родители и молоденькая сестренка Марфа. Старшие сыновья погибли на фронте: Максим, артиллерийский фейерверкер, - на Икскюльском предмостном укреплении, сражаясь против немцев; второй, Степан, совсем еще юноша, - под Бутурлиновкой, сражаясь против русских офицеров-корниловцев. Фотографии сыновей висели на почетном месте, ближе к "святому" углу, и лампада скудно освещала их обычные, ничем не приметные лица. Все же войны не прошли стороной, как писалось вначале. И сам отец, Степан, носил в войну крестик вместо кокарды - попал в ополчение, охранял мосты и виадуки.
За шестьдесят с лишним лет немало пришлось испытать Степану и Антонине Бурлаковым. Начнешь вспоминать, и слушать не станут. У каждого своего горя с избытком. Россия... Конца-краю нет ни России, ни заботам. То войны, то дали землю, то снова сложили ее в общую копилку, то вручили серого коня с барской конюшни; но не успели полюбоваться на него и расчесать ему гриву, как предложили отвести на ту же конюшню. Поэтому и сник Степан Бурлаков. Глаз у него теперь прищуренный, недоверчивый, запер себя на замок, больше вздыхает и молчит. Его не пугали уже никакие новшества. Хуже не будет! Плакаты, расклеенные в правлении артели, звали в атаку, вперед; назывались разные враги, им, казалось, ни дна ни покрышки.
Единственно надежное - картоха и морква. Она опора в сумеречное межвременье, когда, как ни напрягай зрение, даже из-под ладошки ничего не увидишь. Круг жизни невольно сомкнулся вокруг своего клочка земли, возле дома. За ветхим плетнем сохранилось свое удельное княжество, свои тылы и резервы. В городах хлеб выдавали по карточкам, в деревне жили своим. Великое строительство высасывало людей, деньги, продукты. Мылись золой. Заваривали малиновый плиточный чай. Сахар меняли на яйца. Неразбериха творилась в торговле, хотя ее и называли самой культурной. Два-три куска ситца на полке именовали не товаром, а фондом. Фонд промтоваров. Фонд мясосдачи.
Корова снова стала центром вселенной. Она крепко вошла в тот же завороженный круг. Если смотреть правде в глаза и отказаться от ханжеских оценок явлений, корове-кормилице надо отвести первостатейное место в труднейшие годы свершений. Диплом инженера или будущий маршальский жезл иногда зависел от презираемой на словах индивидуальной крестьянской коровы.
У Бурлаковых в этом году случилось несчастье. Корова-ярославка, надежная опора семьи, объелась на весеннем лугу дурной травой, опухла и сдохла. Ее не успели прирезать, не сумели в нужную минуту отыскать ветеринара. Мясо переварили на мыло, шкуру сдали государству по твердой цене. Из-за недостатка каустической соды мыло вышло плохое, черное и мягкое. Разобрали его почти задарма. Чтобы купить корову, пришлось самым жестоким образом урезать себя, попросить сына о помощи и, не дожидаясь весны, подготовить к продаже мешков двадцать картошки. Весной, по первой траве, корова вздорожает не только в Подмосковье, но и в Калужской области, куда еще зимой задумали поехать за коровой старики.