III
Шли годы, и каждый год, по заведенному порядку, в черный лакированный дубовый гроб с медными ручками Дарья Семеновна ссыпала сушеную вишню. Петр Афанасьевич стал уже председателем архивной комиссии, не очень заметно старея на вид, а восьмеро его племянников и племянниц росли и заполняли собою все больше и больше места в его доме.
Они должны бы были звать его дядей, но как-то так повелось, что начали все как один называть его "дедушкой", и он принял это, решив про себя, что так, пожалуй, гораздо лучше, - так у него являлось как бы прямое потомство: восемь корней, как бы им самим пущенных в недра Земли.
"Каменный век" старших прошел без увечий для них и для младших; Петр Афанасьевич замечал, что у младших он не затянулся: они ведь поглядывали на старших, а те стали уж гимназистами средних классов, начинали уже с достоинством носить свои синие мундиры и стеснялись надевать на спину ранцы из тюленьей кожи.
Признав, наконец, полезным для них, если будет обедать с ними за одним столом, Петр Афанасьевич ввел это новшество, причем требовал, чтобы кто-либо, кого он назначал сам, читал для всех молитву перед обедом и после обеда.
Он зорко следил за тем, как кто из них держит ножи и вилки, и не уставал делать им замечания. Он спрашивал их поочередно, что у них проходилось в классах и как кто отвечал, если его вызывали. В эти часы он чувствовал себя действительно дедом, патриархом большой семьи.
Что его самого втайне изумляло, это то, что у них кое у кого начинали появляться способности, которых даже и не предполагал он в них, когда были они малышами. Так, старший, Коля, почему-то начал хорошо петь сначала альтом, потом, когда переломился голос, тенором и играть на скрипке. Следующий за ним, Вася, отлично декламировал стихи, а старшая из девочек, Ксения, оказалась лучшей в своем классе по математике, что даже казалось ему необъяснимым: ни его брат, ни он сам большими способностями к математике не отличались. Петя, его заочный крестник, почему-то вдруг начал искусно чертить географические карты, которые обыкновенно задавались на дом в каждую четверть года учителем истории и географии Ищейкиным, которого гимназисты за его толстый и малоповоротливый язык звали Телком.
Карты требовалось сделать не менее искусно, чем в атласе, для чего покупалась ватманская бумага и акварельные краски. У Пети карты выходили почему-то сделанными со вкусом, и Петр Афанасьевич наблюдал, как подражает ему в этом вторая по старшинству из девочек - Надя.
Открывая те или иные способности у молодых Невредимовых, Петр Афанасьевич склонен был думать, что и у него самого появляются дремавшие втуне десятки лет способности педагога, и своим беседам с ребятами за обедом придавал большое значение, точно перед ним был и в самом деле какой-то класс. Он даже обдумывал иногда, что бы такое сказать за обедом, на что направить внимание, чтобы это принесло свою долю пользы для старших или для младших.
Вдруг возьмет и скажет загадочное слово:
- Белуджитерий!.. Гм, да, белуджитерий, - что это может быть такое за штука, а?
И смотрит выжидательно то на одного, то на другого из старших, а потом начнет сам объяснять, каким было допотопное животное белуджитерий, и кстати скажет, что мамонты водились в ледниковый период в Крыму и что не один полный скелет мамонта был здесь найден учеными.
Мамонты его самого очень занимали, так как недалеко от города найдена была пещера, полная мамонтовых костей, причем все трубчатые кости были разбиты каменным молотом.
- Значит, что же выходит? - торжествующе обводя глазами племянников, говорил Петр Афанасьевич. - Выходит, что была у первобытных людей не иначе как кухня, а? Кушали мамонтовую говядину!.. И, должно быть, ничего, на пользу им шло. А вот в Сибири, пишут, был такой случай: нашли целую тушу мамонта во льдах ученые. И вот один, - молодой, конечно, старый бы себе этого не позволил сделать, - вдруг и говорит: "Мамонт вполне сохранился, в леднике пролежал столько-то там десятков тысяч лет, и шкура на нем цела, - не иначе что его льдом накрыло, оттого и погиб, а не то чтобы от болезни какой… Дай-ка попробую котлеты из его мясца съесть!.." И по-про-бовал!.. Так что его потом врачи насилу выходили. Закаялся после того мамонтов кушать!
Так как старшие, поступив в гимназию, проходили уже древнюю историю, то дядя, упорно борясь за обедом со всем, что нужно было долго жевать, спрашивал их:
- А что, зубные врачи в древнем Египте были?.. Не знаете? Плохо же у вас историю проходят… Не только были, но даже золотые коронки фараонам делали… А я вот и теперь никак не соберусь зубы себе вставить…
И, вспоминая, что он - нотариус, хотя и бывший, спрашивал:
- А нотариусы в Вавилоне были? Тоже не знаете? Надо будет вашему учителю истории написать, что так преподавать предмет не годится… Были нотариусы, как и теперь, писали купчии-мупчии, как татары говорят, и всякие прочие акты на глиняных дощечках. Целые библиотеки таких дощечек остались, и вот (это торжественно) читают их теперь ученые!
Ученые, впрочем, упоминались им за столом очень часто, но происходило это неизменно в связи с салфеткой, которую Дарья Семеновна так же очень часто забывала класть рядом с его прибором.
Петр Афанасьевич объяснял, разумеется, такую устойчивую забывчивость тем, что поди-ка попробуй накрыть стол на десять человек: сколько тарелок, ножей, вилок, ложек надо достать из буфета и разместить что куда, а тут еще вдруг и салфетка!
Он пробовал просто напоминать об этом, но на другой же день опять не было салфетки. Тогда он придумал сложный подход: с самым серьезным видом, как будто приготовясь говорить об индрикотерии или бронтозавре, он произносил:
- Многие ученые утверждают, что сал-фет-ка - предмет первой необходимости за столом, но другие ученые яростно отрицают это.
Этот подход возымел действие, однако не больше, как на три дня, потом вдруг оказалось, что Дарья Семеновна опять позабыла положить салфетку.
Тогда вдохновенным голосом начал Петр Афанасьевич снова:
- Многие ученые утверждают, что…
- Ах, голова у меня совсем затурканная! - вскрикнула Дарья Семеновна и пустилась искать салфетку.
Все-таки и после того, непостижимо уж почему именно, нет-нет да и приходилось Невредимову пускать в дело "многих ученых, утверждавших" и "других, которые яростно отрицали".
IV
Привыкший ко всякой "письменности" за долгое время своей работы нотариусом, Петр Афанасьевич не только вел чисто бухгалтерскую книгу расходов, чтобы, как он говорил, "не обанкротиться" и "в порядке держать бюджет", но еще и для себя самого ввел строгий режим, ссылаясь при этом на Канта.
- По Канту, - говорил он Дарье Семеновне, - философ такой был, - горожане поверяли свои часы: раз Кант вышел гулять утром, значит, семь часов… А вставал он в пять ежедневно… Вот что такое режим! Только благодаря строгому режиму Кант до восьмидесяти с лишком лет и дожил, а то куда бы ему: хилый был!
Слова "бюджет" и "режим" стали любимыми словами Невредимова. В режим поверил он, как в средство прожить по возможности подольше, чтобы успеть поставить на ноги всех птенцов брата, однако и бюджет нужен был для той же цели, и он деятельно вникал во все статьи расхода.
Когда он был во власти страха смерти, то просто отписался от всех хлопот и забот, сделав этих птенцов в духовном завещании своими наследниками, теперь же, одержимый твердым намерением прожить как можно дольше, он стал как бы их казначеем.
Но черствым человеком он не был по своей природе, а новизна положения, в которое он попал, его поневоле омолодила. Ловя себя на том, что он слишком, может быть, вникает в сложную жизнь пятерых племянников, он часто говорил им, с виду как бы сердито:
- Как же мне прикажете воспитывать вас, если я не буду входить в ваши глупые интересы?
Он не говорил им, что завел для них особую книгу с надписью "Кондуит", в которую не ленился по вечерам заносить свои заметки об их поведении, о каждом отдельно, стараясь определить их характер. Он не делал этого, когда у него были свои дети, но тогда и он сам был еще молод, теперь же он чувствовал себя как рачительный хозяин в новой для него отрасли хозяйства, тем более что крупных событий в общественной жизни тогда, в самом начале века, было мало, и усиленно отвлекаться в эту сторону, как это свойственно старикам, ему не приходилось.
Но вот неожиданно Япония начала войну на Дальнем Востоке, и восьмеро птенцов услышали от него как-то за обедом проникновенную фразу:
- Эх, паршивый у нас царишка!.. Для войны, раз она не пустяковая, а вполне оказалась серьезная, разве такой царишка нужен? Это тебе не мирное время, это - смотр для всех наших сил!
"Царишка" - это слово тут же вошло в обиход ребят, и, может быть, именно с него началось их вольномыслие. В гимназиях им этого не говорили. Там они слышали о царе, что он "благочестивейший и самодержавнейший", а для разнообразия "благоверный", как приходилось им петь самим в молитве "Спаси, господи, люди твоя", испрашивая ему, царю, "победы над сопротивными".
"Царишка" - это с легкой руки старого Невредимова пошло гулять через ребят и по обеим гимназиям, мужской и женской, и вообще по городу. И чем дальше шла неудачная война, тем с большей выразительностью произносилось всеми: "Ца-риш-ка!"
Старшему из молодых Невредимовых, Коле, было в то время уже шестнадцать лет - возраст очень восприимчивый и склонный к критике. Он уже успел прославиться в гимназии тем, что в сочинении на заданную словесником тему: "Причины лени и апатии Обломова" доказывал, что никаких причин к лени и апатии Обломова Гончаров не привел, что среда, из которой вышел Обломов, была такая же, из которой вышел и сам автор романа, однако же дай бог всякому столько путешествовать и столько написать, сколько написал Гончаров.
Конечно, словесник отнесся к этому сочинению неодобрительно, но Коля Невредимов, приведя много цитат из романа, яростно защищал свою точку зрения, что Гончаров в этом вопросе оказался не на высоте задачи, а мог бы оказаться на большой высоте, если бы взял свою тему шире и глубже и указал бы на истинные причины обломовщины.
У одноклассников Коля и до этого случая считался и начитанным и смелым в суждениях, а после диспута его со словесником репутация его укрепилась, поэтому от него ждали кое-чего и в будущем.
Словесник, человек еще очень молодой, вздумал устроить школьный спектакль, и на рождественских каникулах в год начала японской войны силами исключительно одних гимназистов был сыгран "Ревизор", причем Анну Андреевну играл один не по летам толстый и рыхлый семиклассник, загримировавшийся так, что его не узнали зрители, а роль Марьи Антоновны никто не согласился взять, кроме Васи Невредимова, хотя был он не то чтобы очень уж женственно-миловиден лицом, а главное, так велик ростом, что для него пришлось шить особое платье.
Появление такой величественной девицы с ажурным веером в руках вызвало взрыв неподдельного веселья в зале, но все должны были признать, что роль Марьи Антоновны этот юный артист провел отлично.
Любовь Васи к театру была так велика, что Петр Афанасьевич начал серьезно беспокоиться, чтобы он не сбежал в какую-нибудь бродячую труппу, и даже взял с него честное слово, что не сбежит, а что касалось роста, то рослыми, в своего отца, оказались трое мальчиков.
Как огромное большинство мальчиков, молодые Невредимовы обладали склонностью к подвигам, а наступившая война должна была особенно разогреть эту природную склонность. Но как бы много ни было проявлено личной отваги в эту войну, война в общем велась из рук вон плохо. Вооружение русских войск почему-то было хуже, чем у японцев. Враг оказался сильный, и это должны были бы знать прежде, чем доводить дело до войны с ним, однако пренебрегли подобным знанием, предоставив японцам наводнить весь Дальний Восток своими шпионами, противопоставив всем его силам на самой дальней окраине России незначительные гарнизоны и устарелый малочисленный флот.
Между тем всеми своими страницами история говорила молодым Невредимовым, что Россия непобедима.
- Паршивый царишка! - повторяли дедовы слова они все, обескураженные неуспехом военных действий и на море и на суше.
Это была обида, кровная обида, нанесенная их юности, поре неукротимых мечтаний. Разборзились, расскакались, и вдруг - хлещут кнутом и тянут назад вожжами.
Когда японский адмирал Того разгромил в Цусимском проливе балтийскую эскадру, посланную выручать Порт-Артур, но опоздавшую, не старый Невредимов молодых, а молодые старого начали спрашивать, и спрашивать не о древнем Египте, не об индрикотериях, живших неведомо когда, а о том, что было у них перед глазами, частью чего они являлись сами, - о родине, о России.
- Гениальный мы народ или нет, дедушка? - с горящими глазами начинал за обедом этот острый разговор Коля.
- Гени-аль-ный ли? - удивленно повторял такой странный, по его мнению, вопрос дедушка.
- Ну да, - гениальный или так себе? - поддерживал брата Вася.
- Ничего как будто: живем - хлеб жуем, - думал отшутиться Петр Афанасьевич. - И очень многих уже пережили: половцев, печенегов, обров… Обры, а по иному произношению авары, были когда-то такие, и сказано о них в летописи: "Погибоша, аки обры".
- Обров, значит, мы победили, а вот япошек почему-то не можем! - вставила средняя по возрасту из девочек - Надя, вышедшая бойкой и стремившаяся не отстать от старших.
- Ну-ну, и ты, Брут, тоже!.. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, - пытался остановить ее прыть дед, однако она была неуемной: она повторяла упрямо:
- Вот не можем, - и все, не можем, - и все… Никак не можем, - и все!
- Далеко - понимаешь, как это далеко, или не понимаешь? Вот по этому самому: далеко, отсюда и неуспех.
- А зачем же туда лезли, в эту Маньчжурию? - спрашивал Коля.
- Ну, это уж дело не наше с тобой, почему да зачем, - не наше!
- Как же это так "не наше"? Воевать - нам, и позор терпеть тоже нам? На каком основании? - резко спрашивал Вася.
- Вот шпилька, вот шпилька растет! - качал головой дед, однако только удивляясь, а не то чтобы негодуя, и вдруг находил ответ на вопрос Коли: - Народ может и вполне гениальным быть, а правительство… оно, конечно… может не соответствовать и, как это говорится, заставляет желать лучшего.
- Что же, значит, народ не виноват, что он такое правительство терпит? - подхватывал эти слова Коля.
- Народ, народ, - начинал бурчать дед. - Говорят: "народ, народ", а что такое народ, и сами не знают. Отвлеченное понятие - вот что это такое - народ!
- Мы - отвлеченное понятие? - вскрикивала Надя, крупно округляя и без того круглые глаза.
- Та-ак! Ты - тоже, значит, народ? - удивлялся дед.
- Я? А как же? Конечно, я тоже народ! - подтверждала Надя, оглядываясь, впрочем, на старших братьев.
Такого наскока дед уже не мог вытерпеть хладнокровно: он кивал уничтожающе белой своей головой и говорил свирепо:
- Ешь и не бунтуй!.. Смотри у меня, еще в гимназии так ляпнешь, что ты - народ, от тебя дождешься!
Однако все замечали, что тут же он начинал улыбаться и тянулся к салфетке, чтобы в ней спрятать свою улыбку.
В яркие здесь, солнечно-желтые осенние дни "отвлеченное понятие" обрело всероссийский голос после того, как правительство сконфуженно заговорило о мире. Почему-то вдруг перестали получаться столичные газеты и письма: говорили, что поезда не ходят. Дошли слухи, что повсеместно перестали работать заводы; потом ближнее: подняли восстание матросы Черноморского флота, и один из броненосцев, - самый сильный, "Потемкин", - уже гуляет на полной свободе в море и нагоняет страх на полицию портовых городов…
Теперь молодежь в доме Невредимова имела ликующий вид и сидела за обедом с видом именинников, а Петр Афанасьевич старался говорить только с Дарьей Семеновной на такие темы дня, как почем и что на базаре.
В середине октября, 17 числа, объявлен был царский манифест о свободах. Манифесту поверили. На другой день толпы народа залили улицу. "Свободу" понимали как свободу, поэтому из тюрьмы народ выпустил арестантов, из гауптвахты - лишенных свободы заключенных там на разные сроки, - недолгие, впрочем, - солдат местного гарнизона.
Народ ликовал - ему казалось, что он добился победы над правительством. Но, вынужденно подписывая одной рукой манифест о свободах, правительство зажало в другой привычную, испытанную плеть. В полдень 18 октября в городе начался погром евреев, подготовленный полицией, и первыми, на кого он обрушился, были ликующие толпы народа, ходившие с красными флагами.
Переодетые городовые, кучера, мелкие торговцы, а больше пропойцы с толкучки, направляемые приставами, раздававшими им колья, пошли навстречу густой толпе манифестантов, выставив трехцветные флаги и портреты царя, встретили их против губернаторского дома с одной стороны и городского сада с другой и пустили в дело свои колья.
Свыше шестидесяти человек было тогда убито ими, а к вечеру начали они громить еврейские магазины. Пехотный полк, стоявший в городе, был вызван "в помощь полиции для подавления беспорядков", но так так "беспорядки" производились самой полицией, то солдатам полка просто приказано было занять взводами перекрестки улиц и не двигаться с места.
Во главе одного из таких взводов пришлось быть прапорщику запаса Ливенцеву, который до войны был учителем математики в здешней женской гимназии. Он не мог, конечно, с одним взводом в сорок человек остановить погром, но молодые Невредимовы знали, что дня через три после погрома в местной газете появилась такая заметка: "Офицер 5 пехотного полка Ливенцев представил в комиссию юристов пространное показание по делу о погроме, из которого явствует, что полк проявил при этом преступное бездействие, противное военному уставу внутренней службы…"
Газету с этой заметкой купили все старшие из молодых Невредимовых, и все показывали ее ему с великой гордостью за своего педагога.
Тут особенно была взволнована Ксения, лучшая в классе ученица Ливенцева.
Петр Афанасьевич прочитал эту заметку и раз, и другой, потом сказал:
- Достойный человек - вполне достойный, конечно… Один против всех пошел - да, достойный… Хотя знает, я думаю, что против рожна прет и что плетью обуха не перешибешь…
Вздохнул и добавил:
- Вижу, что жалко вам будет его лишиться, а не иначе как уволят его из гимназии.
Племянницы и племянники убедились не больше как через месяц, что дядя их прав: против прапорщика Ливенцева в полку было поднято дело, а когда он был выпущен снова в запас, начальство гимназии предложило ему выйти в отставку, что он и сделал.