Такую зачумленность перенести в шестнадцать лет было трудно. Спасительным являлось только то, что у нее в доме была особая небольшая комнатка-каморка, куда она и забивалась на целый день, как улитка в раковину.
Едва сводившая кое-как концы с концами мать Ели перенесла в июне свое отчаянье с нее на "Маркиза", который получил аттестат зрелости и уже начал требовать, чтобы ему купили студенческую фуражку, - синий околыш, белый верх.
Он хотел поступить непременно в Московский университет, имея склонность стать филологом, но связанные с этим расходы, которых не было раньше, до того пугали мать, что запах валерьянки в доме стал побеждать даже запах цветущих возле дома белых акаций, а "Маркиз" стал теперь нестерпимо важен и криклив и повторял повышенным тоном однообразно, но не допуская, однако, возражений:
- Мне нет никакого дела до всяких там ла-ментаций! Я окончил гимназию для того, чтобы быть студентом, вот и все! И извольте приготовить мне для этого средства, чтобы мне в Москве не подохнуть с голода!
В частной практике своей полковой врач Иван Васильич Худолей продолжал, как и в прежние годы, оставаться врачом для бедных, на которых часто тратил кое-что из своего жалованья. Но если своей дочери, исключенной из гимназии, он мог дать только один совет - поступить ученицей в аптеку, то что мог он посоветовать старшему сыну, которому не имел возможности достать даже и ста рублей, необходимых для права слушания лекций на первый год? Совершенно неразрешимой задачей представлялось и для него, не только для его жены, откуда брать деньги на ежемесячные переводы Володе в Москву… А студенческие шинель и тужурка? А книги?.. И все эти расходы не год и не два, - несколько лет!
Зинаида Ефимовна, мать Ели, вела домашнее хозяйство как-то так, что денег до конца каждого месяца неизменно не хватало и оставался на другой месяц неизменно долг в ту же бакалейную лавку Табунова, в которой покупалось все Невредимовым.
В тот день, когда "святой доктор" от Невредимова услышал о золоте, которое перестали выдавать банки, Зинаида Ефимовна услышала то же самое от торговок на базаре, так что для нее уже не было новостью, что сказал ей муж.
Не оказалась новостью и догадка Невредимова, не готовится ли в скором времени война: она услышала и это. Новостью было другое: она заметила, что ее дочь, с которой во всей семье говорил только отец, которая сжималась и держалась понуро и молчаливо при ней и при обоих братьях, теперь, придя с отцом, вдруг подняла голову и не опускала ее и с прежней своей бойкостью в карих, отцовских, глазах (у самой Зинаиды Ефимовны были тусклые, бесцветные, судачьи) смотрела на нее и братьев.
Дом Худолея был небольшой, - всего три комнаты с кухней, - но во дворе, кроме того, был еще флигель в две совсем маленьких комнатки, где жили мальчики летом; вплотную к этому флигелю примыкал сарай для дров. Во дворе росло всего три дерева - акации, между двумя из них висел гамак и стояли стол и два стула с плетеными продавленными сиденьями.
Бывшая бонна, засидевшаяся в девицах, Зинаида Ефимовна неожиданно для себя самой вышла замуж лет двадцать назад за молодого младшего полкового врача, каким был тогда Иван Васильич (талант жалости к людям проявился в нем рано), очень быстро раздалась вширь и перестала следить за тем, как ей лучше одеться, но каким-то образом умудрилась сберечь кое-что из жалованья мужа и купить старенький дом на улице имени Гоголя, а во дворе потом пристроить к бывшему сараю флигель.
Конечно, дом она купила на свое имя, и это сразу подняло ее в собственных глазах, но все хозяйственные способности ее как-то навсегда были исчерпаны этим приобретением: дальше начались только ежедневные сокрушения, аханья, окрики на детей, потом вечные ссоры с детьми, когда они подросли, компрессы на грудь и валерьянка.
Денщик Худолея Фома Кубрик готовил обед в сарае, обращенном в летнюю кухню. Там сквозь отворенную настежь дверь на петлях из жженой проволоки видна была его белая рубаха и черноволосая голова в облаке пара от кастрюль. Володя лежал в гамаке и читал какую-то книгу в надорванном рыжем переплете. Рубахи на нем совсем не было, он подложил ее под голову; он "принимал воздушную ванну", как это и раньше слышала от него Еля. Ей бросились в глаза его длинные тонкие слабые руки и глубокие ключичные впадины; кожа пока еще была белой, не успела загореть. И первое, что она сказала, хотя и вполголоса, обращаясь к отцу, как к военному врачу, едва только вошла вслед за ним во двор через калитку:
- Разве такие могут воевать, папа?
Она сказала это с явным презрением и в голосе и в словах. Она слишком много слышала от старшего брата оскорбительных слов, но ей нечего было возразить ему. Это было первое, чем она отозвалась на все, что от него вынесла и за последние месяцы и раньше, и еще раньше; она ничего не умела забывать и не забыла.
Расплескавшись над столом жирным обвисшим телом, Зинаида Ефимовна резала ножом кроваво-красные помидоры, принесенные ею с базара. Жидкие волосы ее были собраны на затылке в трясучий кулачок; широкие рукава блузы засучены до плеч.
Вася (у него было скуластое лицо, как у матери, и глаза серые) мастерил что-то - склеивал какую-то коробку из картонки, сидя на пороге флигеля. Он поднял было голову на вошедших во двор отца и сестру, но тут же углубился снова в свое занятие. Он не перешел в пятый класс: ему дали переэкзаменовку по двум предметам.
Еля наблюдала все кругом так, как будто все для нее было внове: и акации, и гамак, и люди. Она очень остро отметила про себя, как мать отозвалась отцу насчет золота и толков о возможной войне:
- Бабы на базаре тоже болтают…
Так было сказано это, как будто совсем ничего не стоила эта новость, и так оскорбило ее почему-то это, что она вставила вдруг в разговор отца с матерью:
- Говорят еще, что пожар начинался нынче утром кварталах в пяти от нас, да потушили ведрами бабы.
- Ты что это, а? - удивилась и словам и тону ее мать, повернув к ней плоскую голову.
- Ничего, так, - сказала Еля и отвернулась.
Белобородый древний старик Невредимов, говоривший на улице с ее отцом, неотступно стоял теперь перед ее глазами. Вещие были у него глаза, мерцавшие в глубоких глазницах. Не поверить такому было нельзя: он знал. Он сказал что-то такое о золоте и банках, - это было между прочим, но он добавил: "война", и это вошло в Елю, как входит в дерево клин, - расширяя, готовясь расколоть его.
Пока она шла с отцом к дому, она ничего не спрашивала у него, - она поднималась сама на этом коротком, но многозначительном слове "война", как на крыльях. Она пережила очень много, пока шла и молчала, в эти несколько - может быть, семь-восемь, не больше, минут. Горячечно быстро в ее мозгу мчались с гулким топотом кавалерийские полки один за другим, сверкая обнаженными шашками… Гремели орудия, и дым заволакивал все кругом, как на картинах Верещагина… Потом отбрасывало дым, - и вот какое-то поле с желтой травой, на этом поле много лошадей и драгун сбиты снарядами, и ближе всех к ней, так что всего его видно, - полковник Ревашов… Он не убит, он только ранен… И она подходит к нему с сумкой через плечо… В сумке бинты и лекарства, - прежде всего иод, - на сумке красный крест…
Эта картина еще стояла в ее мозгу, когда она увидела другую: мать над помидорами, брата в гамаке, денщика Фому Кубрика в пару кухонных кастрюлек…
Вот брат, отведя чуть-чуть глаза от книги, говорит небрежно:
- Ерун-да, - война! Бабьи сказки…
- Сказки? - вскрикнула Еля, вся дернувшись. - Нет, не сказки!
- Че-пу-ха! Никакой войны не будет… - И снова глаза в свою рыжую грязную книгу.
- Будет! Будет! Будет! - вдруг сама не своя неистово закричала Еля. - Будет! Будет!.. Будет!.. Будет!..
Была и кончилась зима, наступила и кончилась весна, шло лето, полгода молчала Еля, и вот теперь вдруг этот крик о войне, этот призыв войны, которая все должна опрокинуть, переиначить, преобразить, переделать… Как же можно дальше жить, если не будет войны?
И отец ее понял. В то время как мать кричала Еле ответно: "Мерзавка! Паскуда!", а Володя если не кричал еще, то сел уже в своем гамаке, готовясь к стычке, в то время как Фома выглянул из сарая, а Вася оторвался от коробки и клея, - Иван Васильич обнял за плечи Елю, повел ее в дом и говорил ей тихо:
- Поди, полежи, голубчик… Поди, успокойся, Елинька… Выпей капель, милая, и все пройдет.
Еля шла, едва переставляя ноги, прижавшись плечами к отцу и крупно вздрагивая всем телом.
VI
Табунов по праздникам закрывал свою бакалейную лавку и ходил в церковь, где был свечным старостой. Полезнов тоже по праздникам был свободен.
В наступившее воскресенье он сидел за столиком в пивной, пил бокбир и закусывал раками. Угощал его Федор Макухин, его однокашник по службе в 19-м пехотном Костромском полку. Хотя Полезнов был лет на двенадцать старше Макухина и служили в этом полку они в разное время, но все-таки вспомнить им было что. Кое-кто из младших офицеров при Полезнове стали уже ротными командирами в то время, когда служил Макухин; даже фельдфебелей мог припомнить Макухин таких, которые при Полезнове только еще получили две лычки на погоны, выйдя из учебной команды.
Свой своему поневоле брат, но у Полезнова с Макухиным было теперь еще и другое, что их сближало: оба стремились нажиться на торговле хлебом, только Макухин уже начал вести эту торговлю, а Полезнов пока все еще собирался к ней приступить - прикидывал, соображал, примерялся, выпытывал.
Знакомство у них было не со вчерашнего дня. Макухин, раньше живший на Южном берегу Крыма и занимавшийся поставками камня для построек, имел случай познакомиться с Полезновым гораздо раньше, когда приезжал по делам в Симферополь.
Макухин был в новой панаме с красной лентой, в вышитой рубахе, забранной в чесучовые брюки; широкий вязаный пояс его имел два кармана - для мелочи и для часов; белые туфли, палка с золотой монограммой, толстое золотое обручальное кольцо на правом указательном пальце и отливающие золотом толстые усы, тщательно закрученные в два кольца. По сравнению с Полезновым вид у него был барский, и Полезнов в разговоре с ним иногда сбивался с "ты" на "вы": ведь на нем самом был обыкновенный белый картуз, а рубаха подпоясана тоже обыкновенным шнурком с кистями. Отчасти потому, что стоял жаркий день, но больше из уважения к тому капиталу, который подозревался им у Макухина, Полезнов с явным удовольствием пил пенистое холодное пиво и из раков высасывал все, что мог высосать, оставляя от них только красный панцырь.
Они сидели не в общем зале этой большой пивной, хотя зал был далеко не полон, а в искусственном садике около, где был натянут тент от солнца, между столиками расставлены кадки с цветущими олеандрами, а настурции и вьюнок, тоже цветущие, отделяли, подымаясь к тенту, полупрозрачной стеной этот уют от раскаленного тротуара.
Полезнов придерживался еще скромных привычек, и если заходил в пивные, то в другие, попроще, а эта считалась лучшей в городе. Раки в мелководной речонке, на которой стоял город, к тому же почти пересыхавшей летом, не ловились, - их привозили с севера; а когда привозили, то попадали они прежде всего в эту пивную, на дверях которой появлялся тогда торжествующий призыв: "Кушайте раки!"
Деловой разговор между Макухиным и Полезновым начался раньше, даже и не в этот день, когда они случайно встретились на улице, теперь же он продолжался вяло одними как бы выводами из предыдущего, притом же часто перескакивал на совершенно посторонние предметы.
- Говорится: "умей продать", - раздумчиво и точно наедине с собой сказал Полезнов, вытирая пальцами усы, - а это нашему брату тоже надо прежде всего помнить: "умей купить", вот что!
- Об этом-то и толк, - поддержал его Макухин. - Продать-то, раз требуется, всякий дурак продаст, да кабы себя самого не накрыть… А, между прочим, конечно, деньги оборот любят, - это главное.
- Оборот, это да: без оборота капитал - это уж живая насмешка, - принимаясь за нового рака, решил Полезнов, а Макухин не то чтобы воодушевленно, однако назидательно рассказал старую историю о двух сыновьях деловитого отца:
- Дал отец один - дело было утром - двум своим хлопцам по рублю: "Вечером мне скажете, куда вы их денете". А оба были такие, что ни в пивную, ни в ресторан, никуда, однако ушли из дому. Ждет отец, к вечеру являются - оба трезвые. Он к старшему: "Ну, куда рубль девал?" - "Никуда, говорит, не девал, вот он… Я чтобы его зря не потратить, в землю его закопал, да от него ходу, а вечер подошел - выкопал!" - "А ты?" - ко второму отец. "А я, - этот говорит, - того-сего на него купил, а потом продал, да еще купил, да опять же продал, - вот, одним словом, получай, папаша, вместо одного рубля - два!" Какого же сына похвалить отец должен?.. Вот к чему сказка сложена!
- Хотя сказать, и другой сын тоже не прощелыга какой! - подхватил Полезнов.
- Разумеется, тоже цену деньгам знает, только котелок не варит… - И, внимательно приглядевшись к одной из подавальщиц, добавил Макухин: - Невредная бабочка! - на что Полезнов отозвался рассудительно:
- Ежели вредных сюда принимать, хозяин тогда в трубу вылететь должен.
Макухин, раскрывая рачий панцырь, с некоторым сомнением поглядывал на желтую бурду, которая в нем содержалась, и откладывал ее снова на тарелку, принимаясь за шейку и клешни, если находил, что они достаточно крупны, чтобы с ними возиться. Наблюдая за тем, как все отложенное им забирал к себе Полезнов, он заметил:
- Однако же ты к ним без милосердия, Иван Ионыч!
- К ракам? О-о, брат! Я с ихними родичами смальства воевать начал, - очень охотно принялся объяснять свое пристрастие к этому деликатесу Полезнов. - У нас же там, откуда я сюда-то забрался, река разве такая, как здесь? У нас она в половодье как разольется, - чистое море, только что желтое. Ну, что касается раков, было их в ней там по обрывам целая гибель. Мы их, ребятишки, по тыще в день из нор надирали, так что все пальцы они нам клещами своими порасковыряют, бывало. Наловим - варить. Наварим - едим, пока уж с души начнет воротить, - вот мы как с ними… Конечно, кабы у нас там поблизу город какой был, чтобы продавать их, могли бы раками прямо забогатеть, а у нас до города почитай верст пятьдесят было, да и то город такой, что там и своих раков не знали куда девать, - вот какое дело.
- Вот видишь, - подхватил Макухин, - что значит человека не было, какой бы за это дело взялся. Где их густо, а где совсем пусто, а где совсем пусто, - значит, туда их и гони. Получалось поэтому что? Капитал ребята из воды руками выгребали да сами же его транжирили. Что они, хлеба с солью не могли поесть? Да кроме того, летом луку везде растет черт те сколько, - вот ребятам и давай, а раков - в отправку… Так же точно и с зерном везде по хозяйствам, какие даже сроду не слыхали, как паровоз гудки дает.
- Это верно, что не слыхали, - тут же согласился Полезнов, наливая себе восьмой стакан. - Недалеко ходить, мой дядя родной из деревни нашей в город поехал, а туда уж железную дорогу провели, а он этого дела не знал. Едет себе парой по открытому месту, а с ним сынишка его - выходит, мой брат двоюродный, - едет, а дело к вечеру, смотрит: что за оказия? Далеко гдей-то вроде бы пыль большая, а возле него тихо. Ну, не иначе, думает, вихорь там поднялся. Все-таки же вихорь, он не вечный: поднялся - упал, а тут что-то пыль эта что дальше, то больше… И вот догадка у него: конокрады, - не иначе, что так! Конокрады табун лошадей гонят!.. Ну, с одной стороны, конечно, и конокрадов тех ему, дяде моему, боязно, - кабы и его пару к своему табуну не прихватили, а с другой стороны, - ехать, конечно, надо, а то уж ночь скоро: пока, дескать, тот табун доскачет, авось я проскочу. Он лошадей нахлестывает, а табун, брат ты мой, все ближе, и так что слышно уж стало, какой от него топот: аж земля дрожит… Одна надежда - впереди строения какие-сь: видать, люди живут. Он это поспешает к тем строениям, а табун уж вот он, - тоже спешит… Да как взялся весь дымом черным, да как засвистит, да как заорет вдруг голосом страшным, тут от такого ужаса пара дядева, - а лошадки обе молодые были, - как повернет да вскачь, да с выбрыком, так что и дядю и Степку, - это брата моего, - из телеги вытрясли наземь и скачут, и скачут, куда ноги их, бедных, несут. А Степка потом мне рассказывал: "Мало того, что расшиблись мы с отцом оба, главное, страху натерпелись: ну, явный черт или какой змей-дракон - одним словом, конец жизни!.." Вот какие дела: в пятидесяти верстах от деревни люди железную дорогу вели, так что и поезда уж ходить начали, а там хоть бы тебе сорока на хвосте принесла, - никто ничего не знал!
- Ну, это, конечно, давно дело было, - важно, однако понизив голос, сказал Макухин, - теперь же всем известно, что в случае вот войны, например, овес для лошадей в армию нашу доставлять надо будет? - Надо. А кто его доставлять будет? - Кто же иначе, как не мы с тобой в компании, а?
Вопрос этот был поставлен прямо, и ответ на него ожидался тоже прямой; Полезнов понимал это, однако ответил подумав:
- Сознаю, Федор Петрович, дело вы предлагаете вполне хорошее, особенно, если всамделе война… А только, вот мы же с вами одного оказались Костромского полка, и вдруг начнется мобилизация, тогда как?
- Думаешь ты, что я с бухты-барахты тебе говорю, - усмехнулся Макухин, - не-ет, брат, я насчет этого застрахован: я ведь свои тринадцать лет запаса уж отбыл, теперь в ополчение зачислен. Ополчение трогать не будут, как его и в японскую войну не трогали. Обо мне не сомневайся.
- Конечно, тебе видней, раз это тебя касается, а не меня, как я уж из ополчения вышел… Ну, ведь может случиться и так, что никакой войны и не будет, а так только, смущение людей, - тогда как? - осведомился Полезнов.
- Не будет, так не будет, - плакать об этом не станем, а дело свое откроем. Конечно, если наотрез откажешься, тогда уж ты загодя мне скажи, - я другого компаньона искать буду, а то уж хлеб люди косить начинают, - как будто между прочим сказал Макухин.
- Ячмень?
- Хотя бы ячмень.
- Ячмень уж косят, это действительно… Нет, уж другого пока погодите искать, Федор Петрович. Мы уж с вами все-таки не то чтобы…