Люди не ангелы - Стаднюк Иван Фотиевич 38 стр.


Федору Пантелеевичу надо было хоть к концу рабочего дня попасть в обком, поэтому он спешил. Вел машину на большой скорости, зорко следя за дорогой. И в то же время по давно укоренившейся привычке косил глаза на поля, прилегавшие к шоссе. Наметанный взгляд замечал, что свекловичные междурядья не пестрят сорняками, но и сама свекла не идет в рост - гложет ее засуха, видел молочно-розовое цветение гречихи, заградительными полосами росшей между дорогой и полями; на пшеничном жнивье высились кучи еще не свезенной в скирды соломы.

Вязко шелестел под колесами машины асфальт, в вековой задумчивости стояли по обочинам раскидистые липы. Федор Пантелеевич все еще размышлял над тем, что услышал на заседании парткома в Будомире. Как щедра жизнь на сложности!

Много еще надо приложить сил и ума, чтобы укрепить нарушившееся содружество земли и человека, вернуть крестьянину ощущение его владычества на земле, возродить в нем радость общения с природой. И если при этом селянин во взаимоотношениях с государством почувствует себя на равной ноге, страна будет завалена продовольствием, - в это, Федор Пантелеевич верил, как верил в то, что не может остановиться бег времени.

Но вот как избавить партийный и государственный аппараты от бурбонов, подобных Климу Дезере? Нарушение какой гармонии жизни породило такую низость души и ее стойкость перед свежими ветрами? Как мирится с этим прозорливый дух человека?

А Степан Григоренко? Вспомнились встревоженные глаза Григоренко, когда Федор Пантелеевич попросил его поскорей оформить протокол бюро парткома и позаботиться, чтобы выступление Павла Ярчука было там записано потолковее. "Зачем?" - испуганно спрашивали глаза Степана Прокоповича.

Федор Пантелеевич пояснил:

- Надо будет послать в Центральный Комитет.

Не понял Григоренко секретаря обкома. Подавил вздох и г трудом проговорил:

- Хорошо. Будет сделано.

Может, действительно в жизни Григоренко наступил тот момент, когда исчерпана дерзновенность таланта руководителя? Помнится Федору Пантелеевичу, что инструктор обкома Хворостянко нечто подобное тоже говорил ему. Вполне возможно, что пора Григоренко уходить на пенсию. Надо подумать об этом без горячности, памятуя, что доводы разума должны опираться на знание обстоятельств и… любовь к человеку. Да, да! Любовь к человеку! И тут дело не только в самом Степане Григоренко, а и в тех человеках, к судьбам которых он, как секретарь парткома, причастен.

35

Второй день Маринка не показывала глаз на улицу. Прибегал к ней бригадир строительной бригады - притворилась больной. И в самом деле чувствовала себя так, будто по сердцу телегой проехали. Проклинала Андрея за побитые стекла в окне; это считалось, по обычаям Кохановки, равным тому, что хату или ворота вымазали дегтем. Сгорала от стыда. Не могла укротить слез, закипавших на глазах от тяжкой обиды. Ждала, что Андрей подаст весточку или улучит момент, когда нет дома мамы, и придет с повинной. Но от Андрея ни слуху ни духу. Даже подружка Феня забыла дорогу в ее ославленную хату.

Правда, вчера, несмотря на поселившееся в доме горе, навестила Маринку и радость. Приходила учительница Докия Аврамовна - славная женушка Тараса Пересунько - и унесла с собой висевший в горнице портрет отца. Объяснила, что в школьной фотолаборатории его увеличат, а затем вывесят в клубе на почетном месте, рядом с портретами других кохановчан, сложивших головы на войне.

Маринка родилась после того, как ушел отец в партизаны. Один разочек держал он ее, крохотную, на руках, неожиданно заявившись зимней ночью. Так мать ей говорила. Но Маринке казалось, что она знала об отце все-все тоже по рассказам матери. Кажется, и голос его знала, и смех, и улыбку. Знала, что он добрый, красивый, храбрый… Часто видела его в снах, разговаривала с ним, называла "татом" и просыпалась очень счастливой. Потом рассматривала его портрет и ласково твердила про себя: "Тато… татуся… таточко любый…" И много раз плакала тайком, что не суждено ей утолить свою неистощимо-нежную любовь к отцу. А мать будто угадывала ее настроение и принималась опять рассказывать о нем, о том, какой он был сильный, работящий.

Многое в доме сделано умелыми руками отца: стол, мисник, топчан, табуретки… Каждый гвоздь в стенке тоже вбит им… Чудно Маринке… Все в хате живет, все она видит, до всего притрагивается. А отца нет. И никогда не будет. Но ей кажется, что она чувствует теплоту его рук, когда берет сделанную им скалку, или когда вытирает стол, или вешает на гвоздь рушник.

Сегодня утром, выйдя из своей светелки в большую горницу, где разбитое окно было завешено рядном, сразу же увидела пустое место на стене: там висел портрет. И вспомнила: вечером будут открывать в клубе "Портретную галерею героев, погибших в борьбе с фашистами". На душе у Маринки посветлело, и кажется, острее запахло в хате луговой травой и ромашкой, которыми был устелен пол.

Маринка решила идти на строительство. Сколько же можно сидеть дома из-за этой дурацкой истории? Да и с Андреем надо как-то объясниться… Но он еще попляшет перед ней, пока добьется прощения.

И Маринка заторопилась. Быстро умылась, заплела косу, надела плиссированную юбку и белую, в васильках блузку. Затем, глядясь в зеркало, начала старательно повязывать на голове белую, из тонкого батиста косынку.

В это время вернулась из лавки мать. Она принесла большой лист стекла, опоясанный полотенцем, и лепешку замазки. Осторожно прислонив стекло к подоконнику, сварливо сказала Маринке:

- Приходи пораньше с работы да помоги окно застеклить.

- Очень надо! - холодно засмеялась Маринка. - Я заставлю стеклить того, кто разбил.

- Заставишь ее, коросту сладкую, - с ненавистью в голосе ответила Настя.

- Кого это "ее"? - изумилась Маринка, глянув на мать синими глазами, под которыми обозначились тени.

- Тодоску! Кого же еще?

- Тодоску! - беззвучно шевельнула губами Маринка. - А разве… не Андрей?

- Нет, Тодоска, чтоб ей глаза так повыбивало! Еще и хвалится бабам у криницы да плещет языком черт знает что. А Андрея, слава богу, на целину спровадили.

От этих слов у Маринки подкосились ноги, а сердце будто обожгла черная молния.

- На целину? Зачем? - еще не веря услышанному, прерывисто-тихим голосом переспросила она.

- Чтоб от тебя подальше! Не пара ты ему! - ядовито ответила Настя, укладывая в свои слова все презрение к Тодоске. Но вдруг заметила помертвевшее лицо Маринки и испуганно ворохнула глазами. Потом виновато пояснила: - На месяц или на два уехал он…

Маринка заметила, как губы матери скривились от жалости к ней, и это окончательно сломило ее. Всхлипнув, она порывисто выбежала в светелку, упала там на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, дала волю слезам.

Только теперь до ее сознания стал доходить ужасный смысл всего происшедшего. Она ни за что тяжко оскорбила Андрея. Ни за что…

А из большой горницы слышались жалостливые причитания опомнившейся Насти:

- Зачем ты надрываешь сердце да ясные глазыньки мутнишь из-за того шалопута?! Что ты в нем нашла? Да таких Андреев, как воробьев под стрехой, полное село!.. Ой, дура, ой, глупая! Тебе ж счастье само в руки плывет! Или повылазило? Юра дышать на тебя боится, глаз не сводит. И такой хлопец, такой хлопец!.. Лучшего жениха и во сне не увидишь!

Слова матери сливались для слуха Маринки в напевный плач, не трогавший ее сердца. Она задыхалась от собственного плача, от рвавшейся из груди боли, от жалости к себе и Андрею, от ощущения беспомощности и чего-то непоправимо-страшного. Понимала: надо что-то делать. Но что? И вдруг перестала рыдать, пронзенная сверкнувшей в сознании мыслью: ехать вслед за Андреем; пусть что будет! Тем более что ее "практика" в колхозе подходит к концу, а отчет о ней почти написан.

Но куда ехать? Маринка знала, что Целинный край - это безбрежное море хлебов с редкими островами усадеб. Только Павел Платонович может сказать, куда направился Андрей. Но к нему она не пойдет! А к кому?.. К Тарасу Пересунько! Он должен быть в курсе дела. Нет, нет, не к Тарасу, а к жене его, к Докии Аврамовне! Докия выспросит все у Тараса.

36

Докию и Тараса Маринка разыскала в клубе.

Большой, с высоченным потолком зал, наполовину заполненный шеренгами стульев, хранил в зеленом полумраке свежую прохладу. Солнечные лучи пробивались сюда с трудом: небольшие подпотолочные окна были затенены завесой акаций, густо дыбившихся вокруг здания клуба.

Маринка, неслышно зайдя в зал, молча смотрела на Докию и Тараса, склонившихся над столом и что-то клеивших. Под галеркой, вознесенной вверх резными деревянными столбами-колоннами, увидела огромный щит, обтянутый красной материей, а на щите - ровные ряды вправленных в застекленные рамки портретов. Никогда не думала Маринка, что так много погибло кохановчан на войне! Ей стало не по себе: десятки пар глаз смотрели на нее с фотографий - одни строго, даже угрюмо, будто с укоризной, другие с улыбкой или иронической ухмылкой. И столько знакомого в этих взглядах и лицах! Не сразу поняла, что черты давно ушедших из жизни людей повторили живущие в Кохановке потомки - сыновья, дочери, внуки, которых она знает наперечет.

Вдруг встретилась с самыми знакомым глазами! С портрета смотрел на нее отец, и чуть заметная улыбка теплилась на его упрямых губах. "Александр Мусиевич Черных, пропал без вести в 1943 году", - прочитала Маринка под фотографией и задохнулась от вдруг нахлынувшей жалости к отцу, к себе. Даже позабыла, где она и зачем пришла. Неотрывно глядела в родное лицо.

Опомнилась, когда услышала стук Докииных каблучков. Повернула голову: Докия была уже рядом - по-особому светлая, какая-то праздничная. Ясно-голубые глаза ее смотрели на Маринку с сердечной добротой и в то же время таили печаль. Докия, видать, поняла состояние девушки и с робкой нежностью обняла ее за плечи.

- Пришла посмотреть? - приветливо спросила Докия.

- Да, - несмело ответила Маринка и подумала: ни за что не заговорит она здесь с Докией об Андрее.

В это время подал голос Тарас:

- Маринка, ты почему не провожала Андрея?

- Я… я не знала, что он уезжает, - после короткого раздумья ответила Маринка, чувствуя, что щекам ее делается горячо.

- Ох, как он высматривал тебя! - засмеялся Тарас. - Крутил головой во все стороны, будто петух. Мало шею не свернул.

- Куда же он уехал? - стараясь казаться безразличной, спросила Маринка.

- В Киев. А оттуда специальным поездом на целину.

- Куда именно?

- Кто ж его знает? Теперь жди письма.

Маринка еще некоторое время постояла перед портретами, побродила по залу и ушла на строительную площадку.

В этот день в клубе перебывало много людей. Будто невзначай зашел бригадир тракторной бригады Евген Заволока - невысокий, кряжистый, в замусоленном синем комбинезоне. Зашел и, глянув на ряды портретов, сдернул с головы кепку, даже не поздоровался с Докией и Тарасом. Молча стоял перед фотографией своего старшего брата Тимофея, хмурил густые брови и о чем-то думал…

Потом появилась Тодоска и заплакала в голос, увидев портреты сестры Оли и учителя Прошу. Смолкла только тогда, когда Тарас с подчеркнутой озабоченностью сказал Докии:

- Может, портреты не стоит в клубе выставлять? А то вместо веселья здесь одни слезы будут.

- Не выдумывай! - Тодоска сердито повела глазами на Тараса. - В каждой хате фотографии покойных висят! Так что ж, по-твоему, мы только и делаем, что плачем над ними? Ну, нехай тут, в клубе, для начала кто пустит слезу. Как же удержаться, если память боли воскресает? Вон сколько их не ходит теперь по нашим улицам!

Тодоска еще долго вздыхала, рассматривая на снимках знакомые лица кохановчан. Но вот в зале появилась Настя Черных, и Тодоска, вспомнив о чем-то неотложном и сделав вид, что не заметила Насти, тут же ушла.

Настя провожала Тодоску кривой картинной улыбочкой. Когда захлопнулась дверь зала, она весело, с чувством своего превосходства, засмеялась, с явным расчетом, чтобы ее услышала Тодоска. Затем певуче поздоровалась с Докией и Тарасом, которые по-прежнему хлопотали у стола, вырезая из старого "Огонька" репродукции батальных картин. Бегло пробежав любопытным и погрустневшим взглядом по портретам на красном щите, Настя остановила глаза на фотографии Александра Черных.

- А чего же моего муженька с самого краю? - ревниво спросила она.

- По алфавиту, - сдержанно ответил Тарас. Он недолюбливал Настю и побаивался ее острого языка.

- Надо было по очереди - кто за кем убит или пропал, а не по алфавиту… Все ты, Тарас, держишься за буквы. Вот уж буквоед! - Настя засмеялась и скосила лукавый взгляд на Докию. - Как вы, Докия Аврамовна, живете с этим казенным параграфом в штанах?

Докия, весело глянув на могучую фигуру мужа, тоже засмеялась озорно, со знакомой Тарасу звенью серебряных горошинок в горле. Не удержался и Тарас - хохотнул коротким смешком.

- А знаете что? - вдруг посерьезнев, спросила Настя. - Надо сплести большой венок из барвинка. На всю стену.

- Ой, конечно же! - всплеснула руками Докия, обдав Настю благодарным взглядом. - А мы и не додумались! Помогите нам, Настя!

- Помогу. У меня целый клинок барвинка за хатой. Да и у других вдов есть. Вдовьи цветы, - Настя тускло усмехнулась, и у ее пухловатых губ появились горькие складочки, а в синих глазах тенью шевельнулась грусть. Пойду звать солдаток, которые не на работе. - Поправив белый платок на голове, она легкой походкой зашагала через зал к выходу.

37

Павел Ярчук возвращался из Будомира в небольшом подпитии. После бюро, которое закончилось для него благополучно, обедал он с председателем яровеньковского колхоза в чайной, где и позволил себе, несмотря на то, что предстояло самому вести автомобиль, выпить добрую толику спиртного. Поэтому поехал домой кружными полевыми дорогами - здесь мало встречного транспорта и совсем нет дорожной милиции.

По сторонам проселка, за чахлой голубизной придорожной полыни, то пробегала белая накипь гречихи, за которой виднелось унылое жнивье, то глянцево зеленела линованная скатерть свеклы, то нависала над мелким кюветом кукуруза с поникшими лентами листвы. Паркий день был на исходе. Натрудившееся солнце будто разомлело от собственного жара и раскинуло в небе полупрозрачную дымчатую кисею.

Павлу Платоновичу даже спинка сиденья казалась горячей. Дышавший в открытые окна машины воздух был накаленным и от завихрявшейся пыли терпким. Но тем не менее Павел был в том бодром расположении духа, когда хотелось неустанно с кем-то говорить, что-то доказывать, утверждать или хотя бы обстоятельно размышлять.

В его памяти звучали слова, сказанные ему на прощанье секретарем обкома:

"Похвально, товарищ Ярчук, что умеете смотреть на вещи со всех сторон. Но помните, что обязаны еще смотреть и с разных позиций".

Павел даже гордился тем, что на бюро парткома, где обсуждались конкретные вопросы, выступил с речью, затронувшей многие беды села. И казался смешным его испуг, когда произносил свою трескучую речь Клим Дезера.

Хорошо отбрил секретарь обкома Дезеру. Клим желтым потом облился, когда понял, что сыграл не в ту дуду. А после бюро вьюном выскользнул из кабинета и куда-то исчез.

Павел Платонович, держа руки на руле машины, раздумчиво смотрел вперед на узкий пыльный проселок и улыбался своим мыслям. Представил, что рядом с ним сидит Федор Пантелеевич Квита и он, Павел Ярчук, просвещает его в тех скрытных тонкостях современного крестьянского бытия, о которых секретарь обкома, может, и понятия не имеет… В самом деле, знает ли Федор Пантелеевич, что истончилась прежняя хлеборобско-песенная жила в крестьянине, что нарушилась идущая от времени сохи и плуга сердечность родства между селянином и полем? Это уже не те избитые истины, о коих говорил сегодня на бюро парткома Павел Ярчук. Это явственные приметы нового века; их в категориях разума не сразу и постигнешь, особенно издалека.

Ведь раньше как было? Только застучит под окном весенняя капель, зазвенит в небесной шири рассыпчатый голос жаворонка, тут же душа хлебороба заноет, а сердце смятенно ударит тревогу: посмотри, дядька, озимые, принюхайся к семенам в сусеках, ощупай мозолистыми руками плуг да борону и бди - будь начеку, ибо близится пора сева! Вспыхнув, готовился селянин к выходу в поле, как на первое свидание. Юношеское нетерпение, робость перед не признающей сентиментальности невестой-землей, гордое чувство мудрого сеятеля и строгого повелителя, разлив тихой радости от близкого пробуждения природы - все это было невыразимым счастьем для него и праздничным страданием; за порогом весны всегда горела звезда надежды.

И не только было так тогда, когда жил селянин особняком. Будоражащие сердце чувства пришли с ним и в колхоз, на общественную землю. Любовь его к земле-кормилице казалась неистребимой, как боль и ласка матери. К этой любви прибавилось еще чувство соперничества в коллективном труде, неизведанная радость от непривычной безбрежности полей, на которых сгинули заматерелые межи. Прибавилась гордость, что шагнули в поле диковинные машины. Стала забываться ноющая боль в спине и тупая ломота в руках неизменные спутники плугаря.

Весна спешила на встречу с летом, шли в рост хлеба, баюкая надежды селян. Наступало лето, и близился заветный день первого снопа. Жнива вламывались в колхозную жизнь бурным и трудным праздником. На токах из пыльных грохочущих недр молотилок лились золотые ручьи ржи или пшеницы, образуя сыпучие горы зерна, при виде которых млело жадное до хлеба сердце крестьянина.

С каждым годом жизнь меняла почерк сельского бытия. Все больше железных чудищ, наделенных доброй, сказочной силой и умом, табунилось на колхозных дворах, с тем чтобы весной, содрогнув улицы и хаты, выйти в поле.

И со временем случилось то, что и должно было случиться: машины, заслонив хлебороба от тяжкого труда и тревожных забот, наполнили новым содержанием царствовавшую веками поэзию общения человека с землей. На смену старой песне, которой аккомпанировал посвист кнута над вспотевшим крупом лошаденки, родилась симфония моторов. Родилась несравненно новая поэзия, поселившись в сердцах истинных властелинов полей - механизаторов. И совсем другая у этой поэзии сущность. Нелегко даже определить, что больше волнует сердца трактористов и комбайнеров - любовь к машинам и ощущение своей власти над ними или любовь к земле и причастность к таинствам ее плодородия. Да, да! Когда смотришь на чумазого хлопца, восседающего на тракторе, то кажется, что он до самозабвения упоен своим умением и своим правом повелевать машиной.

Назад Дальше