Люди не ангелы - Стаднюк Иван Фотиевич 44 стр.


Но почему стал таким? Как случилось, что поторопился он с доносом на учителя, который раскрыл перед ним мир, пусть небольших, но знаний, раздвинул его мышление до тех границ, когда он ощутил себя гражданином Державы, человеком, предназначенным для каких-то свершений? Ну, пусть не сбылись его мечты. Но почему же не поверил в учителя Прошу, который дал крылья этим мечтам?.. Трудно ответить Сереге на такой вопрос.

Когда-то в жизни его случилось страшное: он пришел к мысли, что людям нельзя верить. Случилось в те непонятные годы, когда к Кохановке начались аресты и Серега вдруг узнал, что многие мужики оказались не просто мужиками-хлеборобами, а "врагами народа". Он, как секретарь сельсовета, даже сам писал характеристики в НКВД, ломая голову над тем, какими фактами подкрепить на казенной бумаге "вражескую" деятельность в селе и "преступное" прошлое уже арестованных Платона или Ивана, Якова или Кондрата…

Но учитель Прошу - первый его учитель… Мог же усомниться Серега, что не враг он, не запроданец?..

С этими опалявшими мозг и сердце мыслями Серега неожиданно для себя оказался на площади перед клубом. Опомнился, когда вдруг услышал; как в звенящей тишине траурно заплакала медь духового оркестра. Вскинулся, будто от толчка, и увидел замершую толпу - множество обнаженных мужских голов и темных платков, которыми были повязаны женщины и девушки. А перед толпой два утопавших в цветах гроба над кузовом грузовика.

Одним взглядом охватил Серега все: и гробы, и духовой оркестр, и устремленные на него глаза людей. У всех - чужие, отрешенные лица… Вон стоит Степан Григоренко рядом со своей желтоликой женой и скуластой дочуркой. Вон сумрачно смотрит на Серегу Павел Ярчук. А вон сын Павла Андрей, вернувшийся с целины; он поддерживает под руку беззвучно плачущую мать, Тодоску.

Многие десятки глаз! Смотрят будто в самое сердце Сереги. И кажется, смотрят без ненависти, без презрения, а с грустью и болью, словно видят, как в его груди бьется маленькая, убогая, изломанная душа. Но почему же такая мерзкая слабость в ногах Сереги? Почему в голову и сердце ударила черная муть, а воздух, который он вдыхает, леденит кровь в жилах?

Сереге мучительно захотелось упасть на землю и по-волчьи завыть, забиться в воплях-рыданиях. Но вдруг встретился с глазами Федота, стоявшего близ грузовика.

"Зачем ты пришел?!" - с болью кричали ему знакомые глаза сына. И эти кричащие глаза будто развеяли мрак с сердца. Серега медленно повернулся и молча побрел с площади, ощущая, как вся родная Кохановка буравит ему, изгою, спину печально-укоряющими взглядами… Надо ускорить шаги… Быстрее за поворот улицы!.. Но протяжный плач оркестра сковывал ноги.

Серега направился домой. В его мозгу воцарилась холодная ясность: он уже знал, что это последний его путь; всем существом ощутил, что жизнь отринула его. Впрочем, мысль о смерти обитала в нем давно. А сейчас стучала в виски с беспощадной требовательностью.

Но как? Как вступить в схватку с собственной жизнью и познать вечное таинство смерти? Самым страшным казалось Сереге вот это беспощадно-ясное понимание неотвратимости того, что должно с ним случиться. Нет мочи ощущать, что твое время остановилось, что ты уже мертвец и различие между трупом и тобой лишь в том, что тебе дано еще задыхаться в немых воплях от терзающих тебя мук. Но довольно страданий! Хватит лютой сердечной боли и истязающего душу стыда перед людьми!..

И Серега спешил домой, как никогда еще не спешил. Спешил, чтоб помочь обрушиться тому, что уже давно было готово обвалиться.

А воображение услужливо забегало вперед и равнодушно, с жестокой картинностью, от которой подступала к сердцу тошнота, рисовало, как он разыщет сейчас бельевую веревку, выйдет в садок и накинет на шею петлю…

Вот знакомый двор и старая хата в тенистой глубине двора… Калитка сухо хлопнула, будто отсекла Серегу от мира, от всего прошлого. Этот неожиданный хлопок отозвался в груди остро-болезненным толчком, словно и в самом деле кто-то вонзил в нее горячий штык.

И тут же нестерпимая боль судорожно заворочалась в самом сердце, метая раскаленные иглы по всей утробе. Серега, схватившись руками за грудь, упал на выбитую траву и закричал так, что куры, мирно бродившие по двору, с паническим кудахтаньем разлетелись в стороны. Чудовищный огонь продолжал рвать сердце, и Серега, захлебнувшись в крике, уже только скрежетал зубами, медленно поворачивая свое непослушное тело, словно надеясь улечься так, чтоб огонь пригас. И впрямь, когда лег на спину, она присмирела и разлилась горячей волной по всей груди. Не смея больше пошевельнуться, Серега со смертельным ужасом прислушивался к тому, что в нем происходит, и округлившимися глазами смотрел вверх, где в ветвях молодого ясеня дробились лучи солнца. Боль постепенно угасала, словно через спину уходила в землю. И будто вместе с болью земля впитывала его самого… Он уже перестал чувствовать свое тело, перестал ощущать свое дыхание; только в голове - протяжный звон и сменившая ужас равнодушная мысль о том, что он уже умер. И было странно, что мысль эта живет в нем, мертвом, а глаза ясно видят шевелящиеся ветви ясеня и золотые блики солнца среди них. Но вот ветви замерли, будто окаменели, а блики превратились в неподвижные свечи. Исчез звон в голове. А затем погасли свечи и исчезло все…

47

Отходчивы сердца у людей. Услышав о внезапной смерти Сереги Лунатика, Кохановка ахнула от удивления, а затем горестно стала судачить о его трудной и горькой судьбе. Будто смертью своей Серега вымолил у людей прощение или хоть частично искупил перед ними свою неподсудную вину.

Впрочем, нет. Зрелище смерти извечно укрощает человеческие страсти и ввергает в тревожные размышления о бренности земного бытия.

На похороны Сереги пришли не многие - предосенняя страдная пора держала людей в поле, на токах, у силосных ям, где заготавливались корма. Но все-таки подворье Лунатиков было набито битком, когда гроб с телом покойника вынесли из хаты и установили на одноконную телегу. Молчаливо-скорбная процессия медленно двинулась на кладбище.

Наталка, одетая в черное платье и повязанная легким черным платком, шла рядом с гробом, держась рукой за телегу. Ни слова никто от нее не услышал, ни вздоха. Немая и будто безучастная ко всему, она смотрела аспидно-черными, прячущими зрачки глазами себе под ноги и думала какую-то трудную и давнюю думу. Чистое, покрытое загаром и тронутое морщинами лицо ее дышало увядающей красотой, явственно замутненной той болью, которая поселилась в ее сердце еще в дни трагической юности. И было странно, что в неподвижности лица Наталки не проглядывалось привычное покорство судьбе, а ощущалась какая-то рождающаяся, волнующая сила. Иногда Наталка поднимала глаза на шедшего рядом с ней Федота, и тогда в них вспыхивало что-то трепетно-живое, как дыхание надежды; будто взглядом хотела перелить в сына часть своей загадочно-живительной силы.

Женщины, провожавшие гроб с телом Сереги, почти с суеверным страхом поглядывали на Наталку - до неправдоподобия величественно-красивую в своем бесслезном горе. И тревожно косили глаза на мужей… Далеко вперед забегали ревнивые мысли женщин: не к добру, если в селе такая вот вдовушка появилась.

Только Настя Черных была безразлична к перезревающей красоте Наталки. Она шла сзади похоронной процессии и украдкой вытирала платком непрошеные слезы. Настя искренне оплакивала Серегу и, может, больше других понимала, что его смерть - это бегство слабого и грешного человека с недобрым сердцем от суда собственной совести и от беспощадности людского презрения… Но никто не задумывался над тем, что в здоровом организме селянского многолюдья еще жили метастазы давно прошедшей войны; время от времени они напоминали о себе внезапными человеческими трагедиями.

Похоронная процессия, пройдя выгон, свернула к кладбищу, вокруг которого густым караулом стояли ветвистые акации. Настя незаметно отстала от людей, чтобы у могилы Сереги никому не показать своих слез.

"Прощай, Сергей…" - мысленно произнесла и, вздохнув, зашагала назад. Надо было собираться в Будомир за Маринкой; сегодня ее выписывали из больницы.

Ох, Маринка, Маринка… Настя начинает думать о дочери, и уже о ней томится сердце в смутной тревоге. Давно не переживала Настя такого страшного горя, не испытывала такого дурманящего ужаса, как в первые два дня, когда врачи опасались за рассудок Маринки. Корила себя, что оставила дочь одну дома, проклинала Ярчуков, которых считала виновниками всех своих бед… А что же будет дальше? Настя знала, что вернувшийся с целинных земель Андрей днюет и ночует в Будомире и многие часы проводит в больнице. Может быть, поэтому Маринка заметно оживает. Неужели придется породниться с Ярчуками? Если б хоть не догадывалась Настя, что Павел и Тодоска тоже не хотят родства с ней…

Да, рухнули надежды на счастливую жизнь дочери в городе. Юра Хворостянко отступился от Маринки, узнав, что она любит Андрея. Но эту беду Настя как-нибудь переживет. Главное - единственная доченька ее была бы живой и здоровой.

Склонив голову, задумчиво брела Настя к своей улице через унылый в поднимавшемся солнечном жару выгон. Когда поравнялась со зданием клуба, услышала, что кто-то окликнул ее. И тут же увидела Павла Ярчука, высунувшегося в окно из комнаты правления колхоза.

- Подойди на минуту, - Павел требовательно махнул рукой.

Настя с неприязнью подумала о том, что Павел не нашел времени пойти на похороны Сереги. Приблизилась к окну, вызывающе посмотрела в коричневое от загара, усатое лицо Павла.

- Андрей звонил из Будомира, - первым заговорил Павел Платонович.

- Что там? - испуганно спросила Настя.

- Все хорошо, не беспокойся, - Павел сочувственно глянул Насте в глаза. - Велел передать тебе, чтоб ты в больницу не собиралась. Они с Маринкой уже домой едут.

- Какой проворный, - ревниво сказала Настя. - И кто его просил? Не жена ведь она ему!

Павел Платонович горько усмехнулся. Пристально глядя Насте в лицо, спросил:

- Неужели и теперь ты не поумнела?

Настя опустила глаза, а лицо ее вдруг покрылось румянцем. Виновато сказала:

- Да, твоя правда…

- Вот так-то лучше, - Павел тихо засмеялся с чувством легкого и безобидного укора. - Не надо нам вмешиваться в их отношения. Пусть как хотят.

- А что запоет твоя Тодоска?

- Тодоска тоже человек. Ей хочется для сына счастья, а не беды.

Настя посмотрела на Павла повлажневшими глазами, вздохнула и дрогнувшими губами сказала:

- Делай как знаешь… - И ушла.

Павел Платонович еще долго не уходил от окна. Настя давно скрылась в своей тенистой улочке, а он все смотрел в ее сторону, блуждал глазами по круглящейся зелени садков, из которых белели стены хат, и все думал о том, что жизнь никогда не оставляет человека без забот.

ОТ АВТОРА

Полтора года не был я в милой моему сердцу Кохановке. И вот опять брожу по ее знакомым улицам, с трудом вытаскиваю обутые в резиновые сапоги ноги из вязкого чернозема. Талые воды пресытили землю, и весеннему солнцу придется немало потрудиться, чтоб затвердели дороги и поля.

Я стою над разлившейся Бужанкой. Слева, за оврагом, среди голых, просыпающихся после зимнего сна садовых деревьев виднеются осклизлые фундаменты домов - заброшенное строительство.

Бужанка дышит пахучей прохладой. Она вышла из берегов, затопив на той стороне луг. В чистых и тихих водах ее купается глубокое небо с редкими, дымчатыми облаками и плавится ослепительное золото солнца.

Сзади слышится чавканье болота. Оглядываюсь - и вижу приближающегося на рыжей кобылице Павла Платоновича Ярчука. Он сидит в седле, по-молодому прямо, одетый в брезентовый плащ. Серая мерлушковая шапка низко надвинута на брови, и это придает усатому, обветренному до красноты лицу Павла лихой, задиристый вид.

Подъехав ко мне, Павел Платонович легко соскакивает с лошади, бросает повод на луку седла и радушно здоровается со мной. Мы с Павлом одногодки и старые приятели. Но он всегда в первые дни моего пребывания в Кохановке обращается ко мне на "вы", и я угадываю в этом подчеркнуто-уважительном обращении скрытую иронию. Думается мне, что Павел как бы упрекает меня за далекость от сельской жизни, а мои вопросы, касающиеся земли и хозяйства, не принимает всерьез.

Павел всегда удивляется тому, что, живя в далекой Москве, я почти не позабыл родного языка и разговариваю с земляками "по-кохановски". Но в то же время недоумевает, почему бы мне и мои книги не писать по-украински, хотя знает, что я еще безусым юнцом стал солдатом и прослужил в армии, работая военным журналистом, до седых волос.

Мне приходится отвечать будто в шутку:

- В книгах ведь главное - голос сердца, душа народа и правда жизни… Пишу-то я о нашей Кохановке и о тебе, усатом дьяволе. И волей судьбы пишу на том языке, многие тайны которого удалось постичь уже зрелым, испытавшим горечь заблуждений умом.

Павел вроде и соглашается со мной. Даже как-то извинительно уточняет мои объяснения: "Приятно, конечно, когда о родной Кохановке читает многолюдье великой Руси". Но все-таки чувствую: не понять ему (да и многим другим моим землякам, к сожалению, не понять), что со школярским запасом слов, какой обрел я в детстве и юности, никому не дано всерьез стать писателем. Можно, конечно, заново окунуться в сказочное и певучее море родного языка, памятуя, что язык самый ощутимый образ народного духа. Но тогда в короткий человеческий век не успеть рассказать людям о том, что велит совесть. И да будет известно всем, что задуманные, но не написанные книги - это "утопленные дети" писателя.

…Стоим мы с Павлом Ярчуком над родной Бужанкой, со скрытой теплотой смотрим друг на друга и, взволнованные, не находим самых нужных, простых слов. А может, неловко старым солдатам выдавать волнение?.. Закуриваем, покашливаем и молчим.

Рыжая кобылица мягкими, бархатными губами теребит плечо Павла и косит на него крупный, лиловый глаз.

- Закурить просит, что ли? - усмехаюсь, я.

- Нет, она уже бросила и курить и пить, - отшучивается Павел и выдыхает в ноздри лошади облако табачного дыма.

Кобылица ошалело мотает головой, а я хлопаю ее по лоснящемуся крупу и говорю Павлу:

- На харчи, видно, не жалуется.

- Еще бы! - со скрытым довольством отвечает Павел. - Шестьдесят четвертый год не обидел ни мужиков, ни скотину. Постаралась землица.

- А почему же строительство забросили? - И киваю головой в сторону почерневших фундаментов.

- В этом году закончим, - Павел утвердительно машет рукой. - Вот только техник-строитель дезертировал.

- Куда?

- В колхоз к своему отцу, к Арсентию Хворостянко.

- Не понимаю. При чем тут инструктор обкома Арсентий Хворостянко и колхоз?

- О, вижу, вы не в курсе дела! - весело засмеялся Павел.

- Рассказывай! - тороплю я его. - Только не "выкай" мне, а то и я начну величать тебя во всех числах.

- Ну хорошо, - в глазах Павла мелькает веселая искорка. - Арсентий Хворостянко, когда объединили сельский и промышленный обкомы партии, перебрался было в Будомир. Избрали его там секретарем райкома.

- А Степан Григоренко?

- Степан Прокопович секретарствует у нас, в Воронцовке. Выделились мы из Будомирского района.

- Значит, на пенсию не ушел?

- Нет. Пока работает. А Хворостянко, когда стал секретарем в Будомире, начал наводить в районе свои порядки. Первым делом взялся обновлять председателей колхозов. И случилась такая петрушка: в Яровеньках, где самый крупный колхоз в районе, люди заартачились, не захотели снимать своего председателя. А Хворостянко настаивал. Тогда один шальной дедок предложил избрать головой колхоза его самого - Хворостянко. Все и проголосовали.

- Разве так можно? - удивился я.

- Можно, - с ехидцей засмеялся Павел. - Вот возьмем и тебя выберем вместо меня.

- Я вам нахозяйничаю!..

- Хворостянко тоже завопил. А в обкоме сказали: "Раз колхозники доверили - руководи…" И руководит… Из кожи лезет, чтоб в маяки выбиться да прогреметь на всю область. Вот мне и приказали отпустить к нему техника-строителя.

- А Маринка Черных разве не закончила техникум?

- Закончила, - ответил Павел, и на его лицо легла тень досады. Удрала с моим Андреем в Киевскую область. Работают там в совхозе и заочно учатся в институте.

- Поженились, конечно? - спросил я и смутился от нелепости своего вопроса.

- Расписались, - Павел погасил в глазах усмешку. - Настя и Тодоска поехали звать их в Кохановку.

- Что еще нового?

- Много нового! - Павел заговорил взволнованно: - Кажется, всерьез взялись за село. Повеяло теплым ветром…

Долго еще стояли мы на берегу разлившейся Бужанки, вдыхали свежесть полей и говорили, говорили…

Потом пошли по вязкой улице к старым левадам. Когда идешь селом после долгой разлуки с ним, каждая хата напоминает какое-либо событие, чью-то необыкновенную судьбу; память воскрешает годы детства, хоть и трудные, но удивительно яркие, наполненные песнями, росным серебром на холодных травах, птичьим щебетом и недозрелыми ягодами в садках. И кажется, что ни у кого другого, кроме тебя, такого детства не было, и чудится, что нет на земле-планете лучше места, чем родная Кохановка.

1960–1965.

Кордышивка, Усух,

Сосново, Летки,

Вороновица, Москва

РОМАН О ЗЕМЛЕ И НАРОДЕ

"Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… Но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданием мир, ты, человек, заново творишь его".

Эти замечательные слова Л. Леонова невольно вспоминаются в раздумьях о судьбах народных и людских, запечатленных в талантливой, воистину выстраданной всей жизнью книге Ивана Стаднюка "Люди не ангелы". В этом романе бушуют вихри истории, кажется, колеблется сама земная твердь, поддаваясь сотрясениям социальных сдвигов и войн; над Кохановкой, родиной стаднюковских героев, над всей Украиной встает порой печальное, ущербное солнце бед и тягчайших испытаний. И нередко сам народ в протяжных песнях говорит о страдании, лихолетье, постигших родную землю, о буре, вырвавшей сотни сыновей и разбросавшей их в бескрайние просторы войны.

На Вкраiнi свiт не бiлий
Почорнiлый, закурiлий…
Копитами шляхи збитi,
Снарядами села зритi…

Но человек не сдается… И каким бы пустым, ничтожным и безотрадно-трагичным было бы все это: и небо, и солнце и звезды, глядящие на мир с невозмутимых высот, - если бы не били из земли, из сердец человеческих горячие, неистощимые ключи подлинного мужества, доброты, патриотической любви к Родине, братства. Жизнь не умирала и в этих снарядами срытых селах, народ побеждал врагов своей земли, вновь возрождал все, чем он жил и радовался, вновь рождалось в сердцах юности чудесное чувство любви, вновь расцветал в душах прекрасный крестьянский дар понимания земли и хлеба… Наполняя своим подвигом, страданием, победами над неправдой мир, народ творил его как светлый мир красоты и счастья.

Назад Дальше