Павлик лежал на сеновале, спрятавшись от Настьки, и вдыхал переселившиеся сюда вместе с сеном дурманящие, с горчинкой запахи луга, смотрел сквозь разорванную ветрами соломенную крышу навеса в небо. По небу ползли гривастые тучи, зловеще-темные, холодные. Между тучами проглядывала пугающая своей глубиной синь.
Павлик был сердит. Он прислушивался к размеренным ударам цепа, глухо ухавшим в клуне, где отец молотил ячмень, и нежно ощупывал пальцами большую, с грецкий орех, шишку на лбу. Павлик только что посадил ее цепом, попытавшись на спор с насмешливой Настькой вымолотить хоть один сноп ячменя, когда отец вышел из клуни подымить цигаркой.
Шишка на лбу ширилась, горела, а где-то совсем недалеко, на подворье, слышался ехидный смешок Настьки. И Павлик чувствовал себя несчастным… Не везет ему на белом свете. Ведь все могло так хорошо устроиться!.. Зимой в селе организуется колхоз, и батька тоже собирался записаться в него. А дядька Пилип, богатый и самый знающий в Кохановке человек, до того интересно рассказывал о длинном бараке, в котором будут жить одной семьей все колхозники, что у Павлика дух захватывало от радости. И почему только взрослые никак не могут уразуметь всей прелести жизни в бараке? Ведь тогда Павлику не пришлось бы одному оставаться тянучими вечерами в пустой хате… А спать на одних нарах с сельскими мальчишками - друзьями Павлика - что может быть веселее?! Нет, о другой жизни для себя он и не мечтал.
И все рухнуло. Взамен райской жизни - шишка на лбу и эта заноза Настька в доме. А кто виноват? Батька во всем виноват. Услышал от дядьки Пилипа о бараке, который будто бы районное начальство собирается строить для колхозников за Чертовым яром, на том самом месте, где ведьмы ищут бесовское зелье, и сказал, что пусть в тот колхоз записываются цыгане. А ему пока там нечего делать. Глупые же люди смеются над батькой. Павлик сам слышал, как тетка Харитина, жена Кузьмы Грицая, болтала, будто Платон боится жить в бараке - с женщинами на одних нарах спать боится. Чего же там страшного?.. Обозлился батька. Сказал, что пусть женщины сами его остерегаются. И вот привез из Березны вдовицу Ганну вместе с этой лупоглазой Настькой. Теперь ремень опять висит в хате на видном месте, опять требует батька, чтоб Павлик называл чужую тетку мамой… Уж лучше бы Оляну: у нее хоть меду целая криница. Правда, после того как Павлик съел полкринки меду и потом два дня болел, ему не очень хотелось сладкого. И все равно тетку Оляну он бы звал мамой, а эту сердитую Настькину мать никак не будет звать.
Мысли Павлика прервал пронзительно-певучий женский голос, скликавший к порогу кур:
- Тю-тю-тю-тю-у… Тютеньки-тютеньки-тю-тю-тю-тю-у!..
Затем голос обратился к Настьке - сердито, повелительно:
- Настуська! Зови Павла обедать!
- А он сховался, Павлик-то! - с визгливым смехом ответила Настька, стоявшая где-то возле самого сеновала. - Он огрел себя цепом по лбу, а теперь боится!
- Я его сховаюсь! Сейчас же обедать! Батьку зови, а то борщ выстынет! - И Павлик услышал, как грохнула дверь.
- Чтоб тебе тот борщ прокис! Чтоб тебе каша пригорела! - с ожесточением посылал он страшные проклятия. - Чтоб ты на печку без табуретки не взлезла!..
Уже давно умолк в клуне цеп, а Павлик придумывал, какие еще беды послать на голову своей новой мамы, чтобы и ее выпроводил отец со двора. Но вдруг, вспомнив привычку Настьки первой вылавливать ложкой из борща шкварки, торопливо соскользнул с сеновала на землю.
…Когда Павлик приоткрыл дверь в хату, сердце его встрепенулось от радости: он услышал, что отец посылает Ганну на печь за горохом. Ганна сняла со стены висевшее на гвозде сито, подошла к отцу, который сидел у стола на табуретке, и спокойно сказала:
- А ну, старенький, марш сам за горохом. Только без табуретки!
- Ты что? - Платон Гордеевич поднял на Ганну изумленный взгляд.
- Быстренько, а то борщ выстынет! - И Ганна, крепкой, жилистой рукой взяв Платона сзади за ворот рубахи, легонько подняла его с табуретки и так толкнула к печке, что он, зацепившись ногой за чугунок, с грохотом полетел к подпечью.
- Мамо!.. - испуганно заорал Павлик. - Не бейте тата, мамо!
Ганна резко повернулась к Павлику, и ее крутые темные брови над карими насмешливыми глазами испуганно взметнулись вверх.
- Господи! - воскликнула она, всплеснув руками. - Что ты с собой сделал, поганец!.. Посмотрите на него, люди добрые! Какой синячище на лбу посадил! - И Ганна, сняв с гири часов кусок свинца и усевшись на табуретку, притянула Павлика к себе. - Так же глаза повыбивать можно! Она приложила к синяку свинец.
- Мне не больно, мамо, - оправдывался Павлик, стыдливо отталкиваясь от колен Ганны. - Совсем не больно! Ну, мамо-о-о, отпустите!..
Платон Гордеевич, взобравшись на печку, молча нагребал в сито горох.
А за столом похихикивала Настька, проворно вылавливая ложкой из борща шкварки.
13
Зима будто страшилась людских глаз. Днем она смирно дремала под ярким солнцем, голубея и искрясь снегами, в которых по колени загрузли черные деревья и белостенные хаты, утонули улицы вместе с плетнями и заборами. А ночью, когда село засыпало, зима начинала шумно дышать звонким, студеным воздухом. Небо покрывалось стремительно летящими рваными тучами, появлялся ветер, словно оброненный ими на землю, и начинал яростно вихрить снег, швырять его в окна хат, биться о стены, жалобно выть в печных трубах.
Степан недавно пришел домой, поел толченой картошки с кислым молоком и, задув лампу, улегся на узкой скрипучей кровати. Ветер за окном заскулил еще сильнее, будто просился в хату, и от этого под свиткой, которой накрылся Степан, казалось особенно уютно и тепло.
На печке ворочалась и тяжело вздыхала старая мать. К Степану сон тоже не шел. С тех пор как избрали его членом сельского Совета, беспокойными стали ночи. О чем только не передумаешь, уставив открытые глаза в мягкую темень потолка! Вот и сейчас думал он о том, что наступило время браться за выкорчевывание кулаков. До поздней ночи заседал сегодня сельский Совет с активистами-бедняками… В список раскулачиваемых первыми внесли Оляну и Пилипа.
Степан с группой комсомольцев завтра будет раскулачивать Пилипа. И он думает о Пилипе, загадочном чернобородом дядьке, который маленькими зеленоватыми глазками всегда смотрит на мир с хитрецой и каким-то снисхождением. Эти глаза сидят на розовом, с синими прожилками морщинистом лице глубоко и близко друг к другу, и порой кажется, что кто-то другой выглядывает из Пилиповых глазниц. Бывало, разговаривает он с соседом, сочувствует его беде, вздыхая и горестно качая головой, а глаза прячут холодную искорку безразличия и мечутся по сторонам, словно боясь потеплеть при встрече с чужим болезненным взглядом. И при всей мудрости Пилипа люди угадывали в нем недоброго человека. Может, поэтому не к нему, а к Оляне или другим богачам обращались за помощью.
Степану вспомнился один пасхальный день, когда был он еще мальчонкой. Через зазеленевший выгон, где детвора играла в лапту, проходил, сверкая хромом сапог, подвыпивший Пилип.
- Хлопчики, а ну скачите ко мне! - позвал он, накручивая на палец бахрому шелковой опояски, обхватывавшей красную сатиновую рубаху.
Босоногая ватага мальчишек, вспыхнув любопытством, устремилась к Пилипу.
- Вы конфеты любите? - спросил Пилип, запуская руку в карман нового пиджака.
- Любим! - с готовностью откликнулись мальчишки, не скрывая жадности, полыхнувшей в их веселых глазах.
- И я люблю… - Рука Пилипа загребла что-то в кармане. - А конфет хотите?
- Хотим!..
- Я тоже хочу. - И Пилип, довольно засмеявшись, достал из кармана кисет с махрой, закурил и пошагал дальше.
Обескураженные мальчишки провожали его по-зверушечьи злыми глазами. Степан помнит, как подхватил с земли камень, но кинуть не посмел. А надо было. Ведь ничего Пилипу не стоило, хоть ради святой пасхи, одарить конфетами и пряниками хлопчиков и девчаток. Богат же он, как тетка Оляна, но, видать, скупой, как ни один человек в Кохановке. Не зря покойный отец Степана говорил, что если б жадность вдруг обрела человеческий лик, она бы в точности была похожа на Пилипа Якименко.
Жадность однажды сыграла с Пилипом злую шутку. Может, этого и вовсе не было, а может, случилось не совсем так, как об этом рассказывает Грицай Кузьма - кохановский балагур и пьянчуга, который поддерживает, несмотря на свою серую бедность, приятельские отношения с Пилипом и даже называет его без всякого на то основания кумом. Но об этой истории прослышали все, и пошла она по белу свету, как веселый анекдот. Степан в пору своих скитаний по Саратовщине не раз потешал друзей, рассказывая им об этом приключении Пилипа, а затем уже сам слышал из чужих уст ту же историю, приправленную доброй долей вымысла.
А случилось все, если верить дядьке Кузьме, вот как.
Встретились в Воронцовке на торговице богатый Пилип и бедный Кузьма.
- Кум, что будем покупать? - насмешливо спросил Пилип, зная, что у Кузьмы в кармане, кроме дырки, ничего нет.
- Да все к жеребцам присматриваюсь, - уклончиво ответил Кузьма.
- Ну и как?
- Чуть было не купил доброго меринка, да вдруг увидел такую телочку сердце зашлось. Картинка!.. Породистая, откормленная. Через год будет не корова, а речка с молоком.
- Чего же не купил? - В голосе Пилипа уже не слышалось насмешки, а глаза метнулись к телегам со вздыбленными оглоблями, возле которых стояли привязанные коровы, телки, бычки. Пилип как раз пришел на торговицу купить телку.
- Не той масти телка, - выкручивался Кузьма. - Рыжая… А в моем хозяйстве рыжий скот не держится. Такая примета.
Пилип знал, что никакого рыжего скота, кроме пары свиней да козы, у Кузьмы сроду не было. Но сделал вид, что поверил, и сказал:
- Покажи, где она, телочка. Может, я куплю.
- А магарыч будет?
- Будет. Помоги только выторговать…
Под вечер Пилип и Кузьма возвращались в Кохановку. Оба выпившие, с довольными, раскрасневшимися лицами. Пилип вел за собой на веревке купленную телку, которая и впрямь была отменной породы.
Кузьма часто оглядывался на телку, завистливо осматривал ее и восторженно прищелкивал языком.
- Нравится? - самодовольно похохатывал Пилип.
- Добрая коровка будет.
Телка в это время замедлила шаг, и сзади нее на пыльном шляху пролегла дорожка из дымящихся темно-зеленых "медяков".
Пилип остановился и, стрельнув в Кузьму насмешливыми глазами, сказал:
- Отдать тебе ее, что ли?
- Ты отдашь… Повесишься скорее!
- А почему? Ты же мне вроде кум? Могу я раз в жизни сотворить благо? Могу! Вот только условие.
- Какое? - недоверчиво насторожился Кузьма.
- Съешь вот эти коржики - и телка твоя.
- Не брешешь? - С лица Кузьмы даже схлынул румянец.
- Ей-богу.
- Стань на колени и сырой землей поклянись!
- Чем хочешь поклянусь. Детьми своими. - И Пилип, давясь от распиравшего его смеха, стал на колени…
- Эх, стаканчик бы горилки перед этим! - Кузьма вздохнул, достал из-за голенища деревянную ложку и деловито уселся посреди дороги…
Пилип, наблюдая за кумом, корчился от смеха. Но вскоре смеяться перестал, и глаза его округлились в испуге. Кузьма страдальчески покосился на Пилипа, увидел его испуганные глаза и через силу засмеялся:
- Что, кум, жалко телки?.. Если жалко, садись на мое место, и я откажусь от твоего подарка.
Не говоря ни слова, Пилип уселся на дорогу и взял у Кузьмы его ложку…
Вскоре кумовья снова продолжали путь на Кохановку. Все осталось как было. Следом за Пилипом брела на веревке телка. Молчали, отрезвевшие и сгоравшие от нетерпеливого желания быстрее избавиться друг от друга.
На второй день утром Кузьма, проходя мимо подворья Пилипа, увидел, как Пилип медленно брел к скотному базу, придерживаясь за плетень. Лицо у него было бледно-серое, под глазами налились мешки.
- Кум, что это ты такой зеленый? - не без иронии спросил Кузьма.
Пилип остановился, посмотрел на Кузьму, будто не узнавая. Потом в его глазах сверкнуло жалкое подобие смешка, но ответил вполне серьезно:
- Знаешь, кум, вчера я с тем кизяком что-то поганое слопал - муху или другую заразу. Целую ночь рвало…
И когда эта история повеялась по белому свету, Кузьма не раз всеми святыми присягал перед людьми, что может показать на дороге под Воронцовкой то место, где страдал он, надеясь получить за это от кума телку.
И вот теперь Степан размышлял над тем, как будет держать себя Пилип, когда начнут уводить с его двора быков, лошадей, коров, телок. Сколько, должно быть, душевных мук испытает он, расставаясь со своим добром, накопленным за многие годы. А земля Пилипа, а просторная хата, могучие надворные постройки, сад - все это завтра станет собственностью колхоза, вернее, уже стало; надо только вытряхнуть Пилипа с его семейством из села, рассчитать и распустить наймитов и наймичек, закрепить актом с описью имущества все содеянное.
14
Утром не успел Степан побриться, как в хату вихрем влетела запыхавшаяся Христя. Она дохнула на него морозной свежестью. Румяные от холода и волнения щеки, блестящие, расширенные глаза, сбивчивая речь… Это была его первая встреча с Христей, первая встреча после тех, напоенных восторженным счастьем хмельных вечеров.
Степан, вернувшись с Саратовщины, не раз видел Христю издали. И она его видела. Но оба боялись посмотреть друг другу в глаза, не знали, какие слова надо сказать. Христя чувствовала неискупимую вину перед Степаном, не хотела ни ему, ни себе сознаться, остался ли в ее сердце тот жар, который так щедро расплескивала при давних, полузабытых, как сон, встречах с ним. А жар, наверное, остался, осталась мучительно-сладкая боль первой любви. Она притупилась временем, заслонилась любовью к родившимся у нее детям, привязанностью к доброму и заботливому Олексе…
А Степан по-прежнему любил… Любил ту далекую Христю, какая осталась в его сердце, любил без всякой надежды, безрассудно, понимая, что зря проходят его молодые годы, что попусту растрачивает он душевные силы, воскрешая в памяти невозвратное. Но ничего не мог поделать с собой. Был счастлив только прошлым и тушил острую боль в груди, когда голос рассудка напоминал ему, что человеку отмерено не бесконечное число весен на его веку.
И вот она, Христя, перед ним, в распахнутом полушубке, в сбившемся на голове клетчатом платке. Но блеск в ее глазах - не от радости встречи, а от муки и горечи.
- Степа… Степушка, - с надрывом зашептали ее губы. Потом Христя примолкла, заметив, как засуетилась Степанова мать, надевая свитку, чтоб уйти в погреб за картошкой.
Когда дверь захлопнулась за старой Григоренчихой, Христя сдернула с головы платок и уткнулась лицом, своими желтыми, пахнувшими свекловичным квасом волосами Степану в грудь.
- Степушка, - зарыдала она. - Я виновата… И ты виноват… Почему вовремя не приехал? Мать поедом меня ела…
- Зачем пришла? - поборов волнение, спросил Степан, чувствуя, как покрываются сухой коркой его губы, как разгорается в груди нестерпимо горячий уголек.
- Степа, ты добрый, - зашептала Христя, подняв голову и умоляюще уставив на него глаза. - Ты мне поможешь, Степа!.. Спаси маму… Я помру без нее.
- Христя, это лишние слова. - Степану казалось, что он сойдет сейчас с ума. Он отстранился от Христи, усадил ее на лавку и потянулся к столу за махоркой. - Чем я могу помочь?
- Вот смотри! - Христя суматошно достала из-за пазухи измятый лист бумаги. - Подпиши первым, люди тоже подпишут.
- Что это?
- Чтоб из села маму и свекра моего, Пилипа, не высылали. Пусть забирают все. А зачем же угонять на край света? - Христя объясняла сбивчиво, как бы страшась каждой минуты промедления. - Говорят, если село возьмет на поруки, не сошлют.
- Успокойся, Христя. - Степан искал нужные слова. Он боялся быть чрезмерно сухим в разговоре с Христей и в то же время не хотел выказать все то, что происходило с ним в эту минуту, когда она, необыкновенно красивая в своем волнении, беспомощная и жалкая, сидела перед ним и смотрела на него умоляющими глазами. - Ничего не поможет… Так надо… И раскулачивают правильно. Все правильно.
Он не находил больше слов, а она все смотрела расширенными глазами в его лицо, пытаясь сердцем уловить - говорит ли Степан правду или мстит ей за измену, за то, что причинила ему столько страданий.
Тем временем Степан собрался с мыслями и снова заговорил:
- Христя, послушай меня… Я тебе зла не желаю. Скажи своему Олексе, чтоб записывался в колхоз, иначе и вас раскулачат. Вы же оба из куркульских семей.
- Какой ты злой… - со стоном промолвила Христя и, бессильным движением набросив на голову платок, медленно направилась к порогу.
В этот же день свершилось в Кохановке то, чему надлежало свершиться. Имущество пяти кулацких хозяйств было конфисковано, а кулацкие семьи погружены на подводы и отправлены в Воронцовку для высылки в отдаленные районы страны.
Первый раз в своей истории Кохановка увидела, что богатство не имеет никакой силы. Кулаки же впервые почувствовали, что были чужаками в селе. Даже Оляна, тихая, потерянная, усаживаясь на подводу, не нашла слов, чтобы проститься с земляками и родичами. Увидела, что в большинстве людских глаз - ни искорки тепла, ни тени сочувствия. Это потрясло не меньше, чем потеря богатства. Только при выезде из села Оляна, будто опомнившись, безутешно заголосила, забилась в истерических воплях.
И начала разматываться пестрая и горячая лента нового времени.
15
Степану казалось, что с каждым месяцем перед его взором расширяется горизонт и он уже видит недалекое завтра Кохановки - лучезарное, в сытой истоме по воскресеньям и бурлящее созиданием в будние дни. Надо только побыстрее завершить коллективизацию!
А многие крестьяне-середняки еще думали по-иному. Мое поле! Моя межа!.. За межой - чужое. На своей земле никто не обидит. На своем огороде можно убить чужую курицу… Мой дом, мой двор, мои кони… Здесь витает дух предков…
Краткое словцо "мое". А какую же силу имеет оно над человеком!.. Вспомнилось Степану собрание, где впервые был прямо поставлен вопрос: "Кто записывается в артель?", вспомнились бесхитростные вопросы Хтомы Заволоки.
Да и не мог Хтома обойтись без этих вопросов. Ведь главный смысл крестьянского бытия - иметь землю и заставлять ее родить хлеб. Далеко не платоническая эта любовь к земле и к плодородию. Но и будто бы не чрезмерно расчетливая. Здесь арифметика самая простая: крестьянину надо кормиться, одеваться и иметь запас про черный день. А все остальное, что врывается в крестьянскую жизнь, подчинено этой арифметике. Даже страх перед богом. Сотворишь грех, бог накажет болезнью, неурожаем, мором на скот… Придет бедность, голод. Значит, надо беречься греха, надо молиться небу.
Казалось бы, зачем жить на земле, если эта жизнь не приносит радостей? Нет, крестьянин на радости не беден. Ни у кого так не богато детство, как у селянских детей. Богато впечатлениями и ощущениями. Рано познают они самое великое чудо на земле - пробуждение природы. И вместе с ней будто пробуждаются сами, радуясь первой проталинке в снегу, первой травинке под окном, первому зеленому листку, первой несозревшей, но с удовольствием разжеванной ягоде, первому украденному из птичьего гнезда яичку. Бедность семьи как бы отступает перед цветением детства.