Мимо летели бронемашины с немецкими солдатами, в окнах дребезжали стекла.
В тот же день в дом ввалились три вооруженных подростка с белыми повязками на рукавах. Они увели Саулюса.
- Господи, господи, что я натворила! - рыдала тетя Петроне.
III
- Я погнался за ними - надо же спасать мальчика. Ну, виноват, что греха таить - митинговал, сеял раздор между братьями литовцами, загадил родное гнездо, - но зачем сразу к стенке? Такого выпорешь, и образумится. И знаешь, Адомас, что они ответили? Сказали, что сейчас мне зубы пересчитают. А когда я пришел на следующий день и снова начал убеждать этих господ, что они недостойно себя ведут, мне посоветовали больше не соваться, если не хочу очутиться в одной компании с евреями и комсомольцами. Несколько дней спустя начальник полиции организовал "шествие позора": арестованные несли большевистские лозунги и портреты вождей, плевали в портреты и вопили: "Да здравствует новая Европа! Смерть азиатским палачам!" Тех, кто оказался покладистее, после демонстрации распустили по домам, но Саулюс с двумя-тремя такими же фанатиками рванул "Интернационал", их снова заперли в синагоге, а вечером расстреляли. Мне пришлось остаться в Шилай еще на неделю - боялся, что тетя Петроне покончит с собой. Этот дом мне никогда не простит Саулюса, Адомас.
Гедиминас замолк. Из зала доносился смутный гул голосов захмелевших посетителей и развеселое пиликанье скрипки. В отдельном кабинете, в котором сидели они с Адомасом, было прохладно, в распахнутое окно из сада веял свежий ветерок, легко шевеля редкую полотняную занавеску. Где-то по соседству гремело радио, голосили дети, бойко громыхали по мостовой колеса крестьянской телеги. Гедиминас осовело глядел на бутылку - водка в ней опустилась ниже этикетки - и чувствовал приятную истому во всем теле. "Человек куда-то стремится, чего-то добивается. А верх блаженства - сидеть вот так за бутылочкой, жевать фаршированного поросенка и ни о чем не думать".
- Стало быть, твоя патриотическая деятельность закончилась провалом - не удалось спасти комсомольца? - съехидничал Адомас.
- А ты? Много их уложил? - в тон приятелю спросил Гедиминас, не поднимая глаз.
- Знаешь, я ведь мог ухлопать Красного Марюса. - Адомас ухмыльнулся. - Ехал на велосипеде, за ним два таких же типа. Я стоял в березняке, когда они чесали мимо. Мог уложить всю троицу. Не знаю, почему этого не сделал, лапочка. Наверное, из-за Аквиле. А может, потому, что мне лично противно стрелять человеку в спину, да еще своему, литовцу.
- Удивительно!
- Что же?
- Что такие добряки, как ты, руководят полицией и стоят на страже бандитского закона, по которому люди должны ходить по мостовой, как скотина.
- Мы договорились не цапаться, лапочка. - Адомас поднял рюмку, кивнул Гедиминасу, они чокнулись и выпили.
Ах, Элит, ты хороша,
чудо-ножки у тебя, -
страстно завывал по радио тенор.
- Шабаняускас. Когда его слушаешь, можно пить чай без сахара. Не люблю патоки, зато все бабы влюблены в него по уши.
- Мне он тоже не нравится. Да будет об этом. Лучше расскажи, как тут прошел фронт.
- Длинный разговор, лапочка. В воскресенье люди примчались из города, не дождавшись обедни, - война. А в четверг утром немцы уже были в Лауксодисе. Мы ревмя ревели от радости, как последние бабы, Гедмис… Думали, русские воевать умеют, постоят за себя. Где уж там! К Нямунисам зашел взвод напиться, наши ребята пустили несколько очередей от хлева, и солдатики попрятались в рожь. Армия Гитлера чисто поработала, нам осталось только навести порядок. За освободителей, Гедмис!
- История не знает случая, чтоб один народ просто так, но доброте сердечной, освободил другой народ. - Гедиминас оттолкнул свою рюмку. Энтузиазм Адомаса раздражал его.
- Тебе не пристало так говорить, Гедмис. Если б не немцы, недолго бы просидел под тетушкиной юбкой.
- Теперь другие сидят. Такие же литовцы, как мы с тобой. Вчера мы убивали друг друга из-за одних, сегодня - из-за других. И те и эти уверяют, что освободили Литву, а результат? Еще несколько таких освобождений - и не останется литовцев.
- Мне надоело болтать про политику, господин учитель. - Адомас выпил и, не закусив, продолжал говорить. Он явно был раздражен. - Я глупее тебя, меньше учился, но одно мне ясно как день: когда тебе хотят вогнать нож в сердце, надо защищаться всеми способами, чтобы остаться в живых. Может быть, немцы не лучше русских, но лучше шайки Марюса, которая продавала нас русским.
- А теперь нас продают немцам. Давно ли все собаки брехали про независимость, а где она? Господин Амбразявичюс со своим кабинетом - липовые министры; они не правят, а только переводят на литовский язык приказы оккупантов.
- Всему свой час. Пускай Гитлер сперва управится со Сталиным. Как ни верти, Грюнвальд - седая старина, да и больше основания доверять потомкам рыцарей, чем диким азиатам, лапочка. С Западом наш народ сражался, а у Востока был в рабстве. Я предпочитаю рыцаря тирану.
- А я не верю ни в тех, ни в других. Если можно в наше время во что-то верить, то только в самого себя.
- Ты хотел сказать: в свою нацию, в литовцев? Конечно, Гедмис! Сейчас это важнее всего.
- Не в свою нацию, а в себя! Литовцы уже доказали, что не способны работать самостоятельно. Работящая, добросовестная скотина, хорошее стадо, но оно нуждается в чужих пастухах, которые знай щелкают кнутом. Вскоре мы сможем сказать о них словами одного нашего поэта, - несколько лет назад, когда его попросили написать автобиографию, он сказал: "Автобиографию? Зачем? Литовцы вымерли, а язык, на котором я хотел бы писать, давно забыт". Верить в твоих литовцев, в этих послушных рабов, - значит быть в ответе за них, а я не хочу отвечать за все стадо, хотя и числюсь в нем. Всех нас гонят в хлев, но можно войти туда в разные двери. Я хочу хоть дверь выбрать!
Адомас оттолкнулся вместе со стулом от стола и молча буравил Гедиминаса покрасневшими глазками. Пухлое, свежевыбритое лицо горело и блестело, словно полированное.
- Что с тобой стало, Гедмис? - тихо спросил он, скорее с огорчением, чем удивляясь.
- То же, что и со многими, - например, с тобой. Ты просто не осознал еще, что случилось. Через год, а то и раньше, когда все станет на свои места, ты поймешь меня.
- Солидные люди делают тебе царское предложение - можешь занять пост бургомистра в Краштупенай. Но ведь господин учитель усовершенствовался на тетушкиных большевистских курсах… Такой пост, наверно, покажется ему слишком мизерным?
- Ты прав: господин учитель - безнадежно испорченный человек. Потом - у него нет заслуг…
- Вы неблагодарная свинья, господин Джюгас. - Адомас встал, выпил две рюмки подряд и снова развалился на стуле.
Гедиминас, опустив большую лохматую голову, выводил пальцем на столе вензеля. Крупный, как бы приклеенный нос, широкие скулы, челюсть выступает вперед. На толстых губах ядовитая усмешка. Ну и рожа - как у мартышки!
- Чего ухмыляешься? Хочешь, чтоб тебе положили на тарелку готовую котлетку? Должен ведь кто-то вычистить большевистский навоз, черт подери! - Адомас трахнул кулаком по столу, даже посуда подскочила. - Вы, господин учитель, один из тех иезуитов, которые говорят: почему непременно я, пускай другие!
- Так и думал, что поцапаемся. - Гедиминас поставил упавшую рюмку, хотел себе налить, но бутылка оказалась пустой.
- Эй, водки! - взревел Адомас.
В дверях появился полутораметровый человечек с увядшим личиком, похожим на печеное яблоко, - один из трех братьев Моркайтисов, которым принадлежал ресторан.
- Если хочешь еще пить, оставим в покое политику, - предложил Гедиминас, когда Моркайтис исчез за дверью.
- Ладно уж, не будем, - миролюбиво ответил Адомас, неожиданно успокоившись. - Помнишь Пятраса Бредиса? С которым в одном классе учились? Славный был парень. Когда немцы пришли, спал на сеновале. Услышал выстрелы, с перепугу выскочил во двор и схлопотал пулю в лоб.
- Несчастная случайность.
- Краштупенайского настоятеля Раугиса тоже нет в живых - красные пристрелили.
- Вечная память…
- А твою бабушку Бригиту, - наверно, уже знаешь? - похоронили на второй день войны.
- Да… Бедная бабушка…
- Старый человек, ничего не попишешь. От смерти не уйдешь. Твоего брата Миколаса, вот кого жалко, лапочка.
- Да… Но я почему-то верю, что он объявится…
- Должен бы. Неглупый парень был, хотя с армией сплоховал: мог ведь не явиться осенью по повестке, пересидеть…
Вернулся Моркайтис с графином водки и двумя кружками пива.
Адомас наполнил рюмки.
- Выпьем за упокой души, Гедмис. За твою маму, бабушку, Бредиса, ксендза Раугиса. - Они встали и, чокнувшись, торжественно выпили. - Маленькая наша Литва, а крови пролито много. И сколько еще прольется! Выпьем за тех, кто ждет своей очереди. За будущих мертвецов, Гедмис! За себя! - по щекам Адомаса катились пьяные слезы.
- Да перестань!
- Да, мы дрянь, Гедмис. Все дрянь! Себе кажемся хорошими, а другие знают - дрянь!
- Я не то говорил.
- Погоди! - Адомас нетерпеливо махнул рукой. Под пропотевшей рубашкой тяжело вздымалась грудь. - Мы не можем быть другими: в мире все так устроено, что, делая добро одному, обязательно причинишь вред другому. Скажем, ты занимаешь ответственный пост, ты патриот. Семья тоже что надо. Приходит к тебе сестра, брат или другой черт из родни и говорит: "У нас на сеновале лежит тяжело раненный русский солдат, помоги!" Вот дела-то какие, черт подери! - Адомас скрипнул зубами. - Ты должен вовлечь в эту аферу знакомого врача, честного семьянина, поставить на карту всю его семью, или выдать родных, или… Ха-ха-ха! Но ты же мудрец, господин учитель! Соломон! Может, скажешь, как в таком случае разделить ребенка?
Гедиминас пристально вглядывался в Адомаса. Тот все еще жутковато хохотал.
- Я считаю, что ребенка уже разделили. - Гедиминасу стало грустно и жалко чего-то. - Мы еще не поднимали бокалов за откровенность, Адомас. ("И еще за одного мертвеца или умирающего - за нашу дружбу".) Выпьем за все, что было прекрасного между друзьями, за все то, чему, наверно, больше не бывать.
- Цицерон, - буркнул Адомас.
Гедиминас перегнулся через спинку стула, на которой висел пиджак, вынул из кармана неначатую пачку сигарет и закурил. Впервые за две недели с того дня, когда решил бросить курить. В комнату хлынула дурманящая музыка, и он в обманчивом успокоении поплыл по ее теплым волнам.
"Почему я не спрашиваю об Аквиле? Нет, нет, не надо. Здесь так грязно, кругом пыль. На столе, на полу, на одежде. Грязь! Сальные руки, подбородки, глаза, потные рубашки. Грязь и жир! А у нее такая белая блузка, она пахнет дождевой водой…"
Явись хоть на мгновенье легким ветром
В мое забытое бытие.
Глава вторая
1
Дома стояли угрюмые, безмолвные, с траурно занавешенными окнами, иные отгородились от мира ставнями и запертыми воротами - и все были на одно лицо: не скажешь, кто на самом деле несчастен, кто только прикидывается, со злорадством глядя из-за шторы на ненавистные рожи и радуясь, что уже приготовил букет для освободителей.
У ограды костела Аквиле увидела взорванный военный грузовик: кто-то швырнул с колокольни костела связку гранат. Раненых увезли, а изуродованные, изорванные на куски трупы все еще грузили на телегу развозчика товаров. Двое с красными повязками на рукавах вели по мостовой седовласого ксендза. Раугис! Аквиле хотела сказать ему: "Слава Иисусу Христу", но один из парней был приятелем Марюса, и она постеснялась.
- Что он сделал? - только спросила она.
Безмолвный взмах руки в сторону взорванного грузовика: на раскаленном солнцем булыжнике жирно поблескивала еще не засохшая кровь.
Окна в здании исполкома были выбиты - неподалеку упала бомба. Едко пахло гарью. Из открытых настежь дверей и глазниц окон ветер выметал клочья горелой бумаги; они летели на улицу, опускаясь на захламленную, развороченную танками мостовую.
Марюс с друзьями грузил на машину какие-то ящики. Все были без пиджаков, потные, чумазые. Здесь же пирамидой стояли три винтовки. Задний карман брюк Марюса топорщился от револьвера.
- Вот и я! - сказала она, словно пришла на свидание.
Марюс долго заталкивал ящик в кузов. Гораздо дольше, чем требовалось. Грязная ковбойка раздувалась, словно кузнечные мехи. А может, это не его спина?
- Вот и я, Марюс, - повторила она без прежней уверенности.
Мужчины уставились на ее узелок. Она не заметила этих взглядов, просто узелок стал тяжелее. "Не стоило вчера говорить, что жду ребенка". Ей стало страшно.
- Я хотела увидеть товарища Нямуниса, - растерянно пробормотала она.
Он медленно обернулся. Лицо было мятое, некрасивое, по-детски надутые губы дрожали.
- Ты? - удивился он, не скрывая своего недовольства. - А не лучше ли в такое время женщинам сидеть дома?
- Мой дом - где ты, Марюс.
- Вчера ведь договорились… Должна бы понять… Война не воскресная прогулка на велосипеде.
- Ты же вчера сам говорил… Красная Армия непобедима, отшвырнет немцев… мы скоро вернемся…
- Ну конечно. Вот и будь умницей, сиди дома и жди.
- Ждать? - Глянула на Марюса: на его хмуром лице было написано бесповоротное решение. - Ты хочешь от меня избавиться… Удобный случай, чтоб меня бросить… Нет, нет! - Она кинулась к нему и повисла на шее. - Я не останусь, я не могу остаться одна!
- Аквиле… Девочка… моя девочка… Ну будь умницей… - Он гладил ее плечи, бормоча одни и те же слова, а потом схватил за запястья и стал отталкивать прочь. Никогда еще его руки не были такими безжалостными и жестокими.
Она заплакала, хватка ослабела, и она снова бросилась ему на грудь.
Кто-то из парней нетерпеливо кашлянул, кто-то демонстративно сплюнул - люди-то ждут. Ждут три винтовки, недогруженная полуторка. Каждого кто-то ждет дома. Только немцы не ждут. Дымное небо грохочет, как военный барабан. Идет гроза! Идет гроза!
- Очухайся, председатель, хватит! Может, эту кулачку контры нарочно подослали? Пока вы тут будете тискаться, ее дружки нам засаду устроят.
Словно гранату бросили между ними. Она выскользнула из объятий Марюса и убежала; он некоторое время еще обнимал пустоту. Долговязый, кривошеий милиционер осклабился. Она не видела, из чьего рта вылетели эти слова, но была уверена, что так сказать мог только этот кривошеий верзила с рыбьими глазами.
Лишь где-то за базарной площадью она заметила, что узелка нет. "Там лучшее мое платье и белье. Кривошеий, конечно, отдаст их своей девке… Хотя нет! Я же кулачка, от меня можно заразиться. Они сожгут эту одежду или закопают в землю". И она рассмеялась, хотя ничего веселого в этих мыслях не было. Не заметила, когда кончилась мостовая, но вот впереди открылась зеленая панорама полей, в лицо ударил прохладный запах цветущего клевера, в груди вдруг что-то оборвалось, и она снова заплакала.
Так она шла по тропинке за канавой, утопая в облаках пыли, которую поднимали мужицкие телеги и военные грузовики с ранеными, в душе была пустота, - перед глазами стоял взбешенный бык, тот самый, который хотел поддеть ее рогами, когда ей шел четвертый или пятый год. Отец заколол быка косой, и все сокрушались, что потеряли чистокровного производителя; бык был редкой породы, все долго его поминали, а ведь не было бы этих разговоров (во всяком случае, Аквиле не слышала бы их), если бы он успел сорвать свое бешенство на ее красном платьице, подняв Аквиле на рога.
Потом она подошла к деревянному мосту через Сраую - неширокую речушку с необычайно чистой водой - и в ней тоже увидела быка. Она вошла в воду и долго споласкивала распухшее от слез лицо, а песок всплывал из-под ступней; она смотрела на белесые подводные облачка, которые смывало течение, едва они поднимались, и видела на дне реки быка, выставившего отточенные рога, его налитые кровью глаза - два огнемета. Неподалеку двое парней косили сено. Она уже вытерла лицо и теперь мыла ноги, выше колен задрав платье. Парни смотрели на нее с жадным любопытством, но она ведь была маленькая девочка в красном платьице, и ей ничуть не было стыдно. И бык на дне реки пропал. Золотистый песок расцветал, как в разгар лета, а Марюс шел через белесое поле, теплый южный ветер теребил его белокурые волосы, падающие прядями на широкий лоб, глубокие темные глаза сверкали. Черная Культя косил яровые, которые посеял не он; его жена с оравой детей хозяйничала в чужой горнице.
- Как жизнь, папаша?
Отец хлебал за столом холодный борщ с картошкой.
- Ничего, живем помаленьку, председатель… Хотел бы пожаловаться, да кто утешит? Оставили ведь тридцать гектаров, согласно закону…
- Живем! - вскочила мать. - Он и под землей жить будет, бараний лоб, ты его не слушай, господин Нямунис!
- Товарищ Нямунис, - вежливо поправил Марюс. - Мы-то господами никогда и нигде не были, гражданка Вайнорене.
- Может, и не были, а сегодня нет господ злее вас! Землю отобрали, в горницу голодранцев напустили. Посмотри, какие у нас руки: это мы-то господа? Надрываемся от зари до зари, хуже батраков - босые, оборванные, потные. Бандиты, грабители, вот кто вы, гос-по-дин Нямунис.
- Мать, э-э… потише… - закряхтел отец.
- Не суйся не в свое дело! На чужое добро голяком пришел, тебе хорошо болтать. А ты, господин Нямунис, не думай, что уж и делу конец и ваше слово последнее. Ни одна обида на земле не остается без возмездия. Настанет время, умоетесь вы нашими слезами. - И как пошла, как пошла, полную избу набила "разбойниками" да "головорезами".
Марюс ходил по избе, терпеливо ждал, пока она выкричится. А Аквиле стало стыдно. Словно она впервые увидела, какая грубая деревенская баба ее мать.
- Мы не бессердечные, мамаша, понимаем ваше недовольствие, - сказал Марюс, когда она выдохлась. - Пожалуйста, посоветуйте, как сделать, чтоб и Черная Культя перестал быть голодранцем, как вы его назвали, и вас не обидеть? Советская власть хочет хорошей жизни для всех. Вот мы и берем от тех, у кого многовато, и даем тем, у кого ничего нет. Вы же верующая женщина, знаете, что Христос велел делиться с бедняком последним куском хлеба, а эти десять гектаров, что получил Культя, не составляют и четверти вашей земли.
- Иуда! Он меня катехизису будет учить, безбожник проклятый! - надрывалась мать, когда Марюс ушел.
Аквиле захотелось рассмеяться и назвать ее Катре Курилкой, - так ее дразнили в деревне, - но сказала только:
- Культурный человек. - А мысленно добавила: "Если б она знала, что мы любим друг друга…"
- Бандит!