Потерянный кров - Йонас Авижюс 7 стр.


Он снова вспомнил свой сон и ту ночь, когда сделал то, чего, по глубочайшему его убеждению, нельзя было избежать. Сейчас он не видел летчика, а только чувствовал его - бессильное тело тяжелой глыбой давило на плечи. ("Тяжелей ли было нести крест Иисусу Христу?") Чужое сердце - крыло раненой птицы - стучало в спину, и Адомасу казалось, что это эхо собственного сердца. Он удивлялся - они же не в горах, не в лесу, а в мягкой, пахнущей сеном темноте гумна. Его шаги тоже были мягкие, упругие, как неслежавшийся стог, но ему чудилось, что земля под ногами грохочет (он идет по какому-то барабану, черт возьми!), грохот вот-вот поднимет на ноги всю деревню, сейчас сбегутся люди… Уже слышны шаги за дверью!..

Ввели арестованных.

Адомас трясущейся рукой вытер лоб.

V

Бугянис вытолкнул арестованных на середину комнаты, приказал стать смирно.

Адомас вынул из кобуры пистолет и положил на стол.

- Ты свободен, Юозас.

- Я? - Бугянис удивленно выпучил глаза.

Адомас кивнул.

- Садитесь, - сказал он арестованным, когда Бугянис, обидевшись, вышел.

Пуплесис шагнул к письменному столу.

Адомас положил руку на пистолет.

- Туда, - указал он головой на противоположную стену, где стояли два стула.

Арестованные сели. Пуплесис - спокойно, уверенно, словно у себя дома на скамеечку, где обычно сучил веревки, Жакайтис - боязливо, словно сомневаясь, не ослышался ли. Оба заросли густой щетиной; одежда превратилась в лохмотья - одни дыры, без пуговиц - и издавала зловонный запах; чуть не месяц они провели в тесном подвале, не умывались, там ели, там же и нужду справляли. На отекших, отупевших лицах виднелись следы незаживших ран - Бугянис с ребятами потрудились на славу - и свежий синяк под глазом у Пуплесиса.

Жакайтис был в форме милиционера, в которой ушел, собираясь погибнуть или вернуться победителем. Однако не выдержал первого же испытания и вернулся предателем. Сидел он как-то скособочившись, склонив на плечо свою большую, продолговатую голову, словно ее не держала тонкая шея. Матас Пуплесис смахивал на непропорционально сложенного карлика: ростом меньше Жакайтиса чуть ли не на треть, но косая сажень в плечах; силы он был необычайной. Жители Лауксодиса называли его Кедроном, - напившись, он любил распевать псалмы, особенно про реку Кедрон. Человек он был на язык острый, щедро наделенный соленым мужицким юмором да еще и талантом циркача. Он мог выпить на пари двадцать сырых яиц с пивом и закусить битым стеклом с гвоздями. После этого ложился посреди двора, на него клали дверь от сеновала, и по такому своеобразному мосту проезжала телега, битком набитая соседями. У Пуплесисов было шестеро детей; старшей, Мигле-Дарате, стукнуло девятнадцать, а младшему, Витаутасу-Йокубасу, - четыре. Матавушас Пуплесис был закоренелым безбожником, а его жена Тересе горячо веровала в бога, но из-за этого в семье не возникало особых неполадок, хотя оба в душе презирали друг друга и считали, что большего дурака (дуры) днем с огнем не сыщешь во всей Краштупенайской волости. Когда рождался ребенок, Пуплесис самолично выбирал ему имя, и непременно языческое, но когда приходило время крестить, Пуплесене вставала на дыбы, и в церковные книги младенца записывали с двумя именами, к безбожному непременно присовокупляя христианское. Первый год каждый упорно величал младенца тем именем, которое выбрал сам, но потом оба убеждались, что другая сторона не уступит, и начинали называть двумя именами сразу. Жителям Лауксодиса, не склонным к многословию, это, разумеется, было не по нутру. Всегда находился языкастый деревенский лингвист, который, умело обрубив слоги, так склеивал оба имени, что новое образование тут же прививалось во всей округе. Таким образом из Миглы-Дараты сделали Миграту, Кестутис-Казимерас стал Кестумерасом, а Витаутас-Йокубас превратился в Викураса.

Адомас молча глядел на арестованных. "Могло их тут и не быть, как и тех восемнадцати, которых Бугянис со своими парнями прикончил двадцать седьмого июня".

- Давно бы вас надо расстрелять, - сказал он. - Заслужили! Изменникам родины - высшая мера. Даже суд не нужен. Но я такого мнения, что гнев плохой советчик. Поэтому следует вас отдать немецкой политической полиции. Там бы выяснили, хвастаешься ты, Жакайтис, или на самом деле ухлопал Марюса Нямуниса. А ты, Пуплесис, сразу стал бы шелковым, и мы бы узнали, как ты усердствовал на благо своего сельсовета, и вообще - шишки покрупней тебя виноваты или ты сам руку приложил, чтоб запихнуть Гульбинасов в вагоны для скота.

Жакайтис беспокойно заерзал. В круглых глазах мелькнула надежда.

- Господин Вайнорас… начальник… Я, правда… готов делом доказать… - заблеял он, пытаясь встать.

Пуплесис повернулся к нему спиной и снова застыл. Тяжелые, крупные руки лежали на коленях, как ломти копченого окорока.

- А ты что думаешь, Пуплесис? - спросил Адомас.

- Я-то? - Пуплесис даже не дрогнул, даже не посмотрел на Адомаса. - Неужто важно коту, о чем думает мышь?

- Не хитри, старик. Хочу поговорить с тобой по-человечески.

- Если по-человечески, то скажу, что вспомнил чудный летний денек, когда косил у твоего отца клевер. Тогда ты был лягушонком лет шести. Так уж случилось, что набрел я на спящего зайца и нечаянно полоснул его косой по задним лапам. Отчикнул обе по колено. Ты тогда меня поколотил - хорошим был драчуном, ничего не скажешь, - а потом ревел, обняв зайца. Нежные мы были тогда…

- Разжалобить хочешь? - Адомас сурово глянул на Пуплесиса, однако в голосе его не было гнева. - А сам-то, как погляжу, ничуть не разжалобился. Изменил своей нации, якшался с врагами, помогал чужим грабить своих, а теперь разглагольствуешь о заячьих лапках.

- Я выполнял приказы своей власти, как ты своей.

Адомас покраснел.

- Выполнял! Ты перед ними выслуживался! - зло крикнул он. - Благодари бога, что ты просто глупый шут. Иначе давно бы вывели тебя в расход.

Пуплесис не ответил.

- Доживаешь свой век, а не можешь понять, глупый ты старик, что овцам место в одном закуте с овцами, коровам с коровами и ни тех, ни других нельзя смешивать с волками, - уже мягче продолжал Адомас. - Мы - маленькая нация, живем между двумя исполинами, как горстка зерна между жерновами. Должны быть стальными, чтоб нас не перемололи. Наша сила - в единстве. Русские навязали нам классовую борьбу, науськивали брата против брата, чтоб мы перерезали друг другу глотки, - тогда им легче будет править. Кое-кто ("скажем, господин комендант") и сейчас хотел бы (вести подобную политику, разумеется, с другого конца, но мы не позволим! Да, не позволим… Временное правительство Литвы в своем обращении к народу ясно высказалось по этому вопросу: такую роскошь - междоусобную резню - могут себе позволить только стомиллионные народы, а нам дорог каждый человек. Мы хотим всех заблудших вернуть в лоно нации, - конечно, если они не ярые враги, умеют оценить нашу добрую волю и готовы доказать на деле…

- Я готов! Я уже говорил, господин начальник, что готов!.. - вскочил Жакайтис. - Будто я по своей воле служил в милиции да помогал землю делить? Уговорили, подбили… Слепой был!

- Если бы немцы не отрезали дорогу, вряд ли бы ты прозрел, - желчно усмехнулся Адомас. - Хватит об этом. Вижу, что раскаиваешься, хотя кое в чем, может, и врешь, как пес. Горбат, но молод - время выправит. В полиции служить хочешь?

Жакайтис стоял, понурив голову. Небритое лицо странно подергивалось.

- Могу… Все могу, господин начальник… - всхлипнул он. Его ноги подкосились, и медленно, словно его придерживала за шиворот невидимая рука, он упал на колени рядом со стулом.

- Встань, черт подери! - в ярости крикнул Адомас. - Тряпка! Нам мужчины нужны, не бабы.

Жакайтис вскочил.

- Пошел вон! Слышишь! - Адомас положил руку на пистолет. - Найди дежурного и позови сюда.

Жакайтис, ошалело поглядывая по сторонам, бочком выбрался из кабинета.

- Вот видишь, каковы столпы вашей власти, лапочка, - сказал Адомас Пуплесису, который сидел, словно деревянный истукан; только глаза, поблескивающие исподлобья, показывали, что под толстой корой дерева не прекратилась жизнь. - Таких, как Жакайтис, в Литве тысячи. Что ты на это скажешь?

Мертвая кора дрогнула, и на ожившем лице появилась кривая ухмылка. С таким выражением Пуплесис обычно жевал стекла.

- Умнее не скажешь, как есть, господин начальник. Жакайтис недавно на молоденькой женился, сам молодой, медовый месяц у парня, так сказать, - может, и стоит из-за этого шкуру менять, а я за свою старуху такой цены не дам.

Адомас сунул пистолет в кобуру.

- А может, дети этого стоят?

Пуплесис вздрогнул, но продолжал смотреть на Адомаса в упор. Кулаки на коленях мучительно вздрагивали.

- Дети и без меня вырастут, господин Вайнорас. Чем труднее им в жизни придется, тем крепче будут помнить, кому за это обязаны.

- А мы не хотим, чтобы помнили. - Адомас встал. Ему стало весело. - Убирайся-ка подобру-поздорову - рожь косить пора! Какой ты нам теперь враг? Кузнечик! Скачи не скачи, военную машину не остановишь, хоть под колеса ляг. А может, думаешь, большевики еще вернутся?..

Пуплесис повертел головой, - нельзя было понять, соглашается он или нет.

В эту минуту с шумом открылась дверь и в комнату ввалился Жакайтис, а вслед за ним - Бугянис, выставив пистолет.

- Господин начальник, этот тип… я его задержал… Что тут творится, к чертям собачьим, господин начальник?!

- Жакайтис, как мне кажется, желает потрудиться для нас, - спокойно объяснил Адомас и, повернувшись к Пуплесису, добавил: - Тебе придется ежедневно отмечаться в полиции, а потом видно будет. Жакайтис!

Тот подскочил, словно наступив на змею.

- В Каунасе организуют трудовые батальоны. Набирают добровольцев на военные стройки. Удобный случай, чтоб искупить свои грехи перед родиной. Понял?

- Понял, господин начальник… Искуплю…

- Анархия! - возмутился Бугянис. - Вы бросаете горящие спички в пороховую бочку, господин Вайнорас!

"Милда будет довольна", - с иронией подумал Адомас.

Глава четвертая

I

В исполкоме Марюс сказал:

- Мы организовали курсы ликбеза, товарищ учитель. Ты не сможешь раз в три дня пожертвовать двумя часами?

Гедиминас через силу улыбнулся.

"Было время, когда мы звали друг друга по имени. Теперь между нами стол и девушка, которую мы оба любим".

- Вы теперь начальник, можете приказать…

- Советская власть не приказывает своим друзьям.

Марюс три года ходил к Гедиминасу, когда тот приезжал на каникулы, показывал ему тетради, полные каракулей, и каждую осень сдавал экстерном экзамены за очередной класс.

Что бы ни случилось, он этого забыть не сможет.

- Нужны ли при советской власти три класса гимназии, чтоб занимать пост председателя волисполкома? Сейчас модно не чистить ногти, не носить галстук, не умываться, ходить в мятых штанах и корчить из себя пролетария, обиженного буржуазией.

- В каждой избе свои мухи, черт подери. Настанет час, переведутся. Мы уж постараемся, товарищ учитель, чтоб такое время пришло поскорей. - Взгляд у Марюса жесткий и тугой, как натянутый канат, тяжелые, жилистые кулаки лежат на столе, - вот-вот бросятся в бой и действиями докажут свою правоту.

Позднее Гедиминас увидел такие кулаки в классе. Их было много. Они парами лежали на школьных партах, словно усталые коровы на выгоне, объеденном до черноты. Зачем они сюда пришли, эти пожилые люди с морщинистыми лицами? Эти женщины, которые до той поры рожали и хоронили своих детей, не умея нацарапать своей фамилии? А их обомшелые мужья, которые днем потели за станками в мастерских или таскали мешки на станции? Неужели они думают, что посидят два часика за школьной партой - и хлеб станет сытнее?

В такие годы… как дети… Ведь смешно, товарищ учитель? - сказал какой-то здоровяк, когда Гедиминас взял его ручищу с карандашом и показал, как правильно пишется слово.

Со лба здоровяка катился пот, лицо побагровело от натуги. Усталый и отчаявшийся, смотрел он на разбегающиеся буквы и думал, что каждая из них - тяжелей товарного вагона, сотни которых он разгрузил за свою жизнь. Но отступать было поздно. Словно каторжник камни, он будет подкатывать букву к букве, сцепляя их в тысячепудовые слова, покуда мертвая бумага чудодейственно не заговорит.

Его мучил духовный голод.

Гедиминас посмотрел в жадные, по-детски застенчивые глаза и, охваченный странным беспокойством, ответил:

- Учиться никогда не смешно, друг.

Все головы, сколько их было в классе, оторвались от тетрадей и повернулись к Гедиминасу. В глазах были все та же ненасытная жадность и детская застенчивость.

"До сих пор я не знал людей", - с удивлением подумал Гедиминас.

Дня за три до того он побывал в деревне. У дороги босой крестьянин в холщовой рубахе сеял рожь. Шаг его был легок, взмахи широки, лицо празднично-торжественно. Каждый год, осенью и весной, он сыпал зерно в тоскующую по семенам землю, но все в чужую, а теперь впервые засевал свое поле.

- Это моя земля, товарищ учитель. Вон на пригорке в будущем году избу срублю, а возле нее посажу сад! Вы понимаете, что такое своя земля и своя изба, когда у тебя четверо ребят?

- Ну, конечно, вам теперь не придется батрачить…

- Нет, вы ничего не понимаете. - Крестьянин присел на корточки и обеими ладонями, словно лаская, погладил рыхлые комья пашни. - Землица ты, землица! Бросишь ей одно зерно, а она тебе - десять. Родная мать не бывает щедрее с дитем… - Его губы шептали, словно молитву, а глаза горели священным голодом. Как у тех, что собрались в классе, чтобы разгадать тайну грамоты.

Когда он, зачерпнув в лукошко семян, ушел по пашне, Гедиминас долго не мог оторвать зачарованного взгляда от фигуры в холщовой рубахе, которая удалялась, разбрасывая обеими руками солнечные лучи зерен.

"Этот человек мог бы отрезать ломоть своей земли и есть ее, как хлеб. Он обалдел от счастья. Когда видишь его, впору усомниться, знавал ли ты раньше действительно счастливых людей…"

Марюс сказал как-то, - тогда между ними еще не стояла женщина:

- Нация, нация… Твоя нация, Гедиминас, разделена на погонщиков и волов. Пока не рухнут эта преграды, литовец будет пахать на литовца, а наша Литва будет стучаться с сумой в чужие ворота.

Неужели большевики расшатали эти непреодолимые преграды?

Гляжу, не веря сам себе, -
ужели это та страна,
которую обрел в душе,
мечтая по ночам без сна?

Поздно вечером, вернувшись с курсов, Гедиминас открыл пожелтевшую папку, набитую тетрадями. Где-то копошилась мысль, что так поступать не следует, что это святотатство и он изменяет всему, чем жил и во имя чего жил, но перед глазами стоял крестьянин в холщовой рубахе, бросающий в землю лучистые зерна, пожилые люди за маленькими партами, и Гедиминас не смог устоять перед непонятной силой. Так бывало всякий раз, когда его охватывал душевный подъем, и, не умея удержать его в себе, он доверял свои чувства бумаге.

Стихотворение показалось ему удачным; в папке было их несколько сотен - литературные опыты за десять лет, в том числе - правда, всего несколько - опубликованных, но последнее стихотворение, пожалуй, было лучшим.

"Надо бы предложить его в газету".

На следующий вечер Гедиминас перечитал стихи.

Они уже не казались ему такими удачными.

"Что ни говори, неладно будет, если приятели увидят его в печати. Разве что под псевдонимом…"

А потом он встретил этого человека. Казалось бы, ничего особенного - таких людей вокруг было полно, Гедиминас часто с ними сталкивался, да и наслушался всякого. Но этот человек слишком уж смахивал на того мужика в холщовой рубахе, который мог отрезать ломоть своей земли и есть ее, как хлеб. Этот тоже был в холщовой рубахе, босой - влюбленный в свою землю работяга. Давным-давно, когда его дети были маленькими, этот работяга нанимал батрака и девку, а сам вставал на час раньше и ложился на час позже, чем они. Он был кулаком. Когда дети подросли, с хозяйством управлялись сами. Но все равно он был кулаком, земли у него было больше, чем позволял теперь закон.

- Лучше б отобрали эти лишние гектары, раз такой закон у новых властей, - жаловался он Гедиминасу. - Но зачем человека без ножа резать? Кулак, угнетатель, богатство на чужом поту нажил… А землю-то мне родители оставили, а им - ихние! Если хотите знать, мои ноги до первого ледка не знали обувки, а батрак босиком из избы ногой не ступит: обуй нас, так положено! Был человек человеком, вроде бы уважали, не ругали, а теперь сразу зверем стал.

Гедиминас вернулся к себе сам не свой.

"Марюс, а может, твои погонщики поменялись местами с волами?"

Он вынул из папки тетрадь, перечитал стихи.

Мужик в холщовой рубахе стоял посреди пашни, как памятник. Руки были расставлены, словно он хотел обнять землю, но из ладоней уже не струились солнечные лучи.

Гедиминас выдрал из тетради листок со стихотворением и разорвал его.

Назад Дальше