Чьи-то руки положили на стол, а затем развернули большой газетный сверток. Там были бутерброды с красноватой вареной олениной. Их принес здоровенный рыжий леспромхозовский малый.
- Откушайте, небось с обеда не ели, - сказал он и с неуклюжей осторожностью большого, сильного человека, стараясь не скрипеть половицами, направился к выходу.
Прошли три долгих часа, пока не открылась дверь операционной. Все поднялись. Люди в белых халатах устало сдернули на шеи марлевые маски, закурили. Среди них был Гога. Он подошел к бригаде.
- Кто у него из родных? - спросил он.
- Мать, маленькие сестренки, - ответил Дмитрий.
- Вызывайте мать, срочно вызывайте. Состояние крайне тяжелое.
…Каштан не приходил в сознание. Все мысли были только о нем, бригадире. Бригада, продолжая работать, перебралась жить в леспромхозовский поселок. Ночевали в школе. Местное радио три раза в день сообщало о состоянии здоровья Ивана Сибирякова. Тотчас звонили в Дивный, передавали новость. Когда наступал обеденный перерыв, машинист гонял тепловоз в поселок: что нового, как бригадир? И когда тепловоз возвращался к путеукладчику, парни сломя голову мчались ему навстречу.
На четвертый день Каштан пришел в сознание.
А вечером того же дня из Дивного приехали трое: Иннокентий Кузьмич, Дмитрий и сухая, рано состарившаяся женщина с большими узловатыми руками. Иннокентий Кузьмич и Дмитрий поддерживали женщину под локти. На лице ее светились добрые, всепрощающие глаза, щеки и лоб исполосовали глубокие морщины. Это была мать Каштана. Они сразу же прошли в приемную, вызвали дежурного врача. Доктор отвел Дмитрия в сторону, поинтересовался, подготовлена ли мать. Оказалось, всего ей не сказали.
- Свидание запрещаю. Извольте сказать всю правду, - распорядился доктор, а матери объяснил, что разумнее прийти утром, потому что больной Сибиряков сейчас спит.
Бригадой проводили ее в бревенчатую избу-гостиницу. Материнское сердце чувствовало, что случилось что-то страшное, это все видели и знали. Но она прожила нелегкую жизнь, хлебнула горя и держала себя воистину героически. Только однажды она тяжело вздохнула и сказала:
- Что ж вы мово Иван Степаныча-то не уберегли, проглядели?..
Этой короткой фразой было сказано все: и неутешное материнское горе, и сознание того ужасного, что предстояло испытать ей утром.
Когда собрались уходить, так и не сказав всей правды, в дверь номера постучали. На пороге появилась Люба. Мать поднялась, просветлела лицом.
- Ну, вот и свиделись, - сказала она, обнимая и целуя гостью. - Не соврал в письме Иван Степаныч, не соврал, правду отписал - царевна!
- Можно, мама, я с вами переночую? - спросила Люба.
- Милости прошу, сделай одолжение…
Утром на полустанке кричал тепловоз, приехавший из Дивного, звал бригаду путеукладчиков на смену, но рабочие не спешили, толпились за зданием больницы. Ждали. Наконец от гостиницы отделились две фигуры. Они шли медленно, склонив головы, как ходят на похоронах. Люба поддерживала мать под локоть. Когда они ступили на освещенное крыльцо больницы, Эрнест не узнал матери Каштана. Это была сгорбленная старуха с ввалившимися щеками, заострившимся носом.
Потоптались недолго возле больницы, потом вошли в приемную. Минут через десять дверь отдельной палаты, где находился Каштан, открылась, и в приемной показалась мать. Глаза ее кричали. Вдруг она сильно пошатнулась и, если бы не Люба и не доктор, стоявший у дверей, наверняка бы упала.
- Выпейте вот это. - Доктор поднес ей мензурку с лекарством. - Вы присядьте.
- Благодарствую, не надобно. Выдюжу, - ответила мать и без посторонней помощи направилась к выходу.
Хлопнула дверь. Эрнест посмотрел в окно через маленький незамерзший пятачок. Она шла узкой стежкой, пробитой в снегу, в своем длинном, черного ситца старомодном платье, грубых катанках, плюшевом жакете, и голова в черной шали склонилась набок.
XX
Из Новосибирска спасать Каштана прилетел профессор с мировым именем. Клиника, в которой он работал и которой руководил, пользовалась таким же уважением, как Боткинская больница в Москве и Филатовский институт в Одессе.
Парни разыскали его в гостинице. На стук в номер послышалось короткое, раздраженное:
- Входите!
Вошли, в нерешительности остановились у порога.
За конторским столом, подняв голову от бумаг, сидел, к удивлению Эрнеста, не почтенный старец (профессор-медик почему-то всегда ему представлялся почтенным старцем), а довольно молодой мужчина, лет тридцати семи, без единой сединки в иссиня-черных волосах. Глазищи под толстыми стеклами роговых очков огромны, дегтярно-черны, нос массивный, с горбинкой.
- Что вам угодно? - с неохотой отрываясь от бумаг, с явным желанием побыстрее выпроводить непрошеных гостей спросил профессор и раздраженно бросил на стол свои толстые роговые очки.
- Мы товарищи Вани Сибирякова… - сказал Эрнест.
Профессор забарабанил пальцами по столу. Руки у него были красные, шишковатые, чрезвычайно длинные пальцы с коротко остриженными ногтями находились в беспрестанном движении.
- Вы товарищи Сибирякова - что дальше? - нелюбезно поинтересовался профессор.
- Каштан будет жить?.. То есть Сибиряков?.. - робко спросил Толька.
- Ах, вот вы что хотите узнать! - усмехнулся профессор и резко, смахнув улыбку, поднялся.
Он оказался неожиданно маленьким и худеньким; большая голова, вдобавок увеличенная черной копной волос, выглядела на таком тщедушном теле чужой. Заложив руки за спину, скрипя нелепыми в здешних краях зимою легкими кожаными ботинками, он заходил, почти забегал по номеру.
- Будет ли жить больной Сибиряков?.. А я откуда знаю? Я что, Иисус Христос?.. Пророк? - Он подскочил к столу, схватил исписанные листки бумаги и потряс ими. - Предварительный диагноз - заметьте, пре-два-ри-тель-ный! - состоит из девяти пунктов, а одно определение его заняло две с половиной страницы. Каждого из этих пунктов вполне достаточно, чтобы человек отправился в иной мир. Сильнейшее сотрясение мозга, перелом таза, смещение позвоночника… Перенести такую травму! Невероятно! По всем законам медицины должна наступить мгновенная смерть, а он пришел в сознание и продолжает жить! Организм-уникум, чудовищно крепкий организм…
- Каштан должен жить… - сказал Толька. - Вы не знаете, какой он парень. Орден Ленина у него…
- Ну, уж это вы глупейшую вещь сказали, - успокаиваясь и садясь за стол, сказал профессор. - Ранги и награды для меня не имеют никакого значения… Если случится чудо и он останется жить, заберу его к себе в клинику и попробую… склеить.
- Вы уж постарайтесь, - попросил Толька.
- Уходите, уходите! Вы мне мешаете.
Осторожно прикрывая дверь номера, Эрнест оглянулся: профессор сидел, сжав красными волосатыми руками виски, и глядел на исписанные листки бумаги.
…Эти считанные дни, когда бригадир находился между жизнью и смертью, были для Тольки днями мучительных раздумий. Так много и так трудно он никогда не думал…
Он представил, что все то, что случилось с Каштаном, произошло с ним, Анатолием Груздевым, и что он, а не бригадир лежит сейчас при смерти. Вдруг случилось бы самое худшее… какой след оставил бы он на земле? В сущности, никакого. "Какой это Груздев? - припоминали бы люди. - А, это тот, который девчатам хорька вонючего подсунул?"
И ему становилось страшно.
А Каштан, размышлял он дальше… На Березовой - Сыти, которую он прошел от первого до последнего костыля, сейчас гудят поезда. И здесь скоро загудят, на вот этих голубых рельсах, что уложил бригадир. Нет, его не забудут. А ведь Каштан старше Тольки всего на пять лет, но успел сделать столько, сколько едва ли сделает Толька за всю свою жизнь…
Странно, не день и не месяц знал Толька Каштана, но лишь теперь смог дать четкое и ясное определение своего отношения к бригадиру. Это было безграничное уважение. Каштан научил его, пожалуй, самому важному, без чего существование человека теряет весь смысл: любить и уважать труд…
…Утром Каштан захотел видеть своих парней.
Бригаду инструктировали доктора, как себя вести, чтобы не выдать себя взглядом, не ранить случайным словом.
И вот они переступили порог палаты.
Марлевая шапка, плотно и гладко закрывавшая голову и лоб Каштана, изменила его лицо - без каштанового чуба бригадира трудно себе представить. На переносье резко обозначилась вертикальная морщина. Одеяло, лежавшее на том месте, где должна находиться левая голень, было ровным и плоским. Правая рука в гипсе и согнута под острым углом. Предупреждали, что бригадир очень слаб, и свидание разрешалось не более трех минут. Но Каштан глядел на бригаду не мутно-больным, а твердым, обычным своим взглядом.
- Ну, парни, здрассте, что ли, - сказал он без напряжения, ровным голосом. - Как там ветка-то?
- Что с ней станется. Бежит, катится, как по маслу, - ответил Толька.
- Любо дело… Ты за бригадира, Эрнест?
- Я, Ваня, - ответил Эрнест.
- Верно решили… Сашка, что ж ты, милый, беззубый-то до сей поры ходишь? Не срамно?
- Гога говорит, зубы ему ешшо не завезли, - жалко улыбнувшись, ответил Саша.
- А ты как, Толик? Небось все шкодничаешь?
- Без тебя больно тоскливо, Вань… - отведя глаза в сторону, сказал Толька.
Три минуты прошли, в палату вошел доктор.
- Ну, выздоравливай, Каштан, выздоравливай, Ваня… - нестройно попрощались парни и заспешили к выходу.
- Эрнест, погоди, - остановил Эрнеста бригадир. - Доктор, на пару минут, ладно?
Доктор разрешил. Они остались вдвоем.
- Сядь, - сказал Каштан.
Эрнест сел на белый табурет, стоявший рядом с кроватью.
- Скажи честно, только в глаза гляди: тот пацан жив? Не покалечен? Тут все уверяют меня, что на нем ни одной царапины. Не больно верится.
- Ни одной царапины, Ваня. Комсомольское слово.
- Раз такое слово… - пристально глядя ему в глаза, сказал бригадир и облегченно вздохнул: - Ну, враз от сердца отлегло… Теперь, Эрнест, вот что: не знаешь, как моим платить за меня будут?
- Как платить?..
- Вот ты непонятливый! - поморщился Каштан.
Эрнеста даже жаром обдало. Чтобы как-то сдержаться, он встал, прошелся по палате, ответил:
- По закону процентов сорок или вроде этого… Я уточню.
- Ага, сорок… - Каштан сосредоточенно посмотрел в белый потолок. - Стало быть, полторы сотни. Маловато. Четыре рта все же.
- Каштан, милый, ты об этом не беспокойся, сестренки твои нужды не испытывают, не оставим мы их… - быстро заговорил Эрнест, сел на табурет и сжал здоровую руку бригадира. - Ты будешь жить, Ваня. Будешь!
- Погоди… "Жить, жить". Невелика радость, коли и жив останусь, на одной ноге прыгать-то… За сестренок поклон низкий. Теперь слушай, не перебивай, пристал я что-то… - Он посерел, задышал чаще и говорил с трудом. - Матушку до дому проводите, сердцем она слаба, боюсь, не выдюжит. Это раз. Любушку в обиду не давайте… Вот и все. Больше мне ничего не надо… Ты уж прости… небось не отойдешь до сей поры?
- До свидания, Ваня. До самого скорого.
…Прошли сутки. Каштан продолжал жить. Молодость, самые цветущие годы, кремневый, сибирской закалки организм побороли смерть.
Профессор не ходил теперь хмурым и раздраженным. Он развил кипучую деятельность. Зачем-то собрал путеукладчиков и долго расспрашивал, что за характер у Ивана Сибирякова. Горяч ли, спокоен? Любит ли трудиться или с ленцой? Как относится к развлечениям? И даже - какие танцы предпочитает танцевать: быстрые или медленные. Выяснив все это, профессор применил к тяжелобольному человеку, раздавленному физически и морально, свою систему исцеления, приводившую в ужас врачей леспромхозовской больницы. Разрешил неограниченное и долгосрочное посещение больного. Приказал поставить в палату радиолу. Перед обедом ежедневно, несмотря на свирепый мороз, Каштана, закутанного в одеяло, выносили в больничный двор на часовую прогулку.
- Вы утверждаете, что ему нужен покой?! - кричал он сомневавшимся в таком методе лечения врачам. - Консервативное заблуждение! Чушь! Покой нужен живым мертвецам. Вы не учитываете деятельного характера этого парня. Покой для него - яд!
Выходил из смертельного кризиса сын - и словно оживала мать, исчезала мутная тоска в глазах.
- Иван Степаныч мой крепкий, что камень, весь в отца, покойника, пошел, - оживленно делилась она своими думами. - Степана-то Тимофеича медведь пять раз в глухомани ломал, живого места не осталось, да взять не мог.
Бледное, как после болезни, Любино лицо вновь заиграло румянцем, и когда она после уроков приезжала из Дивного, к больнице не шла, а бежала.
Из Дивного в леспромхозовскую больницу навестить Каштана приезжали целыми делегациями. Несколько раз появлялись Грибовы - отец, мать и пацаненок, дорогой ценой спасенный от страшной смерти. Пацана, Сережку, родители нарекли новым именем - Ваней.
Как-то Люба вышла из палаты сильно взволнованная, со слезами на глазах. На вопрос Эрнеста: "Что случилось?" - не ответила и, всхлипнув, побежала вон из больницы. Встревоженные парни гурьбой ввалились в палату.
Каштан полулежал, обложенный подушками, чужими, какими-то стальными глазами глядя в одну точку на стене, играл желваками.
- В чем дело, Ваня? - спросил Эрнест.
- То нас двоих касается, - хмуро отмахнулся бригадир. - Да и вам знать не мешает: другая мне сердцу люба. Ну, прямо и выложил ей.
Сказал - и отвернулся к стене.
- Не дурил бы ты, Ваня, - осторожно сказал Эрнест.
- Жених одноногий… Тьфу! Уйдите! Больно тяжко мне сейчас…
Люба не приезжала из Дивного два дня. Появилась она в леспромхозе, когда узнала, что профессор увозит Каштана в свою клинику. Санитарный вертолет должен был переправить больного и врача до поселка, в котором находился аэродром.
Ярким солнечным днем вертолет приземлился на таежной поляне-пятачке, недалеко от больницы. Носилки с Каштаном несли, ехать по колдобистой дороге было рискованно: резкие толчки причинили бы бригадиру лишние страдания.
Хотя мороз и не отпускал, но в воздухе был новый запах, особенно легкий. Это был запах близкой весны.
Эрнест шел в изголовье Каштана. Следом семенила мать; она улетала вместе с сыном. Справа шагала Люба, заботливо поправляла съезжавшее с носилок одеяло.
На таежной поляне, весь бело-сверкающий от осевшего бурана, поднятого винтом, замер вертолет. Возле машины стояли пилоты в меховых летных костюмах, кожаных шлемах и теплейших собачьих унтах, перехваченных в щиколотках и ниже колен ремнями. Они приняли у парней носилки.
Иннокентий Кузьмич подошел к матери Каштана, трижды поцеловал ее.
- Спасибо тебе, мать, за сына, - сказал он. - На таких, как Иван, Россия стоит.
- Вы б лучше не благодарили, - тихо отозвалась мать. - Вы б лучше…
Не сказав более ничего, она неумело полезла в распахнутую дверцу вертолета.
Дмитрий подошел к бригадиру.
- Ну, поезжай, - сказал он. - Верю: вернешься. Не один километр мы с тобой еще уложим.
- "Посмотрим", сказал слепой, - криво усмехнулся бригадир.
- Каштан, - волнуясь, сказал Толька, зачем-то снял рукавицы и начал бесцельно теребить их. - А ведь Маресьеву тяжелее было… Или вот недавно "Комсомолка" о моряке писала. Ног лишился, а корабль так и не покинул…
- Ну, парни, прощайте, - пропустив мимо ушей Толькины слова, сказал бригадир.
Пилоты начали осторожно заносить носилки в багажное отделение. Люба склонилась, хотела поцеловать Каштана. Он упрямо мотнул головою, увернулся от поцелуя и молча сжал здоровой рукою ее руку.
Последним к машине направился профессор.
Вертолет взревел, завис над взвихрившимся снежным облаком и боком, как норовистый конь, взмыл над заснеженными вершинами сопок.
XXI
В первом своем письме из клиники Каштан сообщал, что ему сделали четыре операции. Потом было еще письмо, полное отчаяния: "Сегодня поутру примерил протез, поднялся и грохнулся на пол. Боль такая, будто в ногу работающую электродрель с толстым сверлом с размаху вогнали. Не возьму в толк, парни, как это люди на протезах ходят? Да вдобавок кто ноги с коленкой лишился?
Скучаю я по стройке нашей страшно, но видать, не стоять мне больше с ломиком у путеукладчика, не дышать прокреозоченными шпалами - слаще запаха для меня нет. Ну, да что у кого на роду написано. Сроблю колотушку, в Перезвонах авось в сторожа определюсь…"
Читал это письмо Гога и немного успокоил бригаду. С первого дня к протезу, сказал он, еще никто не привыкал, и отчаяние Каштана понятно. И тут же сел и сочинил длинное послание бригадиру, уверяя, что он, Каштан, через три месяца будет бегать быстрее самого быстроногого кабардинского скакуна, ведь коленный сустав у него цел.
Приходила Люба, жадно читала письма Каштана и молча уходила.
Она словно потеряла себя. Вяла на глазах, терзала Эрнеста без слов. И тогда Эрнест прямо написал Каштану, что Люба сама не своя, высохла вся, исстрадалась по нему, дурню, но бригадир на его письмо так и не ответил.
Однажды она, как обычно, заглянула в вагончик путеукладчиков после ужина, спросила глазами: есть ли вести от бригадира?
- Пишет, Люба, - ответил Эрнест.
Она подошла к столу, зачем-то погладила не убранные до сих пор учебники Каштана.
- Вам пишет, а мне нет, - дрогнувшим голосом сказала она. - Я ему каждый день пишу, а он мне не пишет… - Люба присела на табуретку, закрыла ладонями лицо. - Скажите, ребята, у него действительно есть… другая?
- Да нет у него никого, - ответил Эрнест. - Неужели сама не понимаешь, почему он какую-то зазнобу выдумал?
- Мне тоже кажется, что он выдумал ее. Сердце глупое не верит…
"Хожу уже без палки, - писал в следующем письме Каштан, - хотя еще пошатывает, как пьяненького. Врачи одного парня ко мне привели, бывшего своего больного. У него, как и у меня, культя ниже колена. Что он выделывал! Бегал быстрее двуногого, прыгал с двухметровой высоты, по конькобежному спорту первый разряд заработал. А как "цыганочку" пляшет! Глядел на него - и сердцем разморозился: коли половину того, что он, достигну, - успокоюсь. Словом, начинаю тренировки. Истомился по стройке нашей, по вас, хоть криком кричи…"
И потом было еще одно коротенькое письмецо от бригадира, в котором он сообщал, что выписывается из клиники и едет в свою родную деревню.