Васька снял с полки белую легкую комбинацию, краснея, и фыркая, и глядя в пол, перекинул через согнутую руку трусики, лифчик, чулки…
Девчонка засмеялась вдруг громко и не робея. Мальчишки-фольксштурмовцы фыркнули тоже. Васька покраснел еще гуще. Наверное, эти не имеющие отношения к военным расчетам предметы и Васькин яркий конфуз объяснили им в какой-то мере сущность происходящего. Теперь глаза у мальчишек-фольксштурмовцев светились не только любопытством к своей судьбе, но и к предлагаемым обстоятельствам тоже.
Васька снял с вешалки платье небесно-голубое, показавшееся ему очень красивым. Приложил девчонке к груди, прикрыв им провонявшую в дезинфекционной пропарке шинель.
- Зер гут, - сказал он. - Бьютифул…
Девушка взяла у него все. Засунула комком на полку и не спеша выбрала то, что, по-видимому, было ей впору. Платье она выбрала зеленое. Посмотрев с усмешкой на Ваську, Миколу, Серегу, на своих товарищей, девчонка вошла в примерочную, сверкавшую зеркалами, и задернула занавеску.
Серега свистел мотивчик. Микола скреб щеку. На мальчишек-фольксштурмовцев снова напала робость.
В магазин вошел солдат-артиллерист, посмотрел на всех без особого интереса. Взял платок. Лицо вытер. Высморкался.
- Пот глаза заливает. Мы когда на позиции должны быть? То-то Влепят нам, - сообщил он, запихал засморканный платок ногой под прилавок и ушел.
Васька услышал стрельбу сотки - звуки словно с оттяжкой, с некоей реверберацией.
А девушка уже вышла…
Она стояла на фоне золотистого бархата, хрупкая, как росток. Ее волосы образовали вокруг головы ореол, какой бывает вокруг фонаря в дождь.
Подбородок у нее дрожал.
Васька первым опомнился, сорвал с вешалки малиновое пальто бархатное и подал ей. Она опять засмеялась - пальто, как и то голубое платье, было на великаншу.
Она выбрала габардиновый плащ с легким зеленоватым отливом.
Микола дал ей перчатки белые. Серега - сумочку. Кто-то из мальчишек-фольксштурмовцев сунул туда пудреницу и носовой платок.
Вслед за ней они вышли на улицу.
Васька легонько тронул ее за плечо; для него она уже была в другом мире - в мире надежд.
- Цум муттер…
- Бывай, - крикнул ей Микола.
А Серега сказал с поклоном:
- Ауфвидерзеен.
Она провела руками в белых перчатках по вдруг побелевшим щекам и пошла.
Сначала она жалась к стенам. Старики и женщины, копавшие колодец, ей что-то прокричали, и она, осмелев, пошла посередине тротуара. Шаг ее стал легким и твердым. Звук высоких каблуков задорным. Весенняя свежесть ее одежды, смелость шага и радость глаз делали ее защищенной.
- Хурре, - сухо сглотнув, сказал мальчишка-фолькс-штурмовец с подбородком, заросшим светлой щетиной. Другой мальчишка, бледный, с конъюнктивитными веками, влепил ему звонкую и смешную на войне пощечину.
Микола разнял их.
Васька вошел в магазин, обвел рукой вешалки с одеждой.
- Шнель, генералы. Нах хауз.
Мальчишки сбрасывали с себя шинели, пилотки, кителя, брюки, и никакому фельдфебелю не приснилось бы такое быстрое переодевание.
Один за другим мальчишки выскакивали из магазина и, рыдая и размазывая слезы по грязным щекам, бросались во дворы и проулки.
Много лет спустя Васька попытается рассказать эту историю и стушуется и собьется уже в начале. И один из слушателей, человек постарше его, скажет:
- Сами не верите?
Васька ответит:
- Да как-то, знаете… Вроде все было проще.
- Я тоже не верю себе, когда вспоминаю, что в Берлине, в Шенеберге, работала пивная. Мы стреляли из пушек и в пивную ходили пить пиво. И в пивной шел вежливый разговор: Битте шон… Данке шон…
Старик в своей изразцовой кухне говорил что-то, в его интонации была уверенность, что Васька слушает его внимательно и созревает. Васька вспомнил, что по дороге старик увязывал розовый куст с дохлой кошкой, - Васька потряс головой и попытался вникнуть.
- …идеи добра нанесли искусству урон не меньший, чем идеи зла, а возможно, и больший. Зло направленно и прагматично. Зло называет себя очищением. Тогда как добро именует себя спасением. Оно абсолютно.
- Трепотня, - пробормотал Васька. - Мякина. Добро - это работа.
Старик глянул на него, быстро и беспомощно мигая, и объяснил с детской обидой в голосе:
- Я, собственно, говорил о Палеологовском возрождении и возврате к мистическому. - Справившись с огорчением, усмехнувшись, старик спросил: - Вам кофе черный или с молоком?
Васька подумал, что натурального кофе он еще и не пробовал, пил Здоровье, ячменный, желудевый, даже свекольный.
- Со сливками, - сказал он.
Старик шевельнул седыми бровями, разлил кофе из небольшого серебряного кофейника по маленьким черным чашкам. Черные чашки стояли на золотых блюдцах.
- Простите, а ваши родители?
- Нет у меня родителей. Мама была.
- Простите еще раз великодушно. - Старик посмотрел на Ваську в упор. - На какие средства вы живете?
- Стипендию получаю на подготовительных курсах. А вообще-то халтурю… - Ваську задевали стариковы вопросы. Почему-то даже маленькая помощь или просто сочувствие дают право лезть в душу. А может быть, я не хочу. Может, мне больно. Может быть, по моей душе разрешается ходить только в тапочках. У Васьки защекотало в носу, словно ему чихать надо, он посмотрел на картины в большой стариковой комнате и сказал доверительно: - Я исключительно живописью халтурю, для барахолки.
Подбородок старика задрался.
- Живописью, молодой человек, нельзя халтурить. Видите ли, искусство…
Васька улыбнулся восторженно.
- Искусство - школа чувств, страстей, сочувствия, самопознания. Я в каком-то романе прочитал. Такая, извините, галантерейная мудрость. Ее можно метрами отмерять, как кружева или веревку пеньковую. Школа личности, школа добра, красоты, соития, черта в ступе, дерьма на лопате.
Старик пододвинул к Ваське сахарницу, тоже серебряную.
- Нужно было чай заварить, - сказал он со вздохом. - Кофе - напиток светский, не для задушевного разговора. В общем, вы правы. Насчет слов. Слова - питательная среда, на которой, как на агар-агаре, размножаются и вырастают безысходные мысли. Слов становится вдруг так много. От них некуда деться. Человек устает с ними бороться и уступает.
- Кому?
- Словам. Больше всего слов у общественного мнения: вот почему ему-то он и уступает и перестает быть личностью.
Васька развернул тяжелый дубовый стул, сел к столу.
- А что, разговор хороший пошел - может, я за пол-литрой сбегаю? Колбаски чесночной - у меня мясные талоны не отоварены.
Старик встал, достал из резного буфета старинный штоф с вензелем. В водке купался, кружась, стручок красного жгучего перца. Старик достал хлеб в серебряной плетеной хлебнице, покрытой салфеткой, и копченую колбасу, пододвинул Ваське штоф и хрустальный стаканчик.
- А вы? - спросил Васька.
- Я пью по праздникам. К сожалению, сегодня не праздник.
Дожал я тебя, спаситель, - подумал Васька грустно.
Васька налил водки в стаканчик, встал, поднял стаканчик над головой торжественно.
- Вы ошибаетесь - сегодня праздник. Праздник моего спасения. Тяжело быть спасенным, но жить нужно. Что-то нужно придумывать. Вчерашняя жизнь, она, конечно, будет хватать за жопу, но она все же там - уже позади. За ваше здоровье - Васька выпил.
Старик поморщился, понюхал корочку хлеба. В его глазах была скука.
А ты хотел, чтобы я на пупе перед тобою вращался?
Васька сказал:
- Спасибо, - и не стал расшифровывать, за что спасибо - может быть, за приглашение к чаю. Пожал старику руку и пошел. В дверях обернулся и потянул носом - оно - именно так пахло платье Анны Ильиничны, когда она прижимала стриженную лесенкой голову какого-нибудь лоботряса к своей груди и говорила негромко: И ведь не долог час, когда эту голову озарит божественный свет мысли. И все же, о, господи, побыстрее бы.
Васька вернулся, еще раз пожал старику руку, но уже мягче, даже с оттенком ласковости, еще раз сказал спасибо, вытащил авторучку и записал на каком-то рецепте свой адрес.
- Думаю, не придете, но был бы рад - очень рад. На улице Васька заорал громко:
- Дурак, ну дурак И зачем старика обидел?
Старуха, похожая на забинтованную птицу, клювик раскрыла:
- Растишь вас, растишь, а все радости - пока вы маленькие. Вот победа была - радость. Будто ангелы в небе ожили.
- Что ты, бабуля, крякаешь, шла бы ты, милая, в садик на скамеечку. Он хотел о прошлом поразмышлять, а не вышло. У меня, бабушка, прошлого нету. Ни детство, ни война не могут быть прошлым. И умиленья перед его плешивостью у меня нету. - Васька сунул руки в карманы и пошел к Неве, к мосту Лейтенанта Шмидта.
Над рекой парили чайки, ветер сносил их на берег, они кричали тоскливо, словно потеряли птенцов, но никто не обращал на их крики внимания, все любовались их легким полетом.
Васька шел мимо Исаакиевского собора, но теперь эта лестница в небо не манила его. Он увидел вдруг, что собор при гордо поднятой голове, при широко развернутых плечах скорбен.
В тиглях Васькиного сознания спекалось зерно, появление которого он уже чувствовал, но не мог предположить даже отдаленно, что из него прорастет.
Васька, - звал его голос отставного кочегара дальнего плавания, маляра-живописца, героя-сапера Афанасия Никаноровича. - Васька, не выставляйся. Хоть передо мной не лги. Худой ты стал, Васька. Наглый. А все из-за какой причины? То-то и оно. Не знаешь будто бы? Оттого наглый, что твоим рукам сейчас работа нужна, голове - мысль, сердцу - любовь. А у тебя что? Одни мифы. И не ссылайся: все воевали, у всех голова болит.
Васька зашел во двор с эмалированной табличкой на стене подворотни: Уборная во втором дворе направо. Афанасий Никанорович умолк. А когда Васька вышел на мост Лейтенанта Шмидта, где с левой руки заводы и корабли, а с правой - художества и наука, маляр-живописец снова в его голове зазвучал:
Васька, таких квартир мы с тобой не отделывали. Я говорю, как у этого старика. Наверно, профессор. Правда, не очень похож.
В квартирах, в которых они в свое время работали с Афанасием Никаноровичем, Васька никогда не видел расставленной мебели, не видел их прибранными.
Васька, может, он академик - у профессоров-то по большей части черт ногу сломит, а вот академику беспорядок зачем? Академики картины любят. Кто из умных людей картины не любит - одни дураки.
Может, и академик, - подумал Васька. - Но какой-то свихнутый. Еще от блокады не отошел. Маятник дрогнул, и я понял… Что ты понял? Что? Это никто не в силах понять.
Мысль пришла: Сходить к его матери, что ли, - может, помочь надо?
До вечера он гулял. В ресторане Универсаль выпил кофе с ликером - после Вериной свадьбы ресторанов он не боялся.
Пестеля, дом 13… было записано у него в книжке. Адрес дал Сережа Галкин. Сережа уже навещал ее.
В арке, доходившей до пятого этажа, на провисших ажурных цепях покачивался фонарь. Двор показался Ваське итальянским, но чистым.
Мать Оноре Скворцова говорила тихо, и все слова ее были ласковыми. Она сказала:
- Феденька? Освобождал Прагу? Он вам рассказывал?.. Странно. Ранили его в Китае. - И спросила: - Вы, конечно, знаете о его ранении? Врачи не надеялись, что он выживет. Надежды не было никакой. Он ведь лежал здесь в госпитале. В Ленинграде. На Суворовском. Очень долго лежал. Чтобы облегчить его страдания, ему кололи морфий. Сестрички, наверное, не скупились. Феденька нравился девушкам. И вот что вышло…
Васька вспомнил серую алебастровую маску, в какую вдруг превращалось лицо Оноре Скворцова. Тогда Оноре выходил из аудитории. А на следующей лекции был свеж и нов, как его орденок.
Ваське всегда хотелось заглянуть ему в глаза. Что там было в их глубине? Какие узоры? Теперь он знает - там был цветущий куст дрока. Может, Оноре и не освобождал Прагу, но, говорят, Злата Прага получила свое прозвание из-за обилия этих кустов с золотыми цветами.
- Когда ему не удавалось достать морфий, он пил желудочные капли. - Голос ее звучал нежно и как бы заученно. - Сначала они ему помогали. Потом они перестали оказывать на него нужное действие. Бедный Феденька. Вас удивляет, что я говорю обо всем этом ужасе так спокойно. Я уже все выплакала. Задолго до его поступка. Не жилец он был. Нет, не жилец… - Этим она придала лику своего сына тихое светоносное качество.
Ваське казалось, что она кутается в свое горе, как в черный шелковый платок с кистями. Но раздражения она в нем не вызывала, - глядя на ее тонкие пугливые пальцы, бегущие по ковровой скатерти, будто бы подчиненные неотвязной мелодии, он пожелал ей от всего сердца встретить хорошего одинокого офицера-вдовца.
На улице Васька прокричал в лицо заросшему щетиной инвалиду:
- Он, видишь ли, не жилец, он ангел с душистой задницей. А я - жилец. Конь
Инвалид посмотрел на него задумчиво и вдохновенно, как портной перед первой примеркой. И сказал:
- И не трухай - живи Умереть легко. Перестал дышать и лежи как паинька. А вот жить, когда все болит… И наплевать, что плохой, - хорошие там остались. Не трухай - живи.
Придя домой, Васька обнаружил сунутую в дверь телеграмму. Анастасия Ивановна могла бы на стол ее положить, но она давала ему понять, что не читала, - так он ей и поверил.
Телеграмма была от Юны: Как сирень у собора вопр знак.
Васька долго и бестолково смотрел на полоски с текстом. Привыкший к мысли, что телеграммы дают только в случае смерти или рождения, он никак не мог понять ее смысла - злился. Потом засмеялся.
- Сирень у собора вянет, - сказал он.
Он запел вдруг и, напевая, обтер пыль. Вымыл в комнате пол. Все прибрал. Вымыл пол в коридоре и в кухне.
Анастасия Ивановна, придя с работы, выговаривала ему из своей комнаты:
- Не нужно, Вася, не озоруй - я сама вымою.
А он шлепал мокрой тряпкой по полу и кричал зычно:
- Где чистота, там будущее
Правильно, Васька, - одобрял его действия Афанасий Никанорович. - Баба в будущем не понимает: бабе важен только сей миг.
Окончательно переселившись к Анастасии Ивановне, кочегар дальнего плавания, маляр-живописец вроде поутих.
Если не считать того, что один раз он приклеил калоши Анастасии Ивановны к резиновому коврику резиновым клеем и потешался над ней, пока она их отрывала. Зато вечером они купили ей блестящие боты с кнопкой.
В другой раз, раздобыв где-то трепаную, словно ею парились, популярную дореволюционную книжку по химии, Афанасий Никанорович нафильтровал через промокашки азотистого йода и везде им в кухне помазал. Подсохнув, зелье пошло взрываться от шевеления кастрюль и тарелок. До ночи Афанасий Никанорович и Васька за компанию, изгнанные, просидели в Василеостровском саду, сначала смотрели состязание борцов-профессионалов (победил Ян Нельсон), потом играли в шашки и в шахматы.
Но вершиной свободно летящего воображения Афанасия Никаноровича была все же водяная феерия, хотя маляр-живописец скромно умолчал свое авторство и, можно сказать, проявил трусость.
Дело было так. Текстиль и многие другие промышленные товары являлись тогда дефицитом. Выбрасывали их на прилавки по утрам. Поэтому еще ночью у магазинов начинали выстраиваться очереди. Спекулянты усилили ажиотаж, и очереди начали выстраиваться с вечера. А чтобы они не громоздились у магазина, не позорили бы город Ленина, милиция разрешила народу организовываться в очередь у Васькиного дома - как бы вроде народ гуляет, но каждый на бумажке или на ладони записал свой номер в очереди. Даже если задавят, угадать можно, где стоял и почему выбыл.
Перед самым открытием магазина очередь, крепко сцепившись, шагала за милиционером, как ослепленная тысяченожка, к вожделенным дверям. Милиционер, это уже для борьбы со злостными спекулянтами, мог конец очереди сделать началом, мог повести ее к дверям от середины - как хотел, так и мог.
Очередь шумела у Васькиного дома всю ночь напролет: смех, брань, крики - даже драки; очередь мешала спать людям и на выражения из форточек грубо огрызалась.
- Ты вот что, - сказал как-то Афанасий Никанорович Ваське. - Скажи всем пацанам, чтобы купили соски, они копейки стоят в аптеке. - Афанасий Никанорович вынул из кармана соску, надел ее на кран и пустил воду. Соска раздулась пузырем. Наверное, литра два воды вошло. - Как только радио скажет: С добрым утром, товарищи, бросаем эти бомбы из форточек. Разок-другой побомбим и выспимся наконец. Вон у Насти уже круги под глазами. И у твоей мамы тоже.
Эффект получился сверх ожидания, еще бы - зима Финская война. Почему-то когда война, стужа бывает особенной.
Мокрые милиционеры, они среди публики прохаживались, звонили в квартиры, искали злоумышленников. А злоумышленники и не думали прятаться. Они открывали двери в одних трусиках и в валенках на босу ногу с уже натасканными ушами.
Потом матери им сказали спасибо: очередь от дома ушла - определили ей место на пустыре.
А Афанасий Никанорович, Васька сам слышал, отпирался от своего авторства в этом деле постыдным и жалким голосом.
- Настенька, - говорил он. - Не я. Ей-бо… Ученики? Ученики могут. У меня ученики способные. (Имелись в виду Васька и Нинка.) Но сам я, Настенька, ни сном ни духом.
Все же старый был, а она молодая, - подумал Васька.
Он выгладил брюки, начистил башмаки, побрился и уселся к столу в комнате, пахнущей чистотой.
Соски разошлись по всем школам. Стали бичом среднего образования. Мальчишки носили соску с водой в кармане, зажимая дырочку пальцем. Были обливаемы все - от первоклассников до директоров. Автор же, Эдисон, так сказать, не тщеславен был. По его челу прокладывало морщины другое открытие.
- Васька, - говорил он, - читал я, будто музыка вызывает в мозгах ощущение цвета. Врут. Или путают. Васька, это цвет порождает у нас в душе музыку. Зайдешь, например, в Зимнем дворце в белую залу - один звук. Зайдешь в голубую - звук другой. А в пестрой зале, по-дурному выкрашенной - к примеру, в кино Форум, - создается в голове гудение, в душе обида, будто тебя обругали. Ты, Васька, когда писать начнешь, прислушивайся к цвету.
- Вы об этом Нинке рассказывайте, - отвечал маляру-живописцу Васька. - Она художница. А я в другом направлении рулю, может быть в самолетостроительном.
Сейчас Васька сидел в своей чистой комнате, смотрел на Богатырей и скучнел. Не слышал он свиста стрелы. Не слышал наката татарской конницы. Не слышал высокого плача сирот и вдов. Слышал он звон стаканов, хруст луковицы на зубах, шипение патефона и скрип кровати.
И тут Ваське показалось, что слух его улавливает сопение отставного кочегара дальнего плавания, маляра-художника Афанасия Никаноровича, но сопение не в ироническом смысле, а как бы конфузливое и голос его:
- А что, Васька, вообще работа хорошая. Ты это зря скучнеешь. Для одинокой бабеночки такой ковер над кроватью милое дело - сразу три мужика. Кольчуги-то надо бы торцевать, тогда бы у них и фактура была. Ишь рожи-то…