Он тенью проскользнул коридор, кухню, летел, словно несли его какие-то невидимые силы на могучих крыльях – так было хорошо, так чудесно дышалось от ощущения своей необыкновенной интеллигентности. Все прекрасно – он стремился прямо, легко, чутко, в галстуке, новой красивой сорочке и во вполне приличном костюме. Честолюбивая мысль приятно щекотала внутри его невероятно сладостный нерв, посылавший во все концы импульсы, – вот почему Коровкин чувствовал в полную меру иллюзию полета если не по воздуху, то по какому-то пространству; в нем рождались необыкновенные мысли о причастности к чему-то чистому, высокому, манящему серебряным звуком издалека и чрезвычайно необходимому человеку. Нет, не Коровкину собственно, а человеку, даже если это посторонний человек. Ах, Коровкин! В своих конечных рассуждениях он не смог не прослыть честолюбцем. Будет большой несправедливостью не учесть, что желание стать интеллигентом в последние дни все чаще давало о себе знать. Но ни разу мастеру Коровкину не удалось в полную меру почувствовать себя интеллигентом по причинам, от него ни в коей мере не зависящим. Он иногда с вечера настраивался на какой-то особый лад, готовясь вести замечательную жизнь: варил себе чехословацкие сосиски, именуемые шпикачками, куриный бульон, покупал белый хлеб и утром ел, не дотрагиваясь до стоящего в холодильнике лимонада. Он чувствовал себя в такие минуты приподнято, а мысли в голове парили соответственно – как вот сегодня.
Все начиналось хорошо. Но на пути непреодолимой стеной вставали вполне зримые силы в образе Галины Эдуардовны Шуриной. Эта особа повергала его в прах, и он словно пронзенный карающим лучом всадник, падал на грешную землю под непристойными словами заклятого врага. Интеллигентностью мастер Коровкин сейчас, в свое время мнивший себя законченным циником, считал нечто возвышенное, ласково-обходительное и вежливое, означающее, пожалуй, лучшие качества земного человека, собрата – вот, по Коровкину, высшее проявление интеллигентности, вот ее средоточие, то есть квинтэссенция ума и лучших человеческих качеств! Все это мастер выражал одним словом – доброта! Что означало – интеллигентность.
Алеша сел в метро, вышел на станции "Университет", на троллейбусе доехал до места. Шел он гордый и прямой, как камышинка, руки не болтались, плотно прижаты к бокам, взгляд чист и целеустремлен, как у Андрея Болконского, походка – не обычная, разболтанная, морская, его излюбленная, а строгая и уверенная, как у академика Курчатова или у покойного президента Франции де Голля (великое благо – телевизор); видел он: идет генерал де Голль перед шеренгой выстроенных в честь его приезда воинов, а сам строг, подтянут, приятно смотреть, в глазах не надуманная мудрость или зверски пронзительный прозорливый полет, а просто – строгость и серьезность. Такими вот данными нужно обладать, чтобы считать себя интеллигентом, полагал мастер Коровкин.
А девушки уже работали вовсю, красили стены на кухне первого этажа четырнадцатиэтажного дома. Мастер медленно вдвинулся в подъезд и будто наблюдал за собою со стороны, видел себя вот таким – строгий, подтянутый, прямой, умный взгляд Болконского и задумчивость Онегина. Правда, при виде Галины Эдуардовны в висках запульсировала беспокойная, но пока еще неопределенная мысль. Мастер держался так прямо, легко, что казалось, мог пройти по соломинке, по воде, по спокойному воздуху.
"Строгость все уважают", – появилось в неподходящий момент у него в голове, когда заметил Шурину, изо всех сил "заводившую" пятна и недокраски пульверизатором. Ее лицо, поднятое вверх к потолку, вытянулось, и он подумал, что она еще ребеночек, ей лишняя строгость не помешает, потому что маслом кашу не испортишь, как это известно всем. И сказал, забыв все, как на грех, к чему готовил себя с утра, – быть ласковым, предельно вежливым, отечески заботливым и на всякие плохие слова снисходительным.
– Плохо работаешь, – именно это сорвалось у него с языка помимо воли; Коровкин хотел сказать совсем другое, сказал и посмотрел на Дворцову и кивнул ей – тоже совсем не ласково и с улыбкой, как говорил ему внутренний голос, а сухо и колко.
– Кто на работу опоздал, тот дерьмо слизал, – ответствовала Шурина, не опуская лица и продолжая работать. – Язычком – стоящим торчком!
– Кто опоздал? – заволновался мастер, подумав: "Ну, началось".
– Корова слизала, что с языка упало, – продолжала Шурина, все так же возмутительно не обращая никакого внимания на мастера.
– Я спрашиваю: кто? – не отставал Коровкин, разрушая вконец созданную себе интеллигентную форму поведения.
– Кто ты такой? – спросила Шурина, и он, растерявшись, все-таки сообразил, что это ее не последнее слово.
– Я? Я или кто? Или кто другой?
– Немазаный сухой! – издевалась, как желала, над "президентом Франции" молодая Галина Шурина.
Коровкин, часто оглядывая участок, оставался недоволен своей работой, полагая, что масштабы, вверенные ему государством, недостаточные и не под стать его силам, потому что он имел возможности сделать большее. Но утешал себя великолепной мыслью, то ли внезапно пришедшей к нему, то ли явившейся плодом неустанной мыслительной деятельности, а возможно, просто вычитанной где-то: малые дела творятся великими людьми. Такая мысль его вполне устраивала.
– Мало хамит, так он еще и на людей кричит, – сказала Галина Шурина так громко, что мастеру Коровкину в голову явилась пугливая мысль, что разговор с Шуриной был напрасной затеей. – Она – мастер конфликтов.
Напрасно ослушался явившейся мысли мастер Коровкин; Шурина подыскивала такие слова, которые казались мастеру настолько несправедливыми, что повергли в неистовство. Остерегайтесь неистовства.
– Кто? Кто? – быстро спрашивал он. – Соберем собрание.
– Мастер Алексей Коровкин, – отвечала Шурина спокойно, с улыбочкой и уничтожающим жестом, точно перед ней был не мастер Коровкин, а насекомое, которое необходимо раздавить.
– Я лично такого никогда не стерплю! – крикнул Коровкин, всем нутром ощущая свою полную беззащитность.
– А я тебя терплю, – отвечала с неслыханным спокойствием Галина Шурина. – Смотри, Маша! Начальник опоздал на пятнадцать минут. Между прочим, для всех рабочий день устанавливается справедливый – восемь часов. А он, видите, имеет право уходить раньше и приходить позже. Безобразие полное! Генеральному прокурору напишу, наставили кругом начальничков гнилых и никому не нужных, создают им авторитет. Стоят! Смотрят! Делают умный вид, а в голове одна, извини-подвинься, тупость! Колуном бы по голове!
– Кого? Кого? Ты осторожно выраженья подбирай, не копай под основу, поняла. Кому по голове?
– Хотя бы и тебе, мастер.
– Давай, Галина Нехорошиевна Шурина, поговорим по душам, а то у тебя такой синтез получается, что некоторые элементы психологического свойства превалируют над сознанием, кстати, свойством материи, и ты начнешь свергать королей. А это ни к чему вовсе.
– И свергну! Дураков!
– Кто? – спокойно, словно поинтересовался о ком-то другом, спросил Коровкин.
– Ты, если уж так желаешь!
– Я лично твое заявление воспринимаю как недоразумение, могущее иметь далеко идущие последствия, – тоном, прямо-таки поразившем холодностью его самого, проговорил Коровкин, обращаясь не к Шуриной, а к Марии, и в это самое время у него екнуло в сердце: вот она – интеллигентность, вот она – вежливость, спокойствие, вот самая мечта мастера, и главное – убийственная неторопливость. – Если будут предлагать освидетельствования психиатра, чтобы установить, нормальная вы или нет, то я лично буду против, потому что не хочу губить тебя, Галина Нехорошиевна. Хотя психотропная помощь не помешала бы.
– Кого освидетельствовать? – не поняла Шурина.
– Тебя, разумеется, – ледяным тоном отвечал Коровкин, и тон этот стоил ему гигантского нервного напряжения. Но видимо, Шурина не догадывалась об этом и ответила ему такими убийственными словами, что Коровкин развел руками, остановился у двери и сказал в волнении заплетающимся языком: – Мария, зайди в соседнюю квартиру, есть чрезвычайно важное дело.
Мария, ни слова не говоря, направилась за Коровкиным. Он остановился в дверях соседней квартиры, пропустил Дворцову, закрыл дверь на ключ, боясь, что вслед бросится Шурина, прошел медленно в самую большую из трех комнату и присел на подоконник.
– Машенька, скажи, что мне делать? Ведь у нее такая консистенция мозгов, что жутко становится. Что мне посоветуешь?
– Помиритесь, – отвечала Мария, и ей стало жаль мастера, бледного, в новом своем костюме, предназначенном для выходных и надетого сегодня ради интеллигентного вида. То ощущение окрыленности, которое владело им с самого утра и ложно воспринималось, как некое интеллигентное начало, на самом деле было больше желанием понравиться Марии и предощущением объяснения с ней.
– Так я с ней не ссорился! – воскликнул мастер, чувствуя, как набегают на глаза слезы жалости к самому себе. – У меня метод воспитания – добром.
– А зачем же ссориться, – глядела Мария на мастера, который пытался скрыть появившиеся слезы. Она стояла рядом и чувствовала по его голосу, он плачет.
– Разве я ссорюсь, скажи, Машенька? Я вот к тебе так хорошо отношусь, потому что ты мне нравишься очень.
– Зачем же так? – тихо и обиженно проговорила Маша.
– Я серьезно, – повторил Коровкин. – Клянусь, ты мне очень нравишься.
– Зачем так, – снова возразила Мария, но это означало иное, чем в первый раз, потому что если в первый раз это означало: "Зачем вы меня обижаете?", то сейчас эти самые слова: "Зачем о таком щекотливом деле говорить как бы между прочим и в столь непредвиденных обстоятельствах?" Еще был в сказанных словах смысл: "Зачем так просто, вы же меня совсем еще не знаете". Неожиданно мастер, наклонившись, коснулся своей мокрой щекой Марии. И она не убежала, и тогда он торопливо поцеловал ее в губы.
ГЛАВА XII
Все последующие дни Мария находилась словно в лихорадке. Она пугалась мастера Коровкина, избегала оставаться с ним наедине, и, главное, что бы он ни говорил – старалась молчать. В ней самой словно созревали какие-то мысли, ощущения, и она полнилась ими, боялась их. Неотвратимость надвигающихся, но еще неизвестных событий пугала ее больше всего, и так как виновником их оказался мастер Коровкин, то она старалась возненавидеть его и относиться к нему так же, как, например, Галина Шурина. Но ничего не получалось.
Мастер перестал опаздывать на работу, но по-прежнему отчаянно воевал с Шуриной, не забывая при этом похваливать Марию, Конову, а о других подчиненных, которые трудились в соседнем доме, говорил с восторгом. Коровкин вовсю вел дипломатические интриги с единственной целью – показать, как плохо работает Шурина и как замечательно трудятся остальные. Марии это не нравилось. Шурина же, объявляя войну мастеру и полагая, что в войне все средства хороши, призывала девушек из их бригады стать на ее сторону. Мария понимала: Шурина не права, и ей было неприятно, когда та гремела на весь дом, проклиная Коровкина и требуя немедленной расправы с ним.
– Я лично такого не потерплю и отправлю ее, хотя она и Шурина, кирпичи таскать на дальние строящиеся объекты, там уж будь на сто процентов спок, не повоюешь! – грозился тихим голосом мастер, оглядываясь, боясь, что его на самом деле смогут услышать посторонние и истолковать неправильно. То было единственное, чем мог пригрозить Коровкин непокорной Шуриной.
Мария очень переживала за Коровкина, так как особенно проявлялась его беспомощность в минуты, когда тот шепотом грозился и особенно отчетливо ощущал свое бессилие. Мария переживала, но старалась и виду не подать, что тревожится за него.
Мастер недоумевал от того, что Мария, несмотря на его явные знаки внимания, относилась к нему холодно, ее молчание им воспринималось как глубокое равнодушие, как даже душевная черствость, чего уж он никак не ожидал от нее. Во время отделочных работ в квартирах, хотя Дворцова и старалась избегать Коровкина, все же порою они оставались наедине. В такие минуты Коровкин выразительно смотрел на Марию, а она принималась с остервенением заделывать пятна или красить ободранные подоконники, рамы, и он видел в этот момент, как она переживает, и, желая подбодрить ее, старался сказать умное слово, а говорил такую нелепость, что можно было только удивляться, как она могла прийти в голову мастеру.
Появления Алеши Коровкина Мария боялась больше всего и рада была убежать, чтобы не оставаться с ним наедине, потому что ведь обязательно кто-то заметит и рассудит по-своему.
– Я, Машенька, одинокий человек, вот умру, и никто по мне не заплачет. А? Ты сама даже слезинку не уронишь, а? Мать моя, сама знаешь, человек пропащий, нашла себе человека тоже пропащего, и вот они, пропащие, морокуют пиво вместе. А я брошен на произвол судьбы, а судьба ведь индейка, и не больше того. Машенька, ты мне скажешь, как относишься к земной любви?
Мария опять не отвечала. У нее пылали щеки и внутри что-то горело, и ей очень хотелось сказать Коровкину, чтобы он такие жалобные слова не говорил. Собиралась, но ничего не могла придумать и молча, сосредоточенно трудилась, ощущая лишь, как невыносимо ей от хлынувшей к щекам крови и как горячая кровь, устремляясь по тесным сосудикам, словно растворяет ее мысли. Сколько помнит Мария, ей не приходилось говорить о любви, и в тот вечер, когда она сказала Василию: "Я тебя люблю", казалось, что другого и быть не могло.
– Я прихожу домой, – продолжал между тем Коровкин тихим голосом. – Ложусь в постель. Нет, перед тем я выпиваю свое положенное – лимонад. Раскрываю постель и ложусь. О чем же я думаю, как ты считаешь?
– Не знаю, – отвечала Мария, догадываясь, о чем он думает.
– О тебе.
– Не говорите так.
– А еще о чем? А еще о чем?
– Не знаю.
– О тебе! О тебе! О тебе!
Марии становилось неприятно: в сказанном она чувствовала ложь. Потому что, как Марии думалось, и она в том была уверена, о любви так просто не говорят. Любовь не игрушка, и с ней шутить нельзя.
Вошли Конова и Шурина. Мастер Коровкин сразу замолчал. Шурина подозрительно поглядела на пылающее огнем лицо подруги, но Галина и не догадывалась о том, что здесь происходило. Шурина презирала мастера, считала, что на всем земном шаре не найдется женщины, способной его полюбить. Презрение Галины было столь велико, что одно присутствие мастера отравляло воздух, и она тут же старалась сказать какую-нибудь грубость, вынуждая мастера уйти. А ведь явных причин для такого отношения не было. Как только появлялась Шурина, Коровкин, минуту назад заводивший разговор о любви, пронизанный нетерпеливым желанием узнать, насколько к нему небезразлична Мария, терялся, его словно подменяли. Бледное лицо напрягалось, меняло выражение, на нем отражалась боязнь, в то время как мастер готов был показать, будто он не только не боится своей подчиненной, но, напротив, чувствует явное и полное свое превосходство над нею.
– Уважаемые товарищи девочки, исторический аспект сегодняшнего дня требует диалектического изучения всех компонентов отделочных работ в этом большом замечательном доме, который, как мне думается, явится прекрасным памятником для тех, кто его строит, – произнес мастер Коровкин длинную тираду, рассчитанную на то, чтобы интеллигентность его выражений заставила Шурину замолчать. – Варварам ставят памятники на площадях – Цезарь, Наполеон, Александр Македонский, но прекрасные и замечательнейшие люди, а это люди-строители, возводят сами себе памятники, а эти памятники – дома! Этот шестнадцатиэтажный дом я объявляю вашим, дорогие товарищи, памятником! Аплодисмент! Нету аплодисменту! Ничего, переживем и без аплодисменту.
***
Мастер, видимо, не заметил, как Мария оставила его и побежала вверх по лестнице. На шестнадцатом этаже перевела дыхание, толкнула первую дверь и очутилась в квартире, затем вышла на лоджию и тут постаралась отдышаться. Вся стройка лежала перед ней как на ладони.
Солнце опустилось довольно низко и, казалось, изо всех сил стремится, прорвавшись сквозь плотную завесу туч, залить открывшиеся окрестности розоватым светом. Сеялся мелкий дождичек, но его не видно было. Мария никогда не поднималась так высоко. Отсюда, сверху, близлежащие корпуса, какие-то сооружения, высвеченные предзакатным солнцем, смотрелись особенно отчетливо, являяя собой прекрасную картину живого организма стройки. Хотя рабочий день уже кончился, однако к тому дому, который только что начали строить, подъезжали могучие КамАЗы с прицепами, нагруженные кирпичом, блоками железобетона, рамами; рев самосвалов долетал до слуха Марии. Там и сям сновали люди в спецовках; краны, нацеленно подняв стрелы, с какой-то важной озабоченностью несли грузы на строящиеся этажы.
Весь квартал представлял собою сонм прекрасных своей новизною домов, возводимых, построенных, пущенных под отделочные работы. За новым кварталом открывался уже обжитой район с улицами, яслями, школами, длинными проспектами, стремительно убегающими к центру Москвы. И, насколько хватало глаз, тянулся огромный город, в котором теперь жила Мария. Вот она, Москва, смотрит на нее Мария, а сердце у нее потихонечку стучит, как бы говоря: смотри, смотри, самый лучший в мире город!
– Как видок, милая? – Мария вздрогнула от неожиданности, потому что не ожидала услышать здесь голос мастера. – А я вот хожу сюда после работы смотреть. Ах, Машенька, нет ничего красивее, я тебе скажу. Нету. Я люблю такие дома, которые, как наш, построены, но еще не заселены, когда надо бегать, докрашивать, добеливать. Эх, Машенька, я без строечки своей не смогу жить, мне без нее умирать надо. Я буду триста лет строить.
– Если триста лет проживете, – проговорила Мария, не глядя на него.
– Я проживу четыреста лет, пока не станет ясно, что и без меня жильцов будут ожидать хорошие квартиры, чтоб без брака. Строить, Машенька, – ничего важнее нету в любом аспекте. Нету. Ребеночек вот такюсенький, а уж, смотри, с лопатой ходит, из песка строит. По своей природе человек – строитель. Значит, выходит, надо только развивать в человеке эту его природную особенность – и все. Мы сдаем дом, и ни разу у меня не было такого, чтоб не подписали акты, потому что мы с вами, уважаемые девочки, работаем и будем работать только на "пять" с фантиком. Стройка для меня, Маша, как мое сердце, нет ничего важнее. Недаром я учился в четырех институтах, отовсюду уходил, потому что не в тех учился, а вот строительный – мой институт. Тебе нужно туда обязательно поступить – лучший институт. Он – наш, из него не уйдем. Аплодисмент? Нету аплодисмента.
– И не будет, – сказала Мария, посмотрела на мастера, потихоньку повернулась, собираясь уходить.
– Ничего, Мария Стюарт, переживем. Не такое переживали мы в наше историческое время. Но скажи, как ты относишься к Шуриной, которая меня все время щиплет и щиплет, хотя я ей ничего плохого не сделал. Никому в этом мире я зла не сделал. Клянусь сердцем! Зло не моя профессия. Почему? – повторил мастер, осторожно и незаметно подавляя в себе обиду на Шурину и стараясь говорить мягко и нежно. – Почему?
– Не знаю, – проговорила Мария, перешагнула порог и заспешила вниз по лестнице. Слышался только шорох ее шагов.