- А, это вы, Марина Алексеевна, здравствуйте! Со мной ничего, - сказал он, и стоило ему это сказать, как рухнуло все, чем он держался, и он заговорил обо всем, что мучило его с утра, что не давало ему покоя уже несколько дней. Он старался говорить сдержанно, а губы не хотели слушаться, они дергались, и он сам это чувствовал. - …Дело не в том, что забраковали материал… Это бывает… Но каков аргумент?.. "Почему это вы, Поливанов, тащите в газету один негативный материал за другим?" Нет, лучше камни таскать… Лучше… Да стану я шофером, в конце-то концов… Не могу я сесть снова за стол, потеряв к себе всякое уважение. От одной профессии, от самого любимого дела мне пришлось отказаться. Так не для того же, чтоб делать что-нибудь и кое-как. Так вот, поймите: дошло. Трусость, подлость и мерзость! Поймите…
- Что ж, - ответила она, не повышая голоса. - Я-то понимаю. Но оттого, что вы мне все так великолепно рассказали, дело не подвинется. Что ж шуметь в коридоре. Крик ничего не меняет. Надо стукнуть по столу.
- Стучал!
- Плохо стучали. Впрочем, стучать по столу кулаком тоже не так уж полезно. Ну, какой же смысл? Стол пострадает, кулак тоже. Я лично считаю, что…
- Только не говорите, что мне надо выпить валерьянки…
- Нет, этого я вам не скажу. Прежде всего успокойтесь и, если верите в свое, идите прямо к шефу и, глядя прямо ему в глаза, скажите, что он трус… Один раз - от неожиданности - и поможет. Я не поборница сермяжной правды, я бы так не сделала. Но каждый должен действовать так, как свойственно ему. И если после этого шеф вас не уволит - я на это очень надеюсь, - у меня есть к вам серьезное предложение. А за баранку вы сесть успеете, с этим спешить не надо. Итак, к шефу!
И он сделал это: он пошел к редактору. Правда, он не сказал: "Вы трус". Он… как бы это сказать… отредактировал эту фразу. Он сказал:
- По-моему, это - трусость.
Шеф не оторвался от газеты, которую не спеша просматривал. Переворачивая страницу, он холодно произнес:
- В последних ваших материалах, Поливанов, наблюдается, м-м-м… определенная тенденциозность. Некое определившееся стремление к м-м-м… негативной стороне действительности… Нашу задачу, задачу газеты… м-м-м… я вижу в другом…
Поливанов слышал это не однажды. Ну что ж, хуже не стало. Стало ли лучше, этого никто не знал. И вообще, что за этим последует, было неизвестно. Но это было позади. Все.
- Ваше приказание выполнено, - сообщил он, разыскав Марину Алексеевну в буфете за стаканом кофе. - Какие будут дальнейшие распоряжения?
Она не ответила. Надкусила печенье и сказала:
- Вот что. В разъездной редакции не хватает очеркиста, фотокорреспондента и очень бы не помешал шофер. Как я понимаю, вы - едины в трех лицах. Вы есть тот самый человек, которого нам не хватает. А вам - верьте моему опыту - очень полезно будет исчезнуть из редакции на неделю другую.
И она снова принялась за свой кофе.
- Я подумаю, - ответил Поливанов.
Через неделю после Митиного отъезда пришла телеграмма из Калуги: "Несчастье. Выезжай с Аннушкой".
Саша держала в руках телеграмму, читала и перечитывала ее. "Несчастье. Выезжай с Аннушкой". Николай Петрович заболел? Нет, умер. Здесь это не сказано. Но это так.
Они выехали в тот же вечер. Аня, убаюканная равномерным стуком колес, крепко спала, а Саша не могла заснуть. Пыталась - не вышло. В купе было полутемно. Храпел на верхней полке пассажир. Внимательно поглядывал на нее сосед, сидевший по другую сторону столика. Он был молод и словоохотлив:
- Вы в Калугу домой? В командировку?
И так не хотелось отвечать, что на этот раз ее ведет в Калугу горе.
Она ездила в Калугу трижды. В первый раз с Андреем. Сначала они долго стояли у окна и глядели на проплывавшие мимо поля, деревья. Потом она легла, и Андрей долго сидел рядом… Было много народу, и они стеснялись даже разговаривать. Он залез на свою верхнюю полку, но она знала, что он не спит. И лишь когда погасла белая яркая лампа и загорелся синий огонек, он робко свесил навстречу ее руке свою руку. Руки соединились и расстались. Он был тут. Ее щека лежала на ладони, которую только что тронул Андрей. И тогда она уснула, дождалась утра.
Второй раз она с Аней ездила в Калугу накануне войны, три года спустя после смерти Андрея.
Николай Петрович встретил ее на вокзале. Она видела его через стекло: сухое лицо, очки, седые волосы. Он был подобран, строг. Увидев его, Аня крикнула:
- Де-едушка!
И вдруг лицо Николая Петровича задрожало, он подхватил Аню с верхней ступеньки вагона, прижал к себе, поставил рядом с собой на перрон. Аня крепко держала его за палец и прыгала.
Николай Петрович поцеловал Сашу и вдруг заплакал. Она заплакала в ответ, и оба они стояли, плача, на калужском вокзале. И кто-то, оглянувшись на них, сказал:
- К доктору невестка приехала. Покойника сына жена.
Николай Петрович утер платком слезы и повел их с вокзала домой. А там, дома, дня три спустя, сказал беззлобно и горько:
- Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое.
Неужели он понял тогда то, чего она еще сама не понимала? Затем добавил печально:
- На то и жизнь. А теперь его нет…
Никого не осталось в этой семье. Из троих, обитавших в этом доме. И только Аня ("Аннушка" - называл ее дед) хранит в себе ускользающие черты их умершей семьи. Рука Ани похожа на руку деда, глаза и брови - это глаза и брови отца. И, должно быть, есть в ней еще нечто, чего не сможет угадать никто, даже Саша… Черты давно умершей бабки - той женщины в кружевной блузке с высоким воротником. Она была когда-то жива, эта женщина. Она жива и сейчас. Она продолжает жить в Ане, единственной своей внучке, дочери единственного сына Андрея.
"Теперь я бессмертный, потому что есть ты…" Откуда послышались Саше эти слова? Они из письма Андрея, из письма, которое он написал своей только что родившейся дочке.
"Я буду жить в тебе и в нашей Анюте", - писал он из Испании… Давно это было. Как глубоко запрятала память эти слова. А они живы и сейчас: зовут, окликают…
Николай Петрович был стар. Когда однажды после войны он приехал в Москву навестить Аню, он был согбенный; горемычный, почти слепой.
- Ты только Анин дедушка или мой тоже? - спросила Катя. И почти ослепшие глаза улыбнулись ей.
- Я всехний дедушка. Все малыши на свете зовут меня дедушка. Иду по улице, окликают: "Дедушка!" Еду в метро, слышу: "Дедушка!"
И еще вспоминается: Николай Петрович прилег на диван и уснул. Аня посидела около него, потом вдруг вскочила, побежала к своему столу, взяла флажок, ленту, вернулась и стала тихонько помахивать флажком около его лица. Потом лентой, потом снова флажком. Саша спросила:
- Зачем ты это делаешь?
И Анюта ответила:
- Я показываю ему сны.
Ей было лет семь тогда. Он проснулся и долго гладил ее по голове.
…Он был еще жив. Он сидел на кровати, дыхание со свистом вылетало из его груди. Возле Николая Петровича хлопотали врач и сестра, в сторонке, странно безучастная, сидела Елена Кирилловна и, устало опустив руки, глядела в одну точку.
- Аннушка приехала, - вдруг сказал Николай Петрович и заметался сильнее. - Темно, темно. Не вижу, - повторял он, и голова его перекатывалась на подушке.
Саша стала у его изголовья и положила руки ему на плечи.
- Кончается… - вдруг сказала Елена Кирилловна. Но Саша ощутила под руками толчок, другой. "Ты еще здесь, - подумала она, - ты еще с нами".
- Пульса нет… - шепнула сестра.
"Ты еще тут, ты еще с нами", - еще раз подумала Саша. Его плечи были живыми и теплыми, на сгибе у локтя виднелся след укола.
Губы его стали синими, и он затих. Она все еще стояла над его изголовьем и думала странно и сбивчиво: "Об этом поздно жалеть… Поздно. Но почему я так редко писала тебе? А когда ты приезжал, я так мало бывала с тобой. А в последний раз накануне твоего отъезда - куда я ушла? В гости? В кино?" Она никогда не говорила ему "ты". А теперь он лежал тихий и безучастный и не отвечал ей. Нет. Сейчас уже не дозовешься.
- Голубчик! Голубчик! - плача, повторяла Елена Кирилловна. - Отмучился, мой голубчик, успокоился.
Где она слышала это слово? Ну конечно, так Нина Викторовна говорит отцу: "Голубчик, не волнуйся".
Я хочу сейчас же увидеть папу. Сейчас же. Я живу с ним в одном городе и не видела его целую неделю. А ведь настанет - настанет день, и я вот так же… Нет, нет, не хочу…
- Вот она, жизнь наша. Вот оно как бывает, - повторяла Елена Кирилловна.
Саша вдруг увидела застывшее, оцепенелое лицо Анюты.
Она подошла к девочке и крепко обняла ее. Анюта не ответила на объятие, она дрожала частой, мелкой дрожью, и зубы ее стучали.
Врач и сестра молча собирали осколки ампул, иглы, стетоскоп. У кровати стояла Елена Кирилловна. Осторожно, словно боясь сделать ему больно, она гладила Николая Петровича по голове, по щекам. Она закрыла ему глаза и сложила на груди руки. Чуть погодя она повернулась к Ане и сказала:
- Он все про тебя вспоминал. Говорил: "Нет больше Москвиных, одна Аннушка". А потом велел отбить телеграмму - хочу, говорит, увидеть перед смертью. И вот увидел. Слышали, как сказал: "Аннушка приехала".
Саша нагнулась и поцеловала старика в лоб. Он был еще чуть теплый. Зажмурившись, Аня тоже прикоснулась ко лбу деда крепко стиснутыми губами.
Саша увела ее. Они вошли в комнату, где в углу стояло глубокое кресло, а вдоль стены у окна широкий диван. На стене, как и прежде, висел портрет женщины в кружевной блузке с высоким воротником.
Саша уложила Анюту в кровать и прилегла рядом. Да, это была та же комната, и тот же куст сирени заглядывал в окно. Оно было открыто, и казалось, комната вплывает в сад.
- Анюта, ты спишь?
- Сплю. - И чуть погодя:
- Зачем он умер?
- Он долго жил. Он был старый. Он просто уснул.
- Зачем ты говоришь так, будто я маленькая? Нет, когда спят, такие не бывают. Когда спят - теплые. И потом просыпаются. А он не проснется.
Саша молчала.
- Мама, значит, он уже никогда не придет? И письма не напишет? Совсем? Никогда?
Никогда… Никогда… Какое страшное слово. Зачем я взяла ее с собой? Зачем не поберегла? Но как от этого убережешь? Разве убережешь человека от жизни, от смерти? Все надо увидеть в свой срок. И кто знает, когда придет этот срок.
Аня лежала, крепко прижавшись к матери, уткнувшись лицом в ее плечо. Саша гладила ее волосы, провела рукой по мокрым глазам и щеке. Аня длинно, судорожно вздохнула и вдруг притихла под материнской рукой.
И опять зашуршал на улице дождь, и сердце, тяжелое как камень, не давало дышать. И только Анино тепло не позволяло одиночеству и тоске затопить эту комнату.
- Ты спишь? - шепотом спросила Саша.
Аня не ответила. Тогда Саша, стараясь не разбудить ее, тихонько высвободила руку и, неслышно ступая, вышла в кабинет Николая Петровича. Обмытый, он уже лежал на столе в черном костюме. Лицо его было строго, скорбно и чем-то даже сердито. А руки - прекрасные в своей величавости, большие, твердые руки врача.
Они сидели по обе стороны стола - Саша и Елена Кирилловна, и обе молчали.
- Я всю жизнь свою в памяти собрала… - сказала вдруг Елена Кирилловна, - всю жизнь… И как маленькая была, и как молодая. Темно я жила, неприкаянно. У нас отец пил мертвую. Мать в могилу вогнал, братьев, сестру из дому выкинул, - весь дом, как есть, распустошил. Я тоже ушла, всех растеряла, одна, как пень. Если б не он, - она вскинула глаза на Николая Петровича, - и нечем бы мне свою жизнь вспомнить. Он ту свою жизнь про себя хранил. Не рассказывал. Если, бывало, и спрошу что - молчит. Но меня сильно жалел, не обижал. Пальцем никогда не тронул. А к людям какой он был… Никогда никому не откажет.
Ночью ли, днем ли, болен он, здоров - чуть позовут - идет. Потому доктор… Ты, говорит, не забывай: я доктор. И ничего-то он не боялся. Ни пули, ни немца. И при немцах - ходил, лечил: "Я доктор".
Она умолкла. Взглянула на Сашу, провела рукой по глазам.
- Спасибо тебе, что письма ему писала. Он твои письма вон сюда складывал - видишь, шкатулочка. И каждый вечер перед сном сидит, письма заново читает. А когда немцы тут были и мы про тебя не знали ничего, тосковал. Бывало, ночью встанет и вот ходит, и вот ходит…
И снова молчание, снова ничем не нарушаемая тишина.
- А скажи, - вдруг заговорила Елена Кирилловна, - а скажи… Андрей на нас не обижался? Не судил отца?
"Да он и не понял ничего", - хотела было ответить Саша, но вместо этого сказала:
- Нет, не обижался.
- По чести говоришь?
- По чести, - не запнувшись, ответила Саша.
Сразу с вокзала Саша поехала к отцу. Ей все казалось, что она не застанет его дома, что у нее не хватит сил его дождаться - и тогда она побежит к нему на работу. И когда дверь ей отворил Константин Артемьевич, Саша в первую минуту только глубоко вздохнула и не могла сказать ни слова. Обняла отца за шею и прижалась головой к его груди. А Константин Артемьевич большой смуглой рукой гладил дочь по растрепавшимся волосам.
- Девочка, - сказал он, - полно! Полно! - И вынул из кармана платок и вытер Сашино лицо.
Аня не плакала. Прямая, строгая, с глазами, которые стали как будто еще больше на серьезном бледном лице, она пыталась перехватить руку матери.
Обняв их обеих, Константин Артемьевич провел Сашу и Аню в комнату. А Саша все плакала. Тронутый ее горем, думая, что она оплакивает только Николая Петровича, не понимая, что в этих слезах тревога за него, страх перед будущими утратами, он крепко прижимал ее к себе и говорил то, что всегда говорят в таких случаях:
- Что ж поделаешь. Такова жизнь.
И эти слова, вместо того чтобы утешить и примирить, потрясли ее еще сильнее, и она повторила только:
- Не хочу!
- Полно, полно, сейчас согрею чайку, садись, Анечка, - приговаривала Нина Викторовна. - Ах, какой был человек! Просто кристальный был человек. А ты, Костя, не волнуйся.
- Нет, я сделал ошибку. Разве можно было отпускать вас одних? Я должен был поехать с вами.
Саша пила чай, по-детски привычно подчиняясь Нине Викторовне. Аня сидела за столом, но не притронулась к еде.
- Не хочу, спасибо. Не наливай, я не буду пить! - повторяла она упрямо.
И вдруг, отставив чашку, Саша пошла к телефону:
- Катенька, это ты?
- Тетя Анися! - услышала она в ответ. - Мама приехала! Мама! Папа приезжает! Сегодня вечером!
Вот оно, облегчение, вот она - жизнь: Митя. Сегодня вечером она его увидит. Они не будут говорить о смерти. Он расскажет обо всем, что с ним было, и она будет слушать и спрашивать и вместе с ним все увидит. А о своем она умолчит, потому что все равно об этом никому не расскажешь.
Вечером, с гвоздиками в руке, в белом платье и белых босоножках, она легко шла по перрону, легко и нетерпеливо. Вот поезд, дальше, дальше, вот седьмой вагон.
Митя уже стоял на подножке за спиной проводника и, улыбаясь, махал ей рукой. Поезд еще не остановился, а Митя спрыгнул с подножки и пошел ей навстречу. И тогда она тоже побежала к нему.
- Что с тобой, Сашенька? Я так соскучился! А ты? Да что с тобой?
Нет, от него ничего не скрыть. Вот он тут, рядом, в ее руках живое тепло его рук.
- Дмитрий Александрович! До завтра! - услышала Саша незнакомый женский голос.
- Ох, простите! - ответил Поливанов, торопливо обернулся и пожал на ходу руку промелькнувшей мимо женщине. Она прошла очень быстро, Саша увидела только спину - прямую и стройную, светло-серое легкое пальто и легкий шарф вокруг темных волос.
Саша с Митей шли через привокзальную площадь. Шли под руку, он крепко прижимал к себе Сашин локоть. Уже начинало темнеть, в окнах зажигались огни.
- Пройдем немного. Ну, хоть до Красных ворот, - сказала Саша. - Не тяжело тебе?
- Да что ты, рюкзак совсем легкий. Ну, рассказывай!
- А кто это был? - спросила Саша задумчиво.
- Ты про кого? А, про Марину Алексеевну? Это - Лаврентьева. Мы с тобой о ней говорили. Умница и прекрасная журналистка.
Они шли по Домниковке, и такое счастье было идти с ним рядом и видеть, почти чувствовать, как темнеет вокруг.
- Митя! - окликнула Саша.
- Да? - отозвался он и больше ни о чем не спросил. Видно, его тоже захватил жаркий московский вечер, и огни в домах, и фонари, будто плывшие им навстречу, и высокое, черное, без звезд, небо.
"1 сентября 1949 года.
Нынче Катя проснулась в пять часов утра. Прощаясь со мной на школьном дворе, сказала сдавленным голосом:
- До свиданья, мамочка, передай привет папе.
Учительница вышла к ребятам веселая, смеющаяся. Ей лет двадцать, не больше. Похожа на старшеклассницу. Очень славная и улыбается хорошо. Катя так счастливо сияла в ответ, что я чуть не ослепла, глядя на нее.
Катя:
- Мама, мне наш физкультурник не нравится. Он очень грубо кричит, вот так: "Ррравняйсь! Становись!"
- Дурочка, так ведь это команда! Разве можно командовать тихо?
- Не тихо, конечно, но зачем так грубо? Можно так: "Равняйсь! Становись!" - Эти слова Катя произносит ласковым, почти просительным голосом. - Нет, он мне не нравится!
Дедушка:
- Что это у вас такой плохой замок? Обокрадут вас, смотрите!
Катя, с укоризной:
- Дедушка, в нашей стране - воры?
Анисья Матвеевна:
- Ну вот, пожалуйста, уже и воров отменила. Как она у вас на свете жить будет?
Катя:
- Ох, мама, и ругала нас Татьяна Сергеевна! Что мы класс подметаем плохо! Самыми последними словами ругала - и аристократами и по-всякому.
Завтра Аня с Женей пойдут слушать "Евгения Онегина".
Поэтому Митя пересказал им содержание, а потом читал им вслух. Катя тоже слушала, и очень внимательно. Митя:
- Онегин сказал Татьяне, что не любит ее…
Катя, в ужасе:
- Так и сказал?
Когда Митя читал сцену дуэли, Катя в отчаянии зажала уши. Слушая: "Нет, поминутно видеть вас, повсюду следовать за вами…", она сказала мстительно: "Так ему и надо!" Женя слушал сдержанно, молчал.
- Понравилось тебе? - спросила я, когда они вернулись из театра.
Он ответил:
- Стреляли здорово.
Аня все чаще заговаривает о том, кем быть.
- Митя, кто у вас в редакции работает по справедливым делам?
- Жалобы, что ли, разбирает? Отдел писем.
- Вот пойду в отдел писем, стану там работать, надо, чтоб все всегда было справедливо.
- Анюта, Женя, - говорит Митя, - вот послушайте, что было: ученики пятого класса узнали, что у одного их товарища нет ни обуви, ни теплой шапки. Вот они собрались, скопили денег, купили шапку, решили преподнести мальчику на сборе отряда. Как по-твоему, правильно они поступили?
- Нет, - отвечает Аня, не задумываясь. - Зачем на сборе? Они должны были отдать ему один на один.
- А я все равно не взял бы, - говорит Женя, - ни на сборе, ни в одиночку.
Наши дети лучше, честнее нас.
- Мама, ты помнишь мою первую учительницу Зинаиду Петровну? - спрашивает Аня (как не помнить!). - Ну вот, ты меня перевела в другую школу, и я стала учиться у хорошей учительницы. А остальные девочки?"