- Одинокая? - обратился Иван Лукич к собаке. - И я вот одинокий. Бездомная? Сочувствую. Но к себе в квартиру на жительство не возьму. Извини-подвинься... От меня женка и та ушла. Да чего тебе объяснять, шелудивой. А теперь ступай... Дождь вроде реже пошел. Вот и двигай. А то от тебя козлом воняет. - И собака, как ни странно, послушалась. Два раза оглянулась в недоумении и на улочку имени Репина побежала.
Еще через мгновение в небе вспыхнуло солнце. Лизнуло Ивана Лукича по глазам. Он даже зажмурился от неожиданности.
"Не все же дождики... Пускай и солнышко. Тоже красиво".
Проехала женщина с коляской. Когда с Почечуевым поравнялась, заплакал ее ребенок. Да так пронзительно, с остервенением заскулил, если можно так выразиться. "Ну и характерец у человека намечается!" - подумал Иван Лукич.
Молодая мамаша над коляской замешкалась, поправлять что-то начала. А ребенок пуще прежнего надрывается.
- Желудок, должно... - посочувствовал Почечуев. - Ромашки ему, травки бы... Травка любую дрянь выпрямляет. По себе знаю...
Румяная, крепенькая, широкой кости родительница долго, с нескрываемым удивлением смотрела на Ивана Лукича, а затем, видимо что-то уяснив для себя, нисколько не смутилась и, прежде чем дальше поехать, с вызовом бросила:
- Сидел бы уж! Трава... - И сразу ребенок притих. Наверное, голос матери услыхал и заткнулся. Уехали.
И вдруг птицы налетели. Откуда ни возьмись. С десяток воробьев, затем голуби, жирные, как поросята. И даже ворон штук пять. Закружились клубком над деревьями. И тут на зонтик Почечуева сильно так капнуло. Вернее - стукнуло даже. Шлепнуло. - Что-то основательное сорвалось. Отвел Почечуев от себя зонтик на расстояние, чтобы на его поверхность взглянуть, и увидел, что на материю птица белым брызнула.
"Вот и хорошо... Пометили! В старину говорили: к счастью, к деньгам. Кабы не зонтик - прямо на голову ляпнуть могло".
А вслух произнес:
- Уезжать надо. В деревню. В тишину.
Отщипнул от ближайшего куста лист зелени, смахнул им с зонта птичий "привет", кряхтя, приподнялся. Удаляясь из садика, продолжил соображения на предмет отъезда в деревню.
"Спишусь с братцем, у него и поживу для начала в Свищеве. Будет заедаться, матерью попрекать - в почечуйскую баньку переберусь, если цела еще. А чего ей сделается? Для себя рубили, не для дяди. А за пенсией в город наезжать буду. Все разнообразие... А могу и вовсе договориться, чтобы на книжку денежки слали. Короче говоря - отгорожанил... Смываться необходимо из энтого склепа, пока не поздно. Машины воняют, камни кругом, толкотня, голуби обнаглели, витаминов нехватка... Отсюда и желваки всевозможные, и нервы не выдерживают, в голове сосуды почем зря рвутся! А газеты с чаем и на селе завести можно. Не говоря уж о бане с паром. И дождиках..."
На обратном пути, уже дома, на лестничной площадке повстречался Почечуеву Кукарелов. Принаряженный, весь в коже коричневой, стоял он возле дверей Ивана Лукича и нажимал на кнопку звонка. В глубине площадки, ближе к помойному бачку, скрестив руки на груди, как Наполеон перед походом на Россию, стояла маленькая стриженая девушка в высоких сапогах и кожаных гусарских брюках.
- Познакомьтесь, Иван Лукич... моя невеста.
- Неужели ко мне?.. В гости? - выпучил глаза Почечуев.
- Да мы на секунду. На гастроли отбываю... Вот и решил показать вам... будущую жену. Она в мое отсутствие в квартиру ко мне заглядывать станет. Чтобы знали, если шум над головой почуете, что не воры там, а вот она... При желании она и вам помочь может, уборочку там... и все остальное.
- Такая-то, кожаная?.. - засомневался Иван Лукич.
- А вы не глядите какая. Лишь бы - добрая.
- И то верно... Стало быть, в гости? А я, грешным делом, подумал: озорничаете! Сейчас; думаю, позвонят и - деру!
- Да нет же... Поздравить вас необходимо. Все-таки не уехали... В длительную командировку по направлению к Могилеву. И ваще, натурально! Ну и как вы после холодных объятий?
- Решение принял. В некотором роде и я на гастроли отбываю. На родину к себе, в Почечуйки... Да вы проходите, проходите, - распахнул Иван Лукич двери как можно шире.
- Гениальное решение. Сами догадались или врачи надоумили? Кстати, и я вам нечто подобное советовал...
- И сам, и врачи, и дедушка тут один, Шишкин по фамилии, - тоже рекомендует. Одним словом - еду. Да вы проходите...
- Некогда, Иван Лукич.
- Понимаю. Хотя спешить с энтим медленно нужно...
- С чем?
- А с энтим... С обзаведением семейным. Чай, не на гастроли...
- Второй год присматриваемся. Друг к другу. И еще хотим у вас, Иван Лукич, прощения попросить. Мешали мы вам своей перепиской... Веревочной. Больше не будем.
- Извините... - подала ребячий голосок невеста.
- Досаждал, каюсь... - положил руку на сердце Кукарелов.
- А мне нравилось даже... Особенно с фонариком, помните?
- Иронизируете? Справедливо, разделяю... На вашем месте я бы в суд подал... Скажите, Иван Лукич, когда я вам доску мемориальную прибил - обиделись? -
- Да нет... К тому времени я уже созрел.
- Скажите... В окопе, на передовой... Во время войны... Застредили бы меня при случае?
- Положа руку на сердце?
- А хоть на живот. Только чтобы натурально, и ваще!
- Не застрелил бы. Сейчас уже нет.
- Неправильно поняли, Иван Лукич. С глазу на глаз... Ни единой души вокруг, то есть без последствий. Застрелили бы?
- Опять же - нет. Сейчас - нет. А тогда, на войне, или хоть до болезни моей недавней, - мог бы... Обидеться. Не застрелить, конечно, а так... укусить. За ногу. Потому как злой был. Теперь же и думать нечего. Поеду, рыбку в Киленке половлю, в бане деревенской отмякну...
- Счастливого пути. Только деревня деревней, а и про город не забывайте. К зиме чтобы как штык! И ваще... С гастролей приеду, шефство над вами возьму. За пельменями ходить буду.
- Спасибо на добром слове. Выходит, вам действительно меня жалко?
- Сомневается... - обратился Кукарелов к невесте. - А ну, поцелуемся, батя, и ваще, на прощание... Чтобы натурально!
Расстались друзьями.
Несколько позднее выяснилось, что Почечуев Марьяне Лилиенталь, мягко говоря, не нравился. И не по мелочам, но из-за его личных качеств. Она его целиком как явление не принимала. Могла, конечно, по просьбе Кукарелова, уборку в квартире старика произвести, белье перестелить. Иными словами - жертву принести могла. Стерпеть Ивана Лукича, как необходимый укол в палец, когда кровь на анализ берут. Не более того.
- Таких дяденек бывших нужно в особые дома объединять. Вот как прежде - в богоугодные заведения. Потому что от их одиночества могильной стужей отдает. И я после этого три дня улыбаться не могу.
Кукарелов тогда, после высказывания Марьины, внимательно посмотрел на девушку.. Вспомнил, что бабка ее во время войны в Освенциме пеплом в небо улетела. И какая-то трещинка по его чувствам к Лилиенталь пробежала. Как по цельному стеклу во время нечаянного удара.
Забегая вперед, скажу, что ничего у них серьезного, в смысле брачного союза, не получилось. У Кукарелова отрезвление произошло в дальнейшем.
И действительно, разве от Почечуева могилой отдает? Ничуть. Углубившись взглядом в Почечуева, как в озерцо заросшее, удалось Кукарелову не водоросли да тину, но ключи донные, чистые разглядеть.
Тревога у него, помимо гемоглобинов всяких, в крови содержалась, у бухгалтера нашего. Внешне дряблый, ущербный, а в глазах беспокойство участника, а не зрителя. Скажем, на перекрестке уличном молоденькая воспитательница никак со своей детсадовской командой на ту сторону перескочить не может. Только нацелится, а грузовики как зарычат, она и осадит... И тогда Почечуев на проезжую часть выйдет и своим зонтиком японским движение перекроет, как регулировщик жезлом. А наивный до чего, в смысле образования, то есть - восприятия знаний. Как-то в планетарии на звезды посмотрел, расстроился страшно... Хоть и двадцатый век, и ясно, что земля круглая, бездной ограниченная, а все будто не верилось до конца... И вдруг воочию убедился: никакого царства небесного, одни камни в пространстве висят, и вся разница - остывшие или горячие... Помнится, рассказывая об этом, Иван Лукич невинно хихикал. "Напился я тогда... В отрезвиловку попал, в органы... Прямо в нарукавниках!"
Нет, живая душа - Почечуев, что ни говори. Не то что технократ какой-нибудь самоуверенный, отрицающий сомнения идеалистические. На такого глянешь в трамвае, сидит, глазами в мудреном журнальчике копошится, схемами шелестит. Бровки свел. Ни дать ни взять - вращением земли руководит. А пробьет час, потускнеет на нем кожа, старость чугунной плитой навалится, и ах, глядишь, - растерялся математик, топчется у порога, который непременно всем и каждому перешагнуть надлежит... Загрустит, обидится... А все почему? - духовной жизнью пренебрег. Все аналитическими выкладками, кудрявыми формулами поигрывал, а душа тем временем и сопрела в пустоте, как картошка в глухом подвале.
X
Почечуев уехал в деревню в самом конце августа. Как ни рвался, как ни торопился он туда в последнее время, а собрался только теперь, перед осенью.
Купил чемодан с ремнями, шоколадного цвета. Урвал на него из денежек, отложенных на тот самый срок, на который приняло откладывать среди одиноких и пожилых людей. Чемодан по душе пришелся, мягкий. Глаз радует.
Сложил в него несколько пар белья, рубашки, носки, полотенца. Пальто дурацкое в клетку ("Надо будет попроще, серенькое, завести...") поверх всего постелил и поехал на вокзал. В плаще и с зонтиком. И в теплой шляпе. И уже не в чешских сандалиях, а в русских башмаках, "скороходовских", на липовом меху, приятно пахнущих каким-то незнакомым химическим составом.
Порадовали рука с ногой: справлялся он с ними теперь без особого напряжения. Похоже, их скованность рассасываться как бы начала (ходил на массаж в поликлинику), мышцы в повиновение вошли. Хотя и не полностью. По крайней мере, зонт ущербная рука держала довольно цепко и нога не волочилась, как перебитая, а лишь чуть не дотягивалась до прежнего размаха. И хромота, если и наблюдалась еще, то весьма незначительная, как бы от приобретенной мозоли.
Перед самым отъездом Иван Лукич даже шлямбуром отважился поработать. Дырочку хоть и не глубокую, но продолбил-таки в заветной стене. Чисто символически приложился. Для утверждения руки. Ранку на стене газетой занавесил при помощи кнопки. И, улыбнувшись стене на прощанье, покинул квартиру.
В поезде Почечуева обступила та невероятная, по его прежним понятиям - какая-то книжная, неправдашняя компанейская атмосфера, возникновению которой Иван Лукич внутренне обрадовался, но всерьез ей не доверял. Было для Почечуева в братании попутчиков что-то невзрослое, детское, неоправданно радостное и даже как бы безумное... Возбуждение зрелых людей считал он или наигранным, в целях подлаживания друг к другу, или же искусственным, вследствие алкогольного опьянения.
"Заговаривают друг с другом, как в бане... Будто всем им уж и терять нечего. Подумаешь, событие! В дорогу человек собрался, в какую-нибудь Пензу или Читу. Отсюда не вытекает, что теперь кричать нужно и в глаза соседям бесцеремонно заглядывать, а также пирожки самодельные в посторонние рты совать. И чего это люди, в кучу сойдясь, возбужденными враз делаются и как бы рады, что вот наконец-то они все вместе? А рады ли? Вот вопрос..."
Почечуева отъезд ошарашил. Да и понятно: из года в год сидел он безвыездно в своей норе, и вдруг - понесло...
В купе, где, как по лотерейному билету, выпало ехать Ивану Лукичу, находилось три человека: работяга, парень лет тридцати, рыжий и уже с плешью на маковке, далее - тетка колхозная с городскими покупками и какой-то дядя с официальной миной на лице и со стиснутой галстуком бычьей шеей, похожий чем-то на Кункина из больничной палаты.
Малый, как только тронулся состав, выпил в одиночку стакан водки и с места в карьер начал рассказывать анекдот, уверяя всех, что это случай из жизни и что оторвите ему язык, если он врет.
- С буфетчицей в Бадайбо познакомился. Веселая, с золотым зубом, а главное - замужняя.
Почечуев сперва хотел отвернуться от рассказчика, но побоялся обидеть присутствовавших, так как все слушали с интересом. Вагон хоть и плавно передвигался, но колеса на рельсах громыхали вовсю, и поэтому рыжий рассказывал на полную мощь голосовых средств.
- Пригласила в гости. Сидим, чай пьем. Вдруг - звонок! Муж. А муж у буфетчицы на бойне в Семипалатинске бойцом работал. Мордоворот и выше меня на метр.
- Вы бы такие случаи где-нибудь в туалете рассказывали, а не в обществе дам, - улыбнулся отважно рыжему анекдотчику Почечуев.
Но скучный, у которого галстук, пожелал дослушать историю.
- Не имеете права человека затыкать. Пусть рожает до конца. Не так ли, гражданка? - обратился мордастый и колхознице.
Женщина растерянно улыбнулась. Достала из кошелки яйцо, сваренное вкрутую. Громко им щелкнула об стол. И поспешно принялась лущить яичко, бросая на мужиков испуганные взгляды из-под платка.
Рассказчик, который молодой и с лысиной, немало не застеснялся происшедших дебатов; извлек "беломорину", кинул ее в рот и заодно, подмигнув Почечуеву, прикурил, подбросив спички и неожиданно поставив коробочку на попа.
- Буфетчица мне говорит: "Перейди с кровати на диван. И спи, как пьяный вусмерть". Входит муж. Боец этот... Я как глянул на него краем глаза, так и закосел: страши-ла! А буфетчица: "Здравствуй, Вася. А я не одна".- "Кто там опять?" - спрашивает Вася. "Да Верка с мужем, официантка новая, С вчера приперлись. Так этот нажрался... До сих пор атмосферу лежит отравляет". А Вася тихо-мирно: "Вечно ты, Манька, всякое дерьмо приваживаешь". И берет меня за воротник. А потом дверь открыл и - бац! - коленкой под зад. Хорошо отделался
- Анекдот, - усмехнулся Почечуев.
- Не верите? Могу синяк показать. Который от колена остался.
Позднее, когда проводница чай принесла, пожилой, с липом заведующего, галстук на дубовой шее ослабил и со своей стороны какую-то расхожую байку запустил. Из другой серии. Почечуев демонстративно громко размешал в стакане чай с сахаром и так, со стаканом на ладони, в коридор вагона вышел.
- Не понравилось... - развел руками рыжий, - А в дороге чего и делать? Знай трави!
- Сурьезный мужчина. Видать, переживает... - вежливо, отдуваясь от чая, прошептала женщина.
- Вот попадет такой "сурьезный" в соседи... - задумчиво произнес неулыбающийся, который при галстуке, - попадет такой хорек, и полжизни - как не бывало. Отзанудит. Сразу видно - болячка, ни колупни, ни почеши...
Тем загадочнее, непонятнее для Почечуева было то невероятное радушие, которым его встретили обитатели купе, когда он к ним с пустым стаканом возвратился. Парень мягкими сладкими таблетками угостил. Называются "Холодок". Легко так угостил, без принуждения: протянул, не глядя, и Почечуев клюнул, взял лепешечку, под язык ее положил, как валидол. Сосет, вроде дышать легче. Колхозница смородины черной, мытой, мокрой, в блюдечке на стол поставила. Всем предлагает, и в первую очередь - Почечуеву. Даже мрачный мужик начальственного вида заедаться больше с Иваном Лукичем не стал, а наоборот - лечь на нижнюю полку Почечуеву предложил. Самому-де ему на верхней даже .сподручнее: быстрей укачивает, а он спать в данную минуту как из пушки хочет.
Раскатал Почечуев тюфячок на нижней полке, постель застелил, лег. Лежит, диву дается.
"Супротив всех выставился сдуру... А, поди ж ты, не заклевали. Не истребили. Может, и вправду в дальней дороге народ обходительнее делается? С чего бы это они меня пожалели? Где-нибудь на кухне коммунальной давно бы уже кипятком обварили. А тут, в пути следования, ручными все страсти становятся. Он, конечно, тоже хорош гусь. Молчал бы в тряпочку. Так нет же - вразрез пошел. Культурным хотел показаться, а людей-то и обидел... Необходимо перед уходом всех за компанию поблагодарить.
А лучше - извиниться. За глупое поведение. Вообще что-нибудь ласковое предпринять. От килограмма воблы, что брату вез, пару рыбин на общий стол в купе положить. Пусть лакомятся", - улыбнулся Иван Лукич мечте, засыпая, хорошо улыбнулся, как в детстве.
Оказывается, от железнодорожной станции до Почечуек ничего не ходило. Автобус в том направлении бегал, но в самые Почечуйки и даже в большое село Свищево, что за Почечуйками, не заезжал. Усеянная желтыми лужами глиняная грунтовка огибала родные места Ивана Лукича на расстоянии пяти километров.
На развилке из автобуса, кроме Почечуева, слезла подвижная, тепло одетая старуха с двумя сумками-кошелками, связанными воедино полотенцем. Перекинула поклажу через плечо, быстро-быстро повертела головой на все стороны, как воробышек, и - полетела по направлению к лесу. Бежала бабуля не грязным, искромсанным тракторами проселком, а гладкой боковой тропочкой, на которой там и сям торчали сморщенные листочки подорожника, а также белые, с ржавчинкой, головки позднего сорного клевера.
Слышь-ка, мать! - громко позвал Почечуев, обращаясь к прыткой пожилой женшине, так легко подхватившейся, несмотря на завьюченность и основательную жару одного из последних августовских дней. - Обожди, говорю! Вопрос к тебе имеется. Бежишь, как физкультурница... Догнать невозможно.
Старуха то ли глухой поначалу притворилась, то ли действительно, обвязанная платком, не сразу в толк взяла, что именно ее зовут, и по инерции после Ивана Лукича зова еще метров пятьдесят пронеслась, а затем все-таки обернулась, и тут запыхавшийся Почечуев успел взмахнуть зонтом, призывая женщину остановиться.
- Али меня? - скособочилась бабуля под грузом в полуобороте.
- Не боись! Не съем! Спросить хочу... Тропочка данная до Почечуек или куда в сторону уходит?
- До Почечуек, сокол, до Почечуек, тоись до Свищева, миленький. Потому как в Почечуйках не живут. А до Свищева пять верст прямиком, если тропкой. А если дорогой, то восемь.
Старуха, отвечая, не останавливалась, а вбок, на ходу, отрывисто бросала слово за словом.
"Ишь, тявкает, как собака. Чемодана, что ли, моего испугалась? Или шляпы? И баба-то вроде знакомая. Почечуйковекая. Что-то в лице характерное. Нос утиный, козыречком. Порода такая особенная получилась на их речке Киленке. Даром, что ли, в Питере меня утконосом обзывали? В очередях..."
- А ты-то, чай, почечуйковекая? - постепенно настигал бабку Иван Лукич, прихрамывая и выбиваясь из сил. Хорошо еще, чемодан не перегрузил, сносная ноша получилась - одни тряпочки легкие; самый тяжелый предмет - бритвенный прибор с лезвиями. Да колбасина дубинкой, ну и вобла...
- Я-то чья? Почечуйковекая! А то какая ж еще... Знамо дело.
"Вот егоза. Хотя бы притормозила малость. Прет и прет, как с цепи сорвалась!"