- Нешто такую прорву съешь! - насмешливо взглянула она на учительницу. - Одного зарежу, продам - десять тысяч в кармане! Вот тебе и денежки!
Воложский крякнул, с подчеркнутым вниманием начал крутить ложкой в стакане.
Горячая краска стыда обдала лицо Корнеева. Он зло царапнул в блокноте и швырнул его.
- Чевой-то? - все еще победно улыбаясь, но чуть обеспокоенно спросила Агриппина Семеновна.
Икнув, Степан Павлович поймал блокнот, старательно прочитал:
- "Спекуляция!"
Слово, как камень, тяжело упало в притихшей комнате:
- Чевой-то? - осекшимся голосом переспросила Агриппина Семеновна и, тяжело багровея, зло обрушилась на Корнеева. - Это кто спекулянтка? Я? Зеленый ты мне такие слова говорить! Сопляк!
- Тетя!
- Вот она, моя спекуляция! - Агриппина Семеновна совала красные широкие руки чуть ли не в лицо Корнеева. - Ими вот и сало рощу и дерьмо убираю, ночей не сплю! Хребтиной своей! Спасибо надо сказать - кормлю! А дорого - так не моя вина! Что дешево-то? Ты его дай в магазин, я, может, попрежде тебя в очередь встану - за дешевеньким-то!
Корнеев, проклиная свою немоту, вскочил.
- Тетя! Тетя! - пыталась остановить Полина.
- Что - "тетя"! - бушевала Агриппина Семеновна. - Не правда? Один он блаженненький, ни себе, ни людям. Правильно тот живет, кому попользоваться нечем! Все одним рыском живут!
Агриппина Семеновна махнула рукой, сбила рюмку - на скатерти, растекаясь, заалело пятно.
Поминутно снимая и надевая пенсне, Мария Михайловна мучительно краснела, твердила усмехавшемуся мужу:
- Пойдем, Костя, пора уже. Пойдем.
- Куда же вы, чай еще не пили! - досадовала Полина.
- Со спекулянткой сидеть не хотят, - насмешливо, тяжело дыша, вставила Агриппина Семеновна.
- Да замолчите вы! - крикнула Поля.
Тетка обиженно шмыгнула носом и, трезвея, замолчала. Кажется, и в самом деле зря она тут толковала: народ не тот.
Толкнув в бок клевавшего носом мужа, она зло зашипела:
- Не спи!
Одеваясь, Мария Михайловна успокаивала расстроенную хозяйку:
- Ничего, Поленька, все хорошо. Ну, пошумели немного, бывает. Спасибо вам. Приходите с Федей, обязательно приходите. Вы у нас не помню уж сколько не были.
- Ох, как нехорошо! - огорчалась Полина, прижимая к горящим щекам руки.
- А ты не кипятись, подумаешь! - успокаивал Воложский Корнеева, решившего проводить гостей, и со стороны, должно быть, в другую минуту это выглядело бы смешно: гость подавал хозяину шинель, помогал ему найти рукава. Только усилием воли Корнеев сдерживал себя: ему хотелось в шею вытолкать и тетку и ее нового благоверного. Руки у Федора Андреевича дрожали.
На улице, дохнув свежего воздуха, Константин Владимирович засмеялся:
- Да, развернулась баба! Гони ты ее от себя подальше.
В воздухе потеплело, и, немного успокоившись, Корнеев заметил: шел снег.
Мягкие белые хлопья, тускло мерцая, кружились, бесшумно падали на землю, прохладно и успокаивающе ложились на горячее лицо.
7.
Снег шел целую неделю - то отвесно, прямо, густой и непроницаемый, то, когда задувал ветер, косо и хлестко. Шел не переставая, и только в глухие часы, когда город забывался непробудным предутренним сном, стихал, кружил редкими, тоже сонными пушинками, словно набираясь сил. Свидетелями этих недолгих передышек были случайные прохожие, торопливо, с оглядкой бегущие с вокзала по пустым улицам, рабочие ночных смен да постовые милиционеры. А к утру, когда город просыпался, курил первые папиросы и спешил на работу, снег валил снова, засыпая глубокие следы белым пухом.
Сегодня утро выдалось солнечное, ясное; снег лежал золотисто-голубой, такой прозрачный, пушистый, невесомый, что его, казалось, можно сдуть одним дыханием.
Поглядывая в окно, Федор Андреевич торопливо перетер посуду, убрал кровать: с того дня, когда он впервые застелил постель солдатским "конвертом", по какой-то молчаливой договоренности утренние хозяйственные дела перешли к нему. Поля прибирала теперь только по выходным дням, в среду. Корнеев не обижался, но каждый раз, проводив жену и принимаясь за свои нехитрые обязанности, с горечью усмехался: такова она, пенсионерская жизнь!
На крыльце Корнеев зажмурился: рыхлый снег играл веселыми искрами. Дома стояли с белыми шапками на крышах, подслеповато поглядывая заснеженными окнами. Широкий двор весь был занесен, и только наискосок, к воротам, тянулись глубокие ямки - обитатели квартир шли гуськом, след в след, боясь оступиться и по пояс ухнуть в белую мякоть.
С минуту Федор Андреевич постоял на крыльце, с радостным изумлением разглядывая сугробы, вернулся домой. В чулане отыскал кусок фанеры, прибил его к черенку от старой лопаты, надел ватник.
До обеда он таких траншей отроет, что любо-дорого.
Снег еще не затвердел и легко осыпался с лопаты, было удивительно, что этот пух имел какую-то тяжесть. Иногда, по ошибке, Федор Андреевич бросал снег влево, против ветра, и тогда легкий мокрый дымок оседал на разгоряченном лице, мгновенно таял. Корнеев довольно пофыркивал.
Хорошее это занятие - убирать снег! Наклон - взмах, поднял - бросил. Подчиняясь точному ритму, сердце стучит могучими ровными толчками, с силой гонит по телу горячие, упругие струи. Никаких болей, никаких тревог - ощущение бодрости и здоровья переполняет все существо. Широкий проход все дальше врубается в сугробы прямыми острыми краями; легко и беспечально, подчиняясь каким-то своим, неуловимым законам, плывут мысли… Вот Федяшка Корнеев в больших подшитых валенках, оставшихся после отца, крутится у ног матери - маленький, весь облепленный снегом. Мать в потертом рыжем полушубке широкими движениями откидывает снег лопатой, посмеивается. Потом она отдыхает, присев на завалинку, довольно блестит черными глазами:
- Урожай, сынок, с небушка падает.
- Какой урожай? - спрашивает Федя. - Это снег.
- Нападает снег - хлебушко уродится, вот он урожай и будет.
Мать говорит что-то еще, поправляет большой рукавицей платок и снова берется за лопату. Федяшка задумывается: если снег - это хлебушко, то зачем мать швыряет его в сторону?..
- Помощников берете?
Корнеев обернулся. Прижав к боку лопату, Настя натягивала варежки, улыбалась.
Федор Андреевич показал на сугробы - работы хватит!
- Благодать какая! - по-своему поняла соседка. - С урожаем будем. Ох, как урожай-то нужен, сразу бы на ноги встали!
Федору Андреевичу снова припомнились слова покойной матери: как и она, Настя говорила о снеге хозяйственно, удовлетворенно.
Ловко отбрасывая снег, Настя рассказывала:
- Нынче я во вторую смену, вышла - думаю, покидаю малость, соседи почти все на работу с утра, некогда. А тут вижу - опередили вы меня… Лопата вот только у вас неудобная. У меня половчее будет - Лешина память еще.
Лопата у нее в самом деле была удобнее - с широким фанерным штыком, обитым по острию белой жестью.
Дело пошло быстрее. Настя расширила прорубленный Корнеевым проход еще на лопату, догнала его и пошла вровень. Федор Андреевич невольно приналег, соседка легко приняла новый ритм и успевала еще наискосок подрезать кромку траншеи. Став округлыми, края теперь не обваливались и придавали линии прохода какую-то законченность, даже изящество..
Наклон - взмах, поддел - бросил. Концы старенького Настиного платка то спадали вниз, то взлетали за спину. Поглядывая на оживленное зарумянившееся лицо соседки, Федор Андреевич со смущением замечал, что он начинает отставать. Заныла поясница, участилось дыхание, а Настя все так же ровно взмахивала лопатой. Отставать было неудобно.
Выручила его Анка. Она влетела во двор так стремительно, словно там, на улице, за ней гнались, крутнула клеенчатым портфельчиком.
- Мам, дай я!.. Здравствуйте, дядя Федя!
Щеки у девочки были красные, словно натертые свеклой, на вязаной шапочке и пальто дрожали крупные снежинки. Не прерывая работы, Настя строго отозвалась:
- Положи сначала портфель. - И тут строгий голос дрогнул: - Вон как распалилась, горячая!
Анка сбегала домой и тут же вернулась.
- Теперь давай.
- У дяди Феди попроси, он раньше начал.
Анка уверенно подошла к Корнееву, взглянула на него чуть настороженными глазами.
- Дайте мне, дядя Федя.
Корнеев протянул Анке лопату, с наслаждением выпрямился.
- Перекур! - свеликодушничала Настя, втыкая свою лопату в снег. - Умаялись, поди? С непривычки всегда так, а по мне-то все одно, что в игрушки играть.
Дышала она ровно, спокойно, и только щеки розовели широким ярким румянцем хорошо поработавшего человека.
- Не торопись, сомлеешь, - останавливала она заспешившую Анку, глядя, как та старательно и неуклюже ворочает длинным черенком.
Пережидая, пока Корнеев докурит, и, может быть, умышленно продлевая для него передышку, Настя принялась рассказывать о заводских новостях.
- С января план нам прибавляют, народу напринимали страх сколько! Часы новые выпускать будем, "Победа" называются. Показывали вчера образец - красивые! На пятнадцати камнях. И ведь как хорошо назвали: "Победа", - правда?
Корнеев кивал, завидуя тому, с какой заинтересованностью говорит Настя о своей работе, и снова задавался вопросом: почему Поля перестала дружить с ней? Вопрос этот возникал почти при каждой встрече с Настей и потом ускользал из памяти. А то, что дружба у них прервалась, было очевидно. И жаль.
- Ну что, может, еще до сарая дочистим? - засмеялась Настя. - Или уж устали, хватит?
Корнеев энергично потряс головой, отобрал у Анки лопату.
- Начали, коли так! - скомандовала Настя и с маху вогнала лопату в сахарную маковку сугроба.
Анка домой не ушла, Корнеев с удовольствием прислушивался к ее звонкому голосу. Девочка, освоившись, озорничала, пыталась отнять у матери лопату и с визгом отскакивала в сторону, когда та шутливо замахивалась на нее.
- Анка, не балуй! - покрикивала Настя, но было видно, что и она рада этой возне.
Широкий ровный проход к дровяному сараю был уже почти готов, когда Анка начала швыряться снегом. Федор Андреевич поймал девочку и подкинул ее вверх. У самых его глаз мелькнули испуганные и восторженные синие глаза; в эту же секунду острая боль ударила в поясницу.
Корнеев поспешно опустил Анку, с силой, чтобы не закричать, закусил губу.
Анка аккуратно одернула пальто и, проникнувшись доверием, с любопытством спросила:
- Дядя Федя, вам очень говорить хочется?
Превозмогая боль, Корнеев усмехнулся, кивнул. Губы у него невольно покривились.
- Анка, бессовестная! - оглянулась Настя и, увидев побледневшее лицо Корнеева, ахнула: - Что с вами, Федор Андреевич? Нехорошо? Домой идите, домой, и ложитесь. Не надо было вам возиться, а тут я еще, дуреха, втравила! Может, помочь вам чем?
Корнеев слабо улыбнулся, ободряюще помахал рукой и двинулся к дому, бессильно волоча следом лопату.
В комнате он с трудом разделся, сбросил валенки и, придерживаясь за стул, лег на кровать. Кто-то жестокий и неумолимый часто и зло долбил по пояснице, не давал передышки; прислушиваясь к этой всепоглощающей боли и не находя сил отвлечься, Федор Андреевич глухо застонал, закрыл глаза.
В таком положении - пригвожденным к постели, посеревшим - и нашла его Полина, прибежавшая на обед.
Румяная, свежая, она вошла в комнату и, увидев лежащего на кровати мужа - одетого, в неестественной, напряженной позе, - нахмурилась. Расчищенный двор и лопата в коридоре все ей объяснили.
- Схватило? А просили тебя туда лезть? Кому надо, пусть тот и чистит! Свалишься, думаешь, кому нужен будешь? Как бы не так, жди!
Улыбка, вымученная Корнеевым, когда Поля вошла, медленно таяла и наконец погасла в глубине удивленных потемневших глаз. Эта улыбка только подхлестнула раздражение Полины.
- И еще смеешься! Всегда ты такой - добренький! Вон она, доброта, боком и выходит, больше всех нужно!
Полина ходила по комнате, гремела тарелками.
Следя за женой, Федор Андреевич с горечью думал: нет, это уже не просто раздражение, а какой-то взгляд, убеждение.
- Обедать будешь?
Федор Андреевич отказался. Полина неторопливо поела и, по-прежнему не глядя на мужа, оделась.
- Пойду. Некогда.
Уже на пороге она оглянулась, быстро подошла, скользнула рукой по волосам мужа:
- Ну, не хворай. Скоро приду.
Хлопнула дверь. Прислушиваясь к удаляющимся шагам, Корнеев вздохнул. Да, в чем-то он в своих невеселых предположениях прав. Конечно, каждый проявляет участие по-своему, некоторые, возможно, и так вот - раздражением… Не встревожилась, не захлопотала, не попыталась задержаться, хотя бы на секунду забыв о своем буфете, - не сделала ничего из того, что сделал бы он, будь Полина больна. Что же это - сдержанность зрелости, не терпящей порывистых и непосредственных проявлений? Да, но ведь и он давно не юноша…
А может быть, он преувеличивает? Разве ему в самом деле нужно, чтобы Полина ахала, бегала, плюнула на работу и сидела рядышком? Конечно, нет. Но всего этого понемножку - надо, обязательно надо! Война научила Федора относиться к людям мягче, сердечнее; он столько видел горя, смертей, искалеченных жизней, что по-иному относиться к человеку уже не мог, не умел. Тогда почему эти же годы по-другому повлияли на Полю? Откуда у нее эта прорывающаяся черствость, эгоизм? Тоже от войны?
Война… Охватывая ее мысленным взором, от первых часов на пересыльном пункте до заключительной комиссии в госпитале - с размятым в кровавое месиво лицом впервые увиденного убитого и прозрачным подснежником, сорванным на дымящейся лесной поляне, у пушечного колеса; с тяжелым бурым дымом подожженных при отступлении зерновых складов и стремительными, словно окрыленными взлетами победных маршей, с уродливым и прекрасным, с подлинно великим и тут же, в кровном родстве, с трогательно малым, незначительным, - вспоминая все это, Корнеев всем существом понимал, чувствовал, какой неизгладимый след оставила война, как незримо поделила она жизнь надвое - до и после… В том далеком "до" он видел себя и Полю одинаковыми - с полуслова понимающими друг друга, опьяненными первой близостью, чуточку легкомысленными, как простительно легкомысленна всякая счастливая молодость, не прошедшая еще испытаний. В нынешнем "после" они встретились какими-то другими, словно разными вышли из войны, и разность эта не в пустяках и мелочах, а в самом главном - в отношении к людям, к жизни, наконец друг к другу. Что же он проглядел?
Федор Андреевич попытался подняться и тут же, охнув, лег опять. Боль только притаилась и при первом же движении набросилась снова. Несколько минут он лежал, ни о чем не думая, часто дыша. Потом дышать стало легче, можно было опять сравнительно спокойно размышлять, но к прежним мыслям возвращаться не хотелось.
На этажерке лежала стопка самодельных блокнотов - осьмушки бумаги, сшитые на середине ниткой. Это были его "разговоры"; с десяток таких блокнотов он уже выбросил, последние почему-то сохранились. Федор Андреевич дотянулся до этажерки, наугад раскрыл первую по порядку книжечку.
Слова в ней - его вопросы и ответы, преимущественно короткие, - были написаны столбиком, как в словаре, и потом, чтобы не мешали следующему "разговору", перечеркнуты. Впрочем, почти все можно было прочесть.
Многие записи, как ни напрягал Федор Андреевич память, уже ни о чем не говорили: "Почему?", "Я не знаю", "Хорошо, понял". Зато другие по каким-то незримым, но безошибочным признакам мгновенно воскрешали в памяти не только их смысл, но и подробности обстановки, время, настроение, при которых они были сделаны.
"Скорее!" - размашисто и нетерпеливо написал Корнеев, когда сестра сказала ему, что приехала Поля.
- Спокойно, помните, что вы в гипсе, - предупредила сестра. - Сейчас она придет.
И в ту же минуту Поля вошла - в длинном белом халате, взволнованная, с растерянными глазами. Кажется, она готова была к худшему.
Вот она увидела Федора, бросилась на колени, припала к нему мокрым лицом:
- Федя! Федя!
Он целовал ее губы, глаза, жадно вдыхая свежие запахи зимы, волос, дома - всего того, чего по самой своей природе лишена госпитальная палата.
Потом следовали вопросы, десятки торопливых и жадных вопросов человека, который любил, волновался, хотел все знать и не мог говорить.
А вот другая запись: "Не верю!" Это короткое, как вопль, слово вырвалось у Корнеева через месяц после отъезда Полины, когда он отчаялся в своих попытках заговорить.
- И напрасно, - ответил ему невропатолог Войцехов. - Надо верить!..
Да, верить надо. И чем меньше надежд, тем, вероятно, сильнее надо верить. Интересно, верит ли Поля? Нет, наверно.
За окном быстро смеркалось, комнату залил синий сумеречный свет, углы мрачно и неразличимо чернели. Вспомнилось: в один из таких ранних зимних вечеров лежащий на соседней койке летчик Свиридов вдруг сказал:
- Вот и на том свете так - сине.
- А ты там был? - насмешливо спросил третий долгожитель их палаты, капитан Москаленко, человек раздражительный и неприятный.
- Скоро буду, - с мрачной убежденностью отозвался Свиридов и засвистел что-то веселое и легкомысленное.
И по этому наигранно-легкомысленному свисту Корнеев понял: летчику очень худо, Неделю тому назад ему сделали сложную операцию, третью за последний год. Поражающий своей выносливостью и мужеством, летчик только сегодня сострил так мрачно и тоскливо.
Через два дня его перевели в другую палату, а еще через день, когда капитан Москаленко спросил у сестры, как дела у летчика, та промолчала и вышла.
Капитан крякнул, затем после долгой паузы грязно выругался и всхлипнул.
- …Передаем областной выпуск последних известий, - отчетливо и громко прозвучало в темном углу, и Корнеев от неожиданности вздрогнул. Задремавшая боль не преминула напомнить о себе.
Два голоса - строгий мужской и звонкий девичий - сообщали о том, чем жили сегодня город и область. Велосипедный завод досрочно выполнил декабрьскую программу, швейная фабрика изготовила новые фасоны зимней одежды, увеличивается выпуск одежды для детей, в концертном зале начались гастроли московских артистов… Вяло, не задерживаясь, прошла мысль: не вернись он с фронта, ничего бы не изменилось, все вот так же текло бы своим чередом.
Федор Андреевич несколько раз забывался - не сном, а каким-то непрочным забытьем, зябким и чутким. Не было даже желания укрыться, лечь удобнее; хотелось одного - чтобы скорее пришла Поля, сломала гнетущую тишину, наполнила комнату движением, живыми звуками.
Наконец донеслись легкие шаги, прозвучал удивленный Полин голос:
- Что ты в темноте?
Громко щелкнул выключатель, яркий свет резанул по глазам.
- Все лежишь?
Поля разделась, прошла по комнате, постукивая озябшими ногами, скользнула взглядом по неубранному столу.
Было уже десять, обычно Поля возвращалась гораздо раньше. Заметив, что муж посмотрел на часы, объяснила:
- Собрание было, задержалась.
Набросив ватник, она сходила за дровами, и вскоре в печке весело загудело пламя. Прикрыв дверцу, Полина выпрямилась, в тишине отчетливо прозвучал сочный зевок.
Корнеев понял: Поле дома скучно.