Ивушка неплакучая - Михаил Алексеев 14 стр.


Когда цепь двигалась в обратном направлении, на ее пути оказалась воронка от разорвавшейся недавно бомбы. Женщины вновь остановили волов и коров и пестрою толпою помчались в голову колонны, встретившейся с препятствием. Тут уж и Павлик не удержался - направил Солдата и Веселого к воронке. Еще раньше туда прибежали и Феня со Степаном Тимофеевым, чему Павлик обрадовался: отвлеченный происшедшим, дядя Степан не будет ругать за опоздание. Женщины стояли по краям воронки в торжественно-скорбном молчании, будто у только что вырытой могилы. Чем-то жутко враждебным, до ужаса ненужным и противоестественным дохнуло на них из этой разверзшейся, воняющей горькой, незнакомой гарью рваной раны земли. Павлик спрыгнул с фургона прямо на комкастую насыпь и сейчас же ощутил под голой ступней правой ноги что-то жгуче-острое; вскрикнув от внезапной боли, он непроизвольно нагнулся. И все увидели в его руке ощерившийся, поблескивающий на солнце осколок бомбы. Женщины невольно отпрянули назад, а Настя Вольнова ойкнула и инстинктивно, совсем как ребенок, ухватилась за рукав Фениной кофты, да так и стояла в своем ситцевом, закапанном машинным маслом платьице, не зная, что делать дальше: может быть, бежать от этого страшного места сломя голову? Сейчас она была похожа на молодую испуганную дикую козочку: крикни кто за спиной, и Настя вмиг сорвется с места, и только пятки замелькают на стерне да затрепещут, вспыхивая на солнце, светлые ее косички. И ужас, и жалость к пораненной земле, и удивление перед безумием и дикостью только что совершившегося одновременно можно было увидеть в ее увлажнившихся, заблестевших глазах. "Зачем, зачем, зачем все это?" - спрашивали эти испуганно-недоумевающие глаза. Феня, поняв, что творится в душе девчонки, притянула ее к себе.

Павлик попросил у сестры платок, осторожно завернул в него осколок и сунул в карман - поздней ночью, когда все в доме уснут, когда Феня уложит своего маленького Филиппа и тоже уснет, когда мать в последний раз поговорит с пресвятой богородицей, Павлик осторожно, на цыпочках, выскользнет из избы, проберется на зады и там, возле плетня, под горьким лопушком, около могилки, в которую захоронил трясогузку, упрячет осколок; неизвестно почему, но Павлик решил, что он должен сохранить этот недобрый знак войны и показать его возвратившимся отцу и старшему брату Грише. Но пока что Степан Тимофеев сердито посоветовал племяннику:

- Выбрось ты эту пакость.

Однако за Павлика вступился долго молчавший и посуровевший дядя Коля:

- Пускай сохранит - для памяти. Может, сгодится когда. Мало ли чего бывает на земле. Спрячь, спрячь, сынок!

Тишка, спавший в тракторной будке, вмиг разбуженный близким разрывом, похоже, еще не успел оправиться от потрясения; зябко ежась, пряча чернявую свою голову в плечи, он все время твердил: "Мать их… от мать их!.Это бормотание он и унес с собою опять в будку, нырнул в нее, как суслик, и не показывался больше до темноты. Ушли к быкам и коровам женщины. Дядя Коля сказал тихо, осипшим от волнения голосом:

- Испортил борозду, негодяй…

- Он все испортил, - проговорила Катерина Ступ-кина.

Она одна только и оставалась еще у воронки и по-прежнему глядела на ее дно скорбными глазами.

Наступившую тишину постепенно стали заполнять привычные степные звуки, те, что не слышит, не замечает сеятель, как не замечает он и своих движений, веками выверенных, нужных и важных, как биение здорового сердца. Перво-наперво вовсю заработали притихшие было неутомимые степные молотобойцы - кузнечики; густо, пружинисто загудел шмель, выбирая, в какой бы из бесчисленных цветков погрузить свое желтовато-черное мохнатое тело; где-то у Большого мара несколько раз кряду просвистел, поднявшись у своей норы столбиком, сурок; различим стал до того неслышный сытый шелест пшеничного колоса; сухо захлопалп шершавыми лопоухими листьями поспевающие подсолнухи; над ними уже носились серым облаком, едва видимым в разогретом воздухе, воробьи, их чулюканье смешивалось с шелестом листьев. Сочный хруст разрезаемых лемехами кореньев, шорох переворачиваемой земли, возгласы женщин и щелканье кнутов так же незаметно и привычно вливались в остальные звуки, делались их неотъемлемой частью. Степь опя1ъ стала такой, какой из века в век ее знал и любил сеятель.

Настя Вольнова, сволакивавшая своим "универсалом" соломенные кучи из-под комбайна, с поздней августовской темнотой вернулась к тракторной будке, где уже готовились к ночевке старшие ее подруги. НаСтя долго умывалась возле деревянной бочки, и ее усердие в конце концов былб вознаграждено: из черного круга воды вдруг выглянуло и озарилось призрачным светом луны ее милое, почти детское личико с ярко заблестевшими глазами и зубами. Встряхнув мокрыми на концах косами, девчонка направилась было зачем-то в будку, но была остановлена непривычно строгим, предуйреждающим о чем-то недозволенном для нее, Насти, и все-таки как бы виноватым голосом Фени:

- Не ходи туда, Настя!

Расширившиеся в недоумении глаза девушки остановились на старшей подруге, Та снизила голос почти до шепота и теперь уж не требовала, а просила!

- Не ходи.

Феня приблизилась к Насте, обняла за худенькие плечи, подвела притихшую и напуганную к небольшой копне свежей соломы и усадила рядом с собой на своей постели. Развязала узел - на темном платке бело обозначились четыре яйца, ржаной хлеб Настя услышала задрожавшими помимо ее воли ноздрями. Она очень хотела есть, но все-таки сказала:

- Что ты, Феня?! У меня, чай, своя еда…

- Нету у тебя никакой еды. Не ври. В обед еще все слопала. Ешь!

Настя покраснела, но при свете месяца этого нельзя было увидеть. Разбив яйцо об острое свое колено, она запрокинула голову и по-сорочьему выпила его. Облизнулась и совсем уж по-детски шмыгнула носом. Теплая волна нежности, жалости и любви одновременно накатилась на Фенино сердце:

- Родненькая, сестренка моя! Чистая моя! - Последние два слова вырвались у нее с душевной болью и дро-жыо. Боясь, что на глазах объявятся слезы, отверпулась и поглядела на будку - теперь уж сама - с крайней досадой и горьким недоумением. Подумала: "Зачем ты, Мария, делаешь, сотворяешь такое? Зачем?!" И, как бы почуяв, чем мается ее подруга, в дверях будки появилась Соловьева. Застегивая кофту и спускаясь по ступенькам на землю, Маша говорила:

- Господь напитал, никто не видал. Слава ему, милостивцу и заступнику нашему! - Сказав это, с хохотом повалилась на трактористок, принялась щекотать, приговаривая: - Ну, ну, что хари воротите? Вы ж не знали, чем мы там… Можа, искались. Ведь завшивели мы тут. И боле всех - Тишка. Измучился, сердешный, с нами вконец.

- Молчи, бесстыдница! Не видишь, ребенок совсем Настёнка-то. А ты что вытворяешь?

- Федору моему небось все расскажешь? - голос Маши сделался враждебным. - Ну и рассказывай! Да не жди, когда вернется, пиши сейчас. Запомни адрес: полевая почта…

- Перестань!

- Ну и ты оставь меня в покое. Сама знаю, что делаю. И за Настю не беспокойся, не испорчу, не прокаженная.

- Ты хуже прокажённой.

- Ну и пусть.

- Дура ты, дура, Машуха! Убила бы я тебя! - Феня кивнула на будку. Прикрыла при этом своими руками Настины уши. - Вот увидишь, кастрирую собственноручно. Подкрадуся как-нибудь к сонному и…

Маша громко расхохоталась.

- Давай, Фенюха, я за ноги его подержу.

- Хорошо, договорились. А теперь уходи от нас.

- Что, опоганилась?

- А ты думала? Уходи, уходи за копну. Чтобы и духу твоего тут не было.

- Тоже мне праведницы отыскались. Ну и дьявол с вами. Берегите свое богатство неизвестно для кого. У Настёнки хоть Санька есть, а ты, Фенюха, кого ждешь?

- Знаю кого. Иди, иди! - Феня поглядела вслед уходящей, сладко потягивающейся и позевывающей подруге, крикнула вдогонку зло и торжествующе: - Я-то дождусь, а вот ты!..

Феня повернулась лицом к притихшей, затаившейся, сжавшейся в комочек Насте, прильнула щекой к мягким ее, пахнущим керосином, чуть курчавившимся волосам и, будто оберегая от близкой беды, крепко прижала к себе и теперь слышала, как часто и напуганно стучит где-то рядом ее сердечко. На золотистой соломе, у девичьего изголовья, заметалась серая рваная тень вылетевшей на промысел совы. Чуя ее, под соломой беспокойно завозились полевые мыши, пискнули и умолкли, затаились. Настя плотнее прижалась к Фене, ткнулась маленьким холодным носишком своим в Фенино ухо, горячо прошептала:

- Я очень, ну очень, очень тебя люблю, Феня!

- Хорошо, ну, а теперь поспи. Скоро светать начнет. А если не хочется спать, давай споем песню.

- Давай! - обрадовалась Настя. - А какую? - И вдруг предложила: - Про ивушку, а, Фень?

- Про ивушку так про ивушку. Эх ты, пйчужка моя беспокойная!.. Ну что же, попробуем. - И Феня запела глубоким, грудным, бархатным голосом, будто специально созданным для грустных девичьих песен:

Ивушка, ивушка, зеленая моя,

Что же ты, ивушка, незёлена стоишь?

Настя сейчас же присоединилась своим робким и дрожащим, как струна:

Иль частым дождичком бьет, сечет,

Иль под корешок ключева вода течет?

Было уже за полночь. В пустынном небе одиноко висела молчаливая, как всегда, загадочная луна, где-то далеко урчали тракторы, а тут лились и лились звуки старинной, забытой было, но в последнее время вновь воскресшей почему-то песни:

Девица, девица, красавица душа,

Что же ты, девица, невесела сидишь,

Али ты, красавица, тужишь о чем,

Али сердце ноет по дружке милом?

Глаза Фени теперь были темным-темны и, устремленные вверх, влажно светились, как два глубоких ночных омутка. От тревожного, напряженного их свечения у Насти сжималось сердце, и она торопилась начать новый куплет:

Ивушка, ивушка, на воле расти,

Красавица девица, не плачь, не тужи!

Не срубят ивушку под самый корешок,

Не разлюбит девицу миленький дружок.

Феня вдруг нахмурилась, потребовала:

- Ну хватит, Настя. Спать, спать!

12

Голодно в семье Угрюмовых, голодно во всех домах, голодно в бригаде. Ржаные колючие галушки в постной, без единой масляной крапинки воде - весь приварок трактористок. Правда, приносили из дому что ни что с собою: яйцо там, огурец, ломоть черного, колючего, как и галушки, хлеба, глиняный кувшинчик квасу для луковой окрошки - тем и сыты. Правда, однажды Тишке, вообще-то не слишком предприимчивому человеку, удалось изловить валушка, и тогда на поле у девчат был пир на весь мир. Тишка ходил гоголем, нимало не терзаясь совестью по поводу того, что добыл баранчика не совсем законным способом и отнюдь не в своем стаде. Ему хорошо была известна пословица, составленная мудрыми дедами специально для такого вот случая: "Не пойманный - не вор". Теперь бригадир мог легко обороняться ею. Да и не для себя Тишка, укрывшись в овраге, днями просиживал в ожидании той минуты, когда животина отобьется малость от стада и окажется в роковой для себя близости от засады. Вероятно, разматерый волк и тот подивился бы, с какою ловкостью и с каким редкостным проворством управился этот невзрачный мужичонка с довольно-таки крупным бараном. Ничего, что потом у него тряслись руки и ноги, а самокрутка тыкалась в губы противоположным концом, - дело сделано, девчата поели на славу, а державшийся на чем-то весьма непрочном бригадирский авторитет Тишки получил теперь существенную опору.

Единственно, о чем могли бы пожалеть Феня и ее подруги, так это о том, что жалостливый их начальник все-таки храбр не настолько, чтобы такие праздпики в бригаде повторялись. Но они знали, на какой риск отважился их командир, и помалкивали: в мирное-то время за кражу колхозного добра карали прежестоко, а в войну и подавно. Насытившись, девчата все-таки сказали своему бригадиру:

- Ты, Тиша, боле не надо. За такие-то дела голову сымут. Лучше уж поголодать. Может, придумаем что.

Как-то, придя на стан и прислушиваясь к ропщущему своему желудку, Феня проговорила певуче-мечтательно:

- Ушицы бы теперь, девоньки-и-и!

_ Не поминай про нее, Фенька! Мы уж и позабыли,

как она пахнет, щерба. Хотя бы косточку рыбью пососать. - И Маша Соловьева непроизвольно облизала свои припухшие, порепатгаые на солнце губы. - Давайте, бабы, в пруду половим. Глядишь, какой-никакой карасишка и попадется.

- А чем, юбками, что ли, будем ловить?

- И юбками можно. Они у нас все в дырках, как бредень. Истлели, срамоту скоро нечем будет прикрыть, - сказала Маша, и такая целомудренно-стыдливая скорбь легла вдруг на грешный ее лик, что женщины невольно расхохотались, а Настя, испугавшись загодя замечаний, которые непременно должны были последовать после Машиного притворного вздоха, убежала за тракторную будку. Убралась Настя вовремя, потому что Катерина Ступ-кина, заделавшаяся поварихой в тракторной бригаде, не забыла указать Соловьевой на то, что всем было ведомо:

- Срамоту, говоришь, прикрыть нечем? Да ты, деваха, не очень-то и стараешься ее прикрыть.

- Хм… - вырвалось у Тишки, и он, не придумав ничего иного, принялся шарить черными пальцами у себя в затылке.

Между тем раскрылья Машухиных ноздрей начинали уже дрожать, надуваться парусом, толстые, румяные, потрескавшиеся губы обещающе шевелились, и всем было ясно, что с них вот-вот сорвутся слова, от которых будет не по себе даже повидавшей всякие виды Катерине. Но что-то вмиг переменилось в Машином настроении, опаленные обидой губы медленно разлепились, обнажив сверкающую белизну зубов. Сказала тихо, покорно, примиряюще:

- Да будя уж вам, тетенька Катя! Одни наговоры на меня. Потрется какой-нибудь завалящий мужичишка возле, а вы уж думаете бог знает что.

- Бог-то знает, да молчит до поры. А люди есть люди, они молчать не умеют. Вот про Фенюху что-то не говорят.

- Погоди, заговорят и о ней. Ославят поболе, чем меня. Вот надоем вам, за нее приметесь.

- Ну, хватит, бабы! Заладили! - сердито остановила их Феня. - Давайте лучше подумаем, как рыбы на щер-бу наловить. Ведь ноги уже отказываются носить нас. Помрем с голодухи-то, кто тогда будет пахать да сеять?

- Как кто? А Тишка!

- Нашла пахаря! Он, можа, годится для иной работы, только не для этой…

- Ох и злая ж ты, тетенька!

- Ну, опять расходитесь! Пошли, говорю, к пруду. Глядишь…

- И глядеть, Феня, нечего, - подал наконец свой голос и Тишка. - В пруду всех карасей повылавливали ребятишки. Они, чертенята, цельными днями лазят там с бредешками. В лес надо подаваться, бабы. Там вон сколько болот, и никто туда не ходит. Карасей и щук развелось, поди, страсть как много. Так уж и быть, отпущу завтра Феню и Марию на весь день. Пускай постараются для бригады. Ну как? - Тишка ожидал, что его предложение будет принято с радостью, женщины, по его расчету и разумению, должны были прямо-таки завизжать от восторга, но они молчали, угрюмо переглядываясь. - Чего ж вы примолкли, пришипились? О вас же хлопочу.

- Спасибо, хлопотун, заботник наш дорогой! - запела Маша. - Только в лес мы не пойдем.

- Что, ай Колымагу испужалась? - ревниво спросил Тишка. И, осклабившись, заключил пословицей: - Волков бояться - в лес не ходить.

- Ни Колымагу, ни тебя, милый Тиша, я не боюся, не пужливая. Сами попадетесь в мой капкан, коль захочу. А вот волков страсть как боюсь. И в лесу их теперь видимо-невидимо. В селе-то от них житья не стало, а в лесу…

- Ну как хотите, - отступился Тишка и, обиженный, побрел в будку с очевидным намерением прикорнуть часок-другой.

Женщины молча разбрелись по своим делам.

Поздно вечером, намаявшись с подшипниками - их надо было подтягивать чуть ли не после каждой смены, - Феня разбудила Настю. Та спросила сонным и испуганным голосом:

- Ты чего?

- Вставай.

- Зачем это?

- Пойдем, карасей наловим.

- Когда?

- Да сейчас.

- Ты что, Феня, с ума сошла? Ночью? В лес?

- Ночью. В лес. Днем-то к тракторам надо.

- Да нас бирюки сожрут. И не видать ничего.

- Бирюки, Настюша, за людьми не охотятся. И скоро луна взойдет. Есть-то завтра чего-то надо. К утру управимся. Ну как, пойдешь?

- А бредень где?

- У Апрелева двора расстелен на просушку. Мы потихоньку его…

От одной мысли, что они сейчас окажутся в темном лесу, где сейчас конечно же хозяйничают звери, Настя готова была умереть; она слышала, как тоскливо заныло у нее под сердцем, как недобрый холодок пополз сперва по спине, а потом и по всему телу, но и отказать Фене она не могла, к тому же еды на завтра у них не было решительно никакой, если не считать рыжих, толстокожих огурцов, годных разве что на семена.

Они спускались с горы к Завидову быстро-быстро, и, чтобы подбодрить подругу, Феня не переставая говорила ненатурально громко. От страха перед лесными наваждениями Настя не понимала, что говорили ей, и отвечала невпопад, и голос ее дрожал, и сама вся тряслась, хоть Феня и обнимала ее за плечи горячей своей рукой.

Оказалось, бредень был развешен на плетне, и долго пришлось отцеплять его ячейки от сучков. Когда подходили к лесу, объявилась луна, точнее - одна ее половинка, до того яркая, что на поляне, куда они успели выйти, стало очень светло. Но то был не дневной, солнечный свет, постоянный, падающий прямо от источника, привычный и естественный, а какой-то нереальный и потому тревожный: он не лился ровным потоком, а как бы дробился, точно его просеивали через какое-то огромное позолоченное сито. Совладевши с темнотою, такой свет, однако, не способен отпугнуть ночных видений - напротив, чаще всего он сам и рождает их. В каждой тени, отбрасываемой вершиной, стволом ли дерева, кустом полыни или курышинника, чудились некие живые существа, собравшиеся в неисчислимом множестве и разнообразии с совсем уж недобрыми для оказавшегося среди них человека целями. Во всяком случае, так чудилось Насте, которая судорожно сжала Фенину руку повыше локтя (на следующий день та показывала трактористкам лиловый отпечаток Настиных пальцев). Кто только не бластился девчонке в ту проклятую ночь: и волки, и разбойники, она их видела в каждом густокронпом и низкорослом карагаче и вязе; и окаянные, их очень искусно изображали своими колеблющимися резными листьями дягили и папоротник; и бабы-яги, гарцующие верхом на метлах, эти туда-сюда прыгали через заросшую разнотравьем лесную дорогу, и были они безобиднейшим паклепиком, за которым в дневную пору Настя часто хаживала в лес, поскольку кожа этого неприхотливого деревца хранила красящее вещество, очень ценное в девичьем хозяйстве: цвет получался мягкий, темно-сиреневый, благородпый, от одного взгляда на него на вас веяло единственным, неповторимым запахом сирени. В довершение всего с ветвей пак-леника при малейшем прикосновении к ним то и дело срывались холодные, как льдинки, капли росы. У них было странное обыкновение падать не куда там-нибудь, а непременно за ворот кофты, и столь неожиданно, что Настя вскрикивала и еще крепче сжимала руку своей спутницы. От частого ее ойканья множились новые звуки и летели по лесу, сея по пути тревогу у пернатых и четвероногих его обитателей: одни из них улетали и убегали со всех ног молча, а другие, такие, как сороки и филины, оглашали урочище криками, особенно громкими и неприятными средь натянутой до предела ночной тиши.

Феня, с трудом подавляя собственный страх, в ответ на вскрик Насти говорила, тйхо смеясь:

Назад Дальше